Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 13. О том, как казнили раввина Нагдемана Эриха Бома научил играть в шахматы испанец. Он был из республиканцев. Сталинская власть отнеслась к нему бережливо. Бережливей, чем ко многим другим. Ей, расточительной на героев советской власти, лишь одной известно, чем в данном случае была вызвана ее бережливость. Испанца не расстреляли, пусть он был командиром отряда анархистов и в одно время в Каталонии воевал плечом к плечу с Джорджем Оруэллом. Анархисту действительно повезло. После поражения Республики он сумел уйти во Францию и из Марселя на торговом суденышке, матросом, попал в Стамбул, а из Стамбула добрался до советского Азербайджана. Там он завёл жену, и, кто знает, жил бы себе да поживал, если бы не собрался снова на войну с фашистами, за Советский Союз. И повоевал с год, был ранен, а после госпиталя оказался не с женой, а в лагере, среди политических. Как-то всплыло его прошлое и припомнила советская власть ему плечо Оруэлла. А вот в лагере повезло — оказался в бараке рядом с умным человеком, литератором и шахматистом, бывшим чемпионом чего-то там важного. В Испании таких людей называли inteligente[11]. От него испанец научился воевать с фашистами в уме и в уме разрешать шахматные коллизии. А Эрих Бом, уже позже и от испанца перенял это умение. Бом за год выучился испанскому и русскому языкам, так что в разведшколе, куда его неглупые советские начальники определили в 1947 году, ему оказалось проще обучаться, и берлинец был на хорошем счету. Наверное, это сыграло свою роль в том, что Бому удалось убедить командиров в пользе и даже необходимости испанца. Того вытащили из лагеря ещё сравнительно живым и не сильно подгнившим, так что шахматные занятия продолжились уже в разведшколе. Бом не обладал замечательным авантюрным чутьем испанца на жертвы и комбинации, зато он мастерски освоил умение упорной защиты, он терпеливо оценивал риски и искусно оберегал от набегов чужих фигур свое воинство. Русские командиры даже готовили для Бома легенду под внедрение в далеких краях чуть ли не в качестве ученика Александра Алёхина. Но передумали и нашли для него иную комбинацию. В ней ничего не пришлось выдумывать, и в этом была ее выгодная сторона. Бому сообщили правду. Эта правда его удивила. Руммениге, когда оказался в советском плену, был отделен от Бома и продержался в роли еврея недолго. Прошли каких-то два часа, и он признался, откуда у него документ на Яшу Нагдемана. Его показания вошли в противоречие с показаниями Бома, но чекисты отнеслись к его словам с доверием, по крайней мере в той части, где немец рассказал о Нагдемане. Раввин укрыл двух солдат вермахта по своей воле и сам способствовал их бегству. Он добровольный пособник, а то и шпион! «Надо ещё проверить, кто выдал самому Нагдеману документ, которым тот снабдил врагов», — решили чекисты, тем более что история самого раввина, которую тот поведал, когда арестовали и его, вышла совсем чудная и темная. Как это, четыре года прятаться в доме беглого пособника нацистов Штрахи и напротив нацистской комендатуры! Яше Нагдеману быстро присудили девять граммов, которые ему и надлежало получить во дворе советской комендатуры, и он бы их получил с распиской, если бы расстрелом не руководил некий капитан Новиков. Тот самый, который и выдал Яше документ… Да, действительно, Яшу вывели в тюремный дворик. Тюрьма при районной комендатуре являла собой убогое заведение внутри каменного сарая, и двор был как двор. Сними сапоги и расставь сапоги шире плеч вместо ворот — можно в футбол гонять. К стенке поставь — будет расстрел и тюрьма тюрьмой. Молодой раввин Яша Нагдеман, оказавшись в этом дворе, выглядел сутуло и нелепо. Старый служивый, который сопровождал коменданта, не сдержался и тихо бросил через губу, что, мол, грех на душу. Новиков и сам в обвинение не верил. С исполнением он не торопился и курил, словно сигарету можно растянуть на целую жизнь. Руководить расстрелом ему было не по душе и не по чину, но какая-то жуткая, тягучая сила толкнула его сюда, лично привести в исполнение. Как будто та ещё, возникшая одномоментно с евреем связь не желала просто так оборваться, уступить другой, огромной и тяжеленной руке. Той руке, без которой не осилили бы… И которая позволяла себе ошибаться. Уже зная и это, Новиков не спешил. Он помнил историю про писателя Достоевского, которому помилование пришло в самый последний миг. Да, пособники всякие бывают, но дети! Двух мальчиков Новиков пока пристроил у чешки кухарки, но что дальше? Вот о чем думал Петр Новиков, сминая курево пальцами… Когда Нагдеман попросил капитана разрешения помолиться, тот согласился, хотя солдат из расстрельной команды, парень с выбитым передним зубом, выцедил зло, что не хрен тянуть коня за хвост, ни хрена оттуда не вытянуть, ни золотого волоса. Этого солдата Новиков встретил впервые. — Отставить разговоры, — оборвал