Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 9 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 15. О том, как Инга сравнивает Новикова со своим любовником Инга не наивна. Округлость ее рта обманчива. Она — опытная журналистка. Она многого не стала рассказывать попутчику по венскому маршруту. Мало ли их, маршрутов, у опытной-то журналистки… И если она пошла на то, что нарушила закон жанра, то не от избытка доверчивости, наивности и мягкотелости, пробудившейся от близости с мужеподобным мужчиной, про которого она мгновенно поняла главное — обаяние мужской неустроенности, гигантской потенции настоящей, без дураков, тяги к идеальному. Находка для женщины, вознамерившейся написать мемуары о времени и о себе…, — близости, которая, что греха таить, успела потревожить низ живота приступами горячего тока. Нет, опытная журналистка разглядела отдельную интригу, историю и даже сюжет. Этот сюжет — не газетный. Он — о ее жизни. И кто знает, кем она станет, куда направится из культурной газеты… Ведь побывала она за какие-то несколько лет после окончания института и «желтой журналисткой» в одной бульварной газете, и расследовательницей светских тайн в другой, и диджеем на музыкальном радио — куда ее сослали за одну ее нехорошую статейку об одной нехорошей «звезде» — и вот, вернулась в большую журналистику через культуру. Ещё пару крутых поворотов в профессиональной судьбе — и мечту юности можно будет воплотить в собственной жизни — стать писательницей и написать мемуары, как писали их выдающиеся женщины, от смелой до экстравагантности мадам де Сталь до умной до отваги Берберовой… Жизнь писательницы обязана представлять собою сюжет. Писателю это не обязательно. Инга вышла на интервью в строгом, темно-серого цвета, брючном костюме с пиджаком, чуть широким в плечах. Пиджак и выглаженный у щиколоток клёш, тоже не по моде сегодняшнего дня широкий, выдавали не приверженку моде, а обладательницу собственного стиля, испытывающую привязанность к ретро. Костюм идеально обыгрывал ее склонность к полноте, плечистость придавала облику боевитости. На ногах — легкие, без высокого каблука, туфли — кто знает, сколько ей предстоит ожидать рандеву с микрофоном. Да, Эрик Нагдеман слывет среди знаменитостей не эгоманом и человеком с манерами нормального воспитанного человека, мужчины старой школы, пусть и со своими странностями. Он не заставит просто так стоять в приемной молодую женщину. Но что, если его в это самое время посетит муза? На плече у Инги — две сумки. В одной, что полегче, — диктофон, микрофоны, всякая другая журналистская снедь. В другой, такой увесистой, что лямка впивается в плечо через пиджак, — фотоаппарат с двумя объективами и добротным складным штативом. На штативе — толстая цепочка с замком, как пояс верности. Таскает за собой поясок вместе со штативом. Чтобы какому-нибудь брату-репортеру не повадно было под шумок обменяться с ней своим, копеечным. Может, и не нужная уже вещь, а привычная — ее личный талисман. Инге при всём ее журналистском опыте не доводилось пользоваться помощью ассистента, который носил бы за ней сумку со штативом. И теперь она, махнув рукой, дав согласие пойти по новой сюжетной линии, уступив просьбе нового знакомого, могла бы воспользоваться неожиданной удачей, дождаться Константина в холле гостиницы, поместив тело в полусферу креслица с малиновой подушечкой на сиденье и мягкими подлокотниками. Но нет. В полной амуниции Инга ожидает помощника на улице имени либреттиста Шиканедера, напротив лавчонки, где продают на развес качественные кофейные зёрна. Она прохаживается взад-вперёд, настраивается на интервью. Чарующий запах заморского товара, попадающего в европейскую столицу из Кении и из Перу, доносится через узкую улочку до носа девушки, обостряя и без того жгучую жажду покурить. В холлах гостиниц с недавних пор затягиваться нельзя. И сгрузить аппаратуру на асфальт — тоже нельзя, плохая примета и дурной тон для опытной журналистки. Инга поглядывает на часы, хоть знает, что спустилась из номера раньше обусловленного времени. Беседа с Нагдеманом сложилась в её голове ещё ночью, но что-то тревожит её. Это истинный гуманизм развитого общества, это истинная демократия — когда верхи мудры настолько, что способны организовать низы к их, низов, вящей пользе, а низы не слепы и им по силам эту пользу разглядеть и признать. Запретили курить в гостиницах, на вокзалах, в кафе… И улица пуста, её не наводнили революционные массы возмущённых венцев! Венец понимает разницу между гранью и огранкой, когда речь идёт о свободе. Свобода развитого человека, человека будущего — это здоровый образ жизни, а не мысли. И это тревожит тебя, Инга? Почему? У Инги перед глазами — бывший её гражданский муж. Её любовник, её любовь, её ментор и несчастье её, оставленное в прошлом. Художник Залиховский, вот он, всклокоченный, мохнатый и красновекий, как вечно обиженный, не выспавшийся и оттого грустно глядящий на мир сенбернар. Он прост, он пьёт не коньяк, а водку, он через слово сыпет ловко и крепко матом, и он гениально крупен, как Роден. Инге с ним было так интересно, что ей не потребовалось труда, чтобы убедить себя в любви к нему. А что? Что такое любовь, как не тяга быть вместе, как не тягостное сожаление о пропущенных или упущенных часах общения? Минутах. А как он молчал! А какие мужчины раскрывали души, оказываясь у него на кухне, где так чарующе щекотал ноздри аромат кофе. А каких красавиц влекло в его мастерскую… Какие груди, какие носики, какие благородные носы с горбинкой. Он дарил ей их всех, дарил так, что она могла не ревновать к ним, могла счесть себя красивее их. И он, то пыхая трубкой в седину, то, в недели безделья, сменив тяжелую, похожую на русскую печь пыхалку на самокруточку, любил глядеть на Ингу, как она, усевшись нога на ногу в его высоком кресле-качалке с кожаной чёрной спинкой, ещё дедовском, скрипучем кресле, подносит к губам тонкую длинную иностранную папироску. Он, не давая стряхнуть пепел, изучает, как тот подбирается к ее очаровательному ротику… Папироску он называл табачными часами. Прежний хозяин кресла, столь полюбившегося ей, был советским писателем, и на этой коже помещалось именитое седалище. Так шутил Залиховский, когда ее голое тело, ее кожа соприкасалась с кожей артефакта. Недели его безделья, разбивающие цельные мраморные плиты месяцев его сумасшедшего тяжелого труда, были пропитаны разнообразными оттенками табака и равнялись счастью и свободе… Говорят, что они так редко оказываются равны… Счастье и свобода. Но! Однажды — что ей взбрело на ум? Мечта о ребёнке от этого человека? — она приняла решение, что бросает курить. Кто-то в ее редакции, тогда ещё отнюдь не культурной, от доброты душевной посочувствовал, мол, такая стала ты, милочка, серая лицом, такая бледная! Бросай курить, тебе ещё рожать… И она попросила его, в заботе о будущем и в своём праве, не дымить хотя бы в спальне, а он, ее властный мужчина, тут не стал спорить и согласился. Скривился в улыбке, как будто уже предвидел неизбежное, но согласился. Была весна, как раз запахло талым снегом, скрещённым с землёй. Через месяц они расстались. Это произошло само собой, без зла и без скандала. Просто стаял снег. Залиховский не курил в спальне и стал скучен. Она сидела в кресле, а он больше не глядел на неё тем особым взглядом, каким и в высшей степени сосредоточенно, и так же в высшей степени отвлеченно глядят на путеводную звезду, и не исчислял секунды вечности по табачным