щербатого он. — Действуй, гражданин Нагдеман. Помолись, если так веришь, авось поможет. Яша поначалу тоже мысль свою и молитву устремил к детям. Представить себе, что его вот так расстреляет капитан, советский этот усатый молодой человек, раввин не мог ни на миг, даже во дворе, стоя уже у серокаменной, с выбоинами и щербинами стены. Нет, это невозможно, весь орган его духа вопиет о том, что такого не случится. Вот капитан позволил молиться, и Яша услышал голос, извещающий, что жизнь его собственная подошла к пределу. Изумление и страх не охватили его. Побормотав первые только звуки и думая о сыновьях, он пришёл в успокоение об их судьбе — пришло время для истинного испытания их пути взросления, так что не надо ему загадывать им мучения, беря на себя богово — а если предстоит им остаться без него, то — в путь. И во благо! Вместо того, чтобы просить за них, склонившийся перед тяжелым тучным небом раввин, выпевая звуки молитвы свету, найденной им во тьме комнаты у Штрахов, поначалу скупо, а там, веселее и веселее раскачиваясь тощим телом, пошёл им, телом, в пляс… Погрузившись в молитву, Яша оказался в мире, который не только не огромен, а даже очень мал. Мал, как комната, только не прямоугольная, а шарообразная, где нету ни пола, ни потолка. В комнате уместились все люди, и свет и ночь. В юности он бывал с дядей в венских кафе. Там умещаются, уживаются многие. Много людей. Там соединяются мирно и одновременно день и ночь, а такое химическое соединение зовётся уютом. Уютный маленький мир земли, закодированный в шаре из слоновой кости, а тот шар — в следующий, и дальше, и дальше. Шары все подобны друг другу, но последовательность шаров чем дальше рассыпается каплями, тем меньше она содержит памяти о людях. И все-таки в силу подобия больших сфер малым и самой меньшей, которая и есть комната, как раз заключающая такую память, всю целикам, целокупно, как воду, если ее набрать из озера или реки в кружку и заморозить — в силу подобия и через подобие сохранится память в кристаллах льда. Вот речная вода обежит весь мир, такая разная вода в разных реках, в разных озёрах. А вот она одна, целиком, твёрдая как образ. Поэтому сказано, что собран мир и по образу, и по подобию. Образ неизменен. Зато подобие — оно как лицо одного человека, перед зеркалом мира, меняется. И это весело. Весело то, что никто и никто и ни один не сгинет в безвременье. Вот ещё что. Как такие разные, и не просто разные, а вселенское и совсем низёхонькое, простенькое, — как такие разные субстанции уживаются в одном мозге, в одном времени, да ещё в минуты молитвы, отбивающей метроном? И вот теперь в какой-то низенькой части мозга крутится спор двух раввинов. Никчемный по сути и смешной споришко, которому нечем, казалось бы, дышать вблизи молитвы о сферах. Рав Шур из Браслово и рав Сим из Праги не могли договориться, отличаются ли дети, зачатые в Шабат, от детей, определенных на свет божий не в субботние, а в обычные дни. Рав Шур настаивал на том, что ребёнок, зачатый в день особой радости еврея, несёт в себе эту радость, а раву Симу противной казалась такая дискриминация, и он, горячась, оспаривал тезис оппонента. Он требовал научных подтверждений — если так, то расскажи, как ты это посчитал и сравнил — и заходил с другого бока — если бы бог действительно так устроил семь дней, то и в заповеди евреям содержался бы запрет на секс вне субботы. А Шур на это язвил… И так по кругу спора, уходящего в века. Яше нравилась позиция Сима и его попытка привлечь на свою сторону науку. Но он относился к перестрелке двух уважаемых талмудистов как к анекдоту, вспоминать про который не вполне уместно перед смертью, в присутствии последней молитвы. К тому же, лично он этот анекдот разрешил — Эрик был зачат в субботу, а Мойша — в день обычный, в будничный день. И они равны в той мере, в какой разновеликие шары равны в мире подобий. Любовь не может быть измерена объемом… Только соединением образа и подобия… Освободившись от связи с сыновьями, от заботы о сыновьях, благодаря воспоминанию об анекдоте, Яша сосредоточился, расправил плечи и зашёл в первую комнату-шарик, подобную всем другим комнатам-шарам, как капля свежей смолы подобна янтарю. Капитан Новиков не мог объяснить, что с ним произошло. То есть он мог предоставить чекистам — и предоставил — несколько объяснений логического и гуманистического толка, но они никак не отвечали на вопрос, что же с ним произошло на самом деле. Эти объяснения капитана не выручили его перед многоглазым лицом трибунала. А произошло вот что. Наблюдая за тем, как самозабвенно бормочет, раскачиваясь, Яша Нагдеман, творя молитву, как то ли в песне, то ли в смехе, распадается аскетичное вытянутое лицо на простые части, сам капитан рассмеялся… и вдруг отдал приказ «кругом» расстрельной команде. Служивый, что при нем, решил его вразумить, мол, Петр Константиныч, одумайся — дело-то по совести, да