часам. Снег стаял. Что осталось? Что-то. Залиховский был не из тех, кто спешит помогать людям делами. Он испытывал больший страх прослыть в своём кругу альтруистом, нежели циником и эгоистом. Две его бывшие жены годами ждали алименты. Но в трудные для Инги дни, уже расставшись с ней, он помог ей, изгнанной из газеты, вернуться в профессию, и с повышением. В конечном итоге ему она обязана нынешним интервью с Нагдеманом. Она — это фотон, отправленный одним великим другому великому. Так, коротко и с присущей ему самооценкой, в которой ирония только подчеркивает всю высоту мерки, применяемой к себе, Залиховский ответил ей на изъявление благодарности. Она добавила к этому от себя: она — не фотон, а снова курящий свободный радикал в цивилизации здоровых людей, которая уничтожит остатки культуры. Культуры быть свободным и счастливым. У Инги мелькнула дерзкая мысль, а не с этого ли начать интервью? Скульптор Залиховский, ее творческий наставник, учил ее соединять низшее с высшим, а высшему немедленно находить саму приземленную форму бытия, «приземлять» полет. Форма «бычка» — его выражение. Что может быть прозаичнее «бычка» и поэтичнее его? Курил ли когда-нибудь музыкант из Аргентины? Что он думает о запрете на курение, не победит ли он творческое начало в здоровом духе? Не выкурит ли творца? Это прагматично — счесть, что в жизни одна из форм проявления добра — это проявление преемственности. По крайней мере, если эта жизнь — жизнь женщины. Да, прагматично материализовать связь с художником Залиховским в чудесную статью о музыканте Нагдемане, которая вздернет на новую высоту карьеру… Карьеру? Инге вспомнился и Новиков. Память на мужчин, эта особенная картотека, которая у девочек создаётся вместе с рождением, и в которой каждое новое лицо, новый скол носа — это новый отпечаток неповторимого, воспетый дактилоскопией — память на мужчин вплотную сблизила Залиховского с Новиковым, своевольно наложила друг на друга их силуэты, мгновенным сканированием сравнила их лица. Инга обернулась. За ее спиной стоял Константин. Он улыбался. Ей показалось, что он смеётся над ней. Как будто он взрослый, а она опять — девочка. — Что не так? — резко спросила она. — Куда, старик, несёшь ты эту ношу? Давай-ка лучше я ее возьму. Я молод и, твой груз тяжелый взвалив на плечи, донесу легко! — продекламировал мужчина и протянул, было, руку к сумке с фотоаппаратом. Но девушка отстранилась, словно защищая от посягательства своё самое ценное. Лицо исказила недовольная мина. Однако Новиков проявил настойчивость. В английском костюме он выглядел даже в своих глазах неожиданно убедительным оратором. Убедительным, пусть и нелепым, как убедителен и нелеп добротный английский шкаф. Викторианский шкаф среди павильона IKEA… — Я, как-никак, на сегодня твой ассистент. Типа оруженосец. А с оружием я обращаюсь бережно, — мужчина успокоил Ингу, завладев ремешком. — Ладно, держи. Но на улице не опускай на землю. Это выдаст в тебе дилетанта, — согласилась она. — Твоя задача за пол часа превратить меня в профессионала. Пойдём в холл, ты посвятишь меня в тайны искусства фотографии. И я буду снимать тебя во время интервью в лучших видах. Для семейного альбома. Инга вперилась в лицо Новикова. Последнюю фразу она сочла напрасной, лишней, не оправданной какой-нибудь ее вольностью. Но она видит лихой огонек в его глазах, и костюмом ее не обманешь. Это не та сосредоточенность тяжеловеса, которая понравилась ей накануне, и не та легковесность, которая была ею отмечена за завтраком? К чему эта термоядерная реакция возбуждения, что-то ей напомнившая? Вот оно что! За Залиховским водилось такое, когда он успевал забить косячок с утра… А что, если этот ее ассистент тоже балуется и уже подкуренный? Идти с таким на интервью нельзя. И давать ему в руки аппаратуру — нельзя… Девушка испугалась, что совершила опасную ошибку. Инга развернулась и направилась обратно в холл. Сейчас она мирно завладеет фотоаппаратом и избавится от спутника. Не станет же он с ней бороться! Хотя с Залиховского в его худшие минуты сталось бы! Черт, почему она то и дело совмещает силуэт с тенью?! В холле, стоило Константину усесться на топчане, Инга вновь завладела сумой. Она не стала садиться напротив в кресло и поставила в известность Новикова, что решила обойтись без его помощи. «Это все-таки непрофессионально», — сказала она строгим голосом, так не подходившим к ее рту. — Вы опасаетесь, что я подведу? Вас смутила легкомысленная фраза? — не противореча ей, поинтересовался Новиков, чем опять удивил девушку. — С чего Вы взяли? — сухо ответила она, про себя, впрочем, отметив его проницательность. — Я не красуюсь, Инга, но я умею читать по глазам. Я не курю анашу, Инга. Не один мой боевой товарищ остался в земле от этой дурной привязанности. Косячок — забава людей Вашего круга, служителей муз. Прочь дурные подозрения. Я даже не курю. — При чем тут курение? — резко ответила Инга. Ее голова помимо воли погружалась и погружалась в зыбкую теплую среду, где девушка теряла поводки собственных мыслей. — Инга, я же тебе говорю, что читаю мысли, если это необходимо. Не бойся меня. Не станем противиться судьбе. Я в одном только убеждён — в моем присутствии Ваше интервью пройдёт гораздо содержательнее, чем без меня. Зря я, что ли, на костюмчик потратился? Лицо говорящего стало сосредоточенным и значительным, слова — понятны, они, одно за другим, тяжелыми камнями погружались с поверхности на самое дно слуха Инги. И со дна обратно к поверхности катилась волна, за которую хотелось ухватиться и нестись на небо. Это не был гипноз, но как будто гипноз. Девушка достала фотоаппарат и поместила его на столик, что разделял кресло и топчан. — Хорошо, у нас пол часа, — не своим, механическим голосом заговорила Барток. Собственно, машина все способна настроить сама, важно направить объектив в правильном направлении и нажать на нужную кнопку. Птичка! Остальное — понты. Константин это знал. Его болгарке довелось поработать фотографом. Она не раз, ничуть не шутя, замечала, что эта работа сродни работе снайпера. Дождаться, направить и нажать… Впрочем, если верить ее рассказам, она с фотоаппаратом поохотилась не на знаменитостей, а на всяких тварей небесных… Странная судьба — фотографировать птиц, а стрелять в людей… — Вы меня слушаете? — донёсся до него голос Инги. — Нет, не слушаю, — зачем-то честно признался он. — Как это? Бывают секунды в жизни человека, которые телескопически вмещают в себя года, а то и века. Щёлк, пронеслась секунда, но ты остаёшься в ней мухой, той самой мухой в янтаре. Отец, Кирилл Петрович Новиков, не то что брезговал советской литературой, но держал ее от себя на расстоянии вытянутой руки. Исключение составляла книга, написанная его знакомым. Щелкнуло в скрытном сердце Кирилла Петровича, когда он прочел, как молодой моряк из колодца темного трюма рыболовецкого судна, перекатывающегося на крутых волнах, сквозь люк, подобный телескопу, видит над собой, высоко над штормом земным, в дневном небе, голубую звезду. И прозрение возможности — возможности прямой связи с той самой бесконечностью, откликается в его маленьком сосуде тела, отданного волнам, возможностью чистоты и честности. Отец не раз и не два предлагал взрослому сыну прочесть любимую книгу. Сын, однако, проявил упрямство, так и не стал читать ее, он не принял привязанности отца к ее автору, изгнанному из СССР в Германию. Зачем ему чужая звезда, если для того, чтобы понять отца, у него есть своя… Каждому — свое. Jedem das Seine[13]. У Новикова-младшего было своё переживание, и не под небом над Днестром, а в восточной Германии, в Веймаре. Из Берлина, куда его с Ириской и племянником занесло промозглым декабрем две тысячи какого-то года, перед самым Новым годом, он на день съездил на экскурсию в город Гёте и там оторвался от туристической группы и от родственников. Один он ходил по кладбищу, что над бурым Изаром, на склоне по другую сторону от домика немецкого просветителя, — по маленькому квадратному кладбищу, обнесённому оградой с воротами, на которых Красная Звезда сообщает о тех, кто там покоится, — ходил меж ровных и тесных, как солдаты в строю, рядов могил, покрытых зеленой, хоть и декабрь, травой и означенных табличками, на которых имена часто были перепутаны с фамилиями — хоронили, видно, местные немцы — и в одном прослеживал гость, забредший туда, особую последовательность — в датах смерти. 1945, 1946. Раненные, не пережившие войны в местном госпитале, заключил Константин, переходя с непокрытой головой от одной вечной кельи бойца к другой. Порывистый ветер трепал его чуб, то и дело напоминая о близости реки. Он с тяжелым сердцем думал о них, и не о них только, а о деде, Новикове Петре. Они пережили его и не лишены наград. И что? Холодно, вот что… А ещё одна назойливая мыслишка низкого строя отвлекала его. И в декабре спелая трава, сочные бесконечные луга Тюрингии, через которые вёз туриста в Веймар автобус… Как эту страну с таким добрым климатом можно сравнивать с Россией! И зачем, зачем людям-человекам из благодатной Тюрингии было идти, рваться в Нечерноземье, в Москву, в мерзлый Ленинград? Зачем навлекать на свои головы нашествие тех, кто голоден и зол в драке? Сеяли бы и пожинали в своей тучной земле, чем хоронить в ней чужих солдат и ухаживать за их могилами… Он обошёл ряд за рядом кладбище, постоял ещё возле ворот, как бы отдавая своим присутствием на ветру последний долг, и, наконец, оторвался от этого места, как лист от ветки. И тогда его, промерзшего, понесло в центр города, на рыночную площадь. Он оказался возле музея Гёте, но туда идти вместе с пенсионерами, выстроенными в шеренгу их экскурсоводом, ему ничуть не хотелось. Душа требовала не песни, а шнапса. Водки требовалось. И он зашёл в пивную, соседствующую с музеем, прислонившуюся к нему бочком. Его привлекла чёрная вывеска, на которой белым грифелем художник изобразил кружку с пенящимся пивом и уточнил, что за дверями гостя ждёт самая старая пивная этого города. Константин переступил за порог, распахнул тяжелую штору и зашёл в зал, полный людей. Место в углу, за высоким, выше других, столом ждало его, он заказал баварского светлого пива, тройную дозу вюртембергского шнапса и тюрингскую сосиску, вызвав уважение и интерес у молодой кельнерши, быстрой и сильной, крепкой в ногах, с широкими запястьями и щиколотками, и с широкими, как у женщин на востоке Германии, скулами. Шнапс, пахнущий лесной ягодой, был доставлен мгновенно. Опрокинув первую, Новиков стал наблюдать за посетителями. Он и сейчас сохранил в дальней памяти то чувство неприязни, с которым окинул эту публику вызывающим и оценивающим взглядом. Так мушкетёр глядит на врагов в чёрном, приметив в трактире гвардейцев кардинала. Так внук Петра Новикова глядит на немцев… И тут его глаза остановились на компании, рассевшейся за огромным овальным столом в отдельном соседнем зале. Ему хорошо были видны эти люди — четыре поколения большой красивой семьи. Его поразили яркие, не плоские черты лиц чернявых мужчин, их крупные испанские носы, живые подвижные глаза. Он бы их и принял за испанцев, если бы не слышал их речь. Он не понимал сути того спокойного разговора, который рождественскими нитями связывал собравшихся вместе людей. Улыбки женщинам давались легко, делая их лица под волнами света, падающими с высокого потолка неоспоримо красивыми и светлыми. Новиков помнит — видя их, ему потребовалось усилие, чтобы сохранить неприязнь к ним. Он заставил себя воображением превратить ровные, ласковые, христианские улыбки в звериные оскалы изощренных ценителей смерти, он напомнил себе самому, что и Геббельс смотрелся артистом и мог вот так в кругу родных рассказывать о музыке и о театре. Особенно он постарался над полупрофилями старших представителей семейства — эти двое ещё застали 41-й год… Лысый старик в темно-синем, почти черном пиджаке с узкими изящными бортами дался легче, а его изящная вопреки возрасту жена никак не желала вписаться в образ. Но Новиков справился бы и с ней, если бы на сцене не появилась правнучка. Эта шустрая курносая девчонка с двумя темно-каштановыми косичками, вооружившись большой столовой вилкой, взялась за обход гостей — она широким смешным шагом переходила от одного взрослого к следующему — сидя, их чем-то подобные затылки оказались ей как раз вровень, — и четырехзубым прибором старательно и с самым сосредоточенным видом расчесывала им волосы, сверху вниз. Дедушке из третьего поколения на затылке нечего было, однако расчесывать. А девочка все равно вилкой трижды провела по натянутой коже его лысины. Он, как и другие, и плечом не повёл, завершил фразу, и только затем развернулся в пол оборота и погладил внучку по ее пышным волосам. Новикова поразила эта сцена из немецкой сказки об особенной жизни гномов. Он бы давно уже за такое дал племяннику леща. Но и девочку, с сосредоточенным лицом смешно передвигающуюся на носочках длинным павлиньим шагом, с серебряной вилкой в занесенной над головой руке, и любящих ее причуды, ласковых взрослых он преобразовал бы в особого рода чудовищ, выглядящих людьми — но тут ему поднесли бокал баварского, тут он совершил первый глубокий глоток! Языка, обожженного терпким шнапсом, коснулся нектар, который облек рот и вытеснил нежным совершенством прочие вкусы. Мир в глазах Новикова перевернулся, он оказался добр! Удар молнии не окажет на мужчину, всякое уже видавшего, такого действия, как этот глоток пива — Новиков простил немцев! С немцами, что за семейным столом, он заключил мир на условиях признания за ними права жить в любви, не думая о вине перед Новиковым Петром. Этот мир он хранит и сейчас. Произошло то, чего с ним не могло произойти. И тут ему вспомнился и стал понятен рассказ дяди Эдика. Тот рассказ о корове Геббельсе, который он никогда раньше не готов был понять и принять, при всем расположении к рассказчику… И вот, на улице Шиканедера, готовясь ко встрече с сыном Яши Нагдемана, он вспомнил тот день в Веймаре и сообразил, почему. Вспомнил, как оказался в городе Гёте — сестра во что бы то ни стало желала свозить племянника в Бухенвальд! Огромная печь Бухенвальда хорошо видна из разных точек города, но Ириске требовалось привести сына к подножью монумента. Чтобы он на всю жизнь прочувствовал и осознал… А Костя — откололся. Он не спорил, не возражал, не объяснял, почему считает куда более важным прийти на советское военное кладбище, чем к пирамиде печи. — Как ты так можешь! — упрекнула его сестра, в искреннем возмущении заслоняя грудью племянника, словно эта грудь могла защитить того от дядиной крамолы, — Ведь вон тот колокол звонит по нему. Так почему он, простив даже немцев, не готов заключить мир с Яшей Нагдеманом? Это по меньшей мере странно, и странность не списать на раввина, странность — в нем самом… Каждому свое. Jedem das Seine. У каждого свое кладбище на земле. И своя звезда сквозь люк трюма… — Инга, извините, задумался совсем о другом. Не беспокойтесь, я справлюсь с этим заморским японским гаджетом. Если у нас ещё есть немного времени, лучше потратим его на Вас. — На меня? — Инга толком не разбирала еще смысла слов, обращенных к ней, но испытала все нарастающее облегчение — мозг постепенно всплывал из зыби, из плотной гипнотической среды. — Хочу задать Вам прямой вопрос. В городе Веймаре есть монумент — колокол Бухенвальда. — Я знаю. И что? — Погодите. И там же, над Изаром, среди дорожек парка — кладбище советских солдат, красная звезда на воротах. Бывали? — Не доводилось. — Погодите… Вот мой вопрос, и от Вашего ответа, поверите или нет, кое-что зависит… «На самом деле, сейчас все от него зависит! Орел или решка, судьба зависит»! — крикнул в душе он. — Что за вопрос? Говорите же! Девушка обратила внимание на то, что ее собеседник придвинул кресло к топчану, и, вместо того чтобы отстраниться, наклонилась к нему навстречу. — Если Вас поставят перед выбором, куда прийти скорбить и положить две красные гвоздики — на кладбище, где наши солдаты, или к печи Бухенвальда? Тьфу, когда произносишь, такая выходит чушь! Новиков запнулся, недовольный собой, неумением ясно объяснить человеку, чего он от того хочет. В самом деле, что должна понять девушка о выборе, и при чем тут Бухенвальд! О чем ей скорбить?! У нее на уме — интервью с великим. Но, к его удивлению, Инга быстро и твёрдо ответила ему. — На кладбище. В Бухенвальд пусть немец ходит. Константин выдохнул, как с рюмки водки. Это опять подтверждение. За которое ему, впрочем, придётся заплатить. — Я ответила. Теперь ответьте Вы, что за важность? Это имеет отношение к Нагдеману? Вы что-то о нем знаете? Вы все-таки не случайный попутчик? Если бы не последние слова, Новиков, наверное, решился бы дать хотя бы частичное объяснение девушке, которую он уже уважал и в чем-то для него важном уже счёл своей, своим человеком. Но тут он ухватился за возможность не лгать ей, но не сказать и правды, — и заверил со всей отчаянной искренностью, на которую способен — он попутчик случайный. И вопрос касается не Нагдемана, а именно ее, Инги. Тест на совместимость. — Странно, было — спрашивали меня, что бы я выбрала, Чехова или Бунина — тоже на совместимость, или какое кино — «Белое солнце пустыни» или «Касабланка». Но Вы с вашим Бухенвальдом… С кем Вы собрались меня совместить? — С собой! — ляпнул Новиков, что в такой ясной форме стало неожиданностью для него самого. — Зачем? Он задумался. — Вам это зачем? — повторила она, помогла ему. — Это какая-то Ваша забава? Если так, то не сегодня, не сейчас. Или я опять Вас не поняла? — В том-то и дело, Инга, что за короткое время общения Вы произвели впечатление человека, который меня понимает. Правильно. Но Вы правы, нам сейчас не до этого. Давайте вернёмся к нашему журфиксу после интервью, если Вы им и мной останетесь удовлетворены. Девушка невольно улыбнулась… — В смысле довольны, — поправился Константин, как будто допущенная им двусмысленность соскочила с языка невольно, — так что я с этой секунды серьёзен и сосредоточен исключительно на Эрике Нагдемане. Только на нем и больше ни на ком. Журналистка дала знак, означающий, что согласна и даёт приказ выступить в поход. И по пути они с ассистентом по большей части молчали — она изображала напряженную работу журналистской мысли, он — на самом деле собрался на дело. Своё дело. Ему теперь потребовалось отогнать подальше на время акта нехорошую, гнусную мысль о том, что он вовлекает девушку, которая, похоже, действительно из его караса, или, как формулировал дядя Эдик, из одного ковчега, в предприятие, которое несомненно может изменить ее карьеру, и вовсе не в лучшую сторону… Совесть — не орган правосудия, а тревожная спутница любви?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!