не спустят ведь с рук. Но капитан, ничего не пояснив, похлопал его по плечу — держись подальше, нынче твоё дело сторона. Без промедлений Яша был отпущен Новиковым и даже снабжён новой папирой. При прощании, уже последнем, Яша хотел бы узнать доподлинно, что сотворила с советским офицером молитва. Но разговора не вышло, у коменданта не было времени на такой разговор, а минуты ему хватило на то, чтобы имя сына да жены зачем-то сообщить раввину из Браслово. Петр Новиков попросил бы Яшу помолиться за них, но все-таки что-то удержало его произнести такую просьбу вслух. Вот и расстались. Яша Нагдеман ещё долго после освобождения находился в движении, пока не оказался в Брюсселе, где задержался на несколько лет и обрёл знаменитость в еврейском кругу. Вот оттуда и потянулась история о молитве света, которая спасла жизнь великому раввину прямо под стволами советских энкавэдэшников, которые, как волны моря перед Моисеем, расступились перед ним. История имела все возможности превратиться в новую библейскую легенду, если бы сам ее герой был мертв. Но герой был молод и жив, и он рассказывал свою историю без охоты и не представлял ее в эпическом свете. Тем не менее, невзирая на Яшу и помимо его желания, сказание обросло разнообразными подробностями, которые так или иначе толковали объяснение чуда, благодаря которому рав Нагдеман занял особое положение среди раввинов. Яшу, постаравшегося разуверить людей в том, что с ним произошло нечто чудесное, и уверить в том, что никакого переживания смерти под дулами ружей он не испытал, потому что не думал до последней минуты, что будет расстрелян, а когда поверил, то это был один из самых светлых моментов в его жизни, момент озарения — тут его уже не слушали. Кстати, нашлись и критики. Критики среди своих. Они задавали вопрос, а имел ли рав Нагдеман право прятать у себя фашистов. Таких были единицы, однако одно их наличие усилило хор голосов тех, кто жаждал легенды. И тут Яша взял и уехал в Аргентину, поднимать там маленькую либеральную общину, возникшую, как острова возникают в мелеющем море. Там он снова оказался на своём месте, и уже до конца дней своих… А что Новиков? О нем никто не спорил. Его арестовали через месяц. Дело было быстрым, и его расстреляли в том самом дворе. Не били, не хулили, просто расстреляли. Щербатый солдат, волею судьбы и тут оказавшийся в расстрельной команде, всадил ему, вместо грудины, пулю в самый лоб. «Будешь знать, как с евреями нянькаться», — прошептал он, глядя на близко лежащее тело, быстро отдающее душу. Яша ничего не мог знать о конце капитана Новикова, если бы не Эрих Бом. Берлинец появился в Аргентине и разыскал своего брасловского спасителя, а разыскав, рассказал окончание истории. Чекисты-разработчики решили, что так будет проще открыть сердце Яши Нагдемана, полезного человека, чьи связи простираются от Брюсселя и Антверпена до Буэнос-Айреса, Касабланки и Иерусалима. Эффект совместного переживания глубокой вины двумя совестливыми людьми советская разведка учла и оценила верно. Бому не пришлось обманывать Яшу. Их первая послевоенная встреча по иронии судьбы или по замыслу чекистов произошла в Австрии, в Тироле. Яша приехал в Тироль на конгресс, один из множества конгрессов в Европе, имевших целью совладать с ее нацистским прошлым, разделить ее на жертв и палачей и покаянием и исправлением проложить оттуда мост в будущее. Яшу туда позвали как «не вполне жертву», он подходил на роль экзотической фигуры, за который стоит целая легенда. И вот на конгрессе Нагдеман встречает Бома, антифашиста, убежденного человека, вернувшегося из советского плена. Яша был поражён, с первого взгляда признав в рослом, рано поседевшем бородаче, что подошёл к нему, своего брасловского незваного гостя. К изумлению окружающих, ставших невольными свидетелями этой сцены, двое участников конгресса, сойдясь, обнялись и так простояли долгие минуты, положа друг другу головы на плечи, словно не люди, а лошади. По лицам их текли слезы. Вокруг них воцарилась тишина. После этой встречи Яша отменил своё выступление. Он закрылся в комнате с немцем и, не прерываясь на ночные часы, и не отвечая на стук в дверь и на звонки по внутреннему аппарату, раз за разом, от начала до конца и снова с начала слушал рассказ немца. А на следующий день Яша покинул Европу и вернулся в Аргентину, чем вызвал неудовольствие организаторов конгресса, уважаемых и влиятельных людей. Прощаясь с ним, Бом произнёс такие слова: — Наша встреча не могла быть случайной. Я сделаю все, чтобы поехать к тебе и быть рядом с Мойшей и Эриком. Быть с ними столько, сколько позволит жизнь. А нацистов и в Латинской Америке хватает, вот и мне работы хватит. Яша в ответ, не раздумывая, пообещал Бому всяческое содействие в обустройстве, стоит немцу оказаться возле него, под Буэнос-Айресом. И высказал просьбу: помочь в поиске родственников капитана Новикова. Бом сказал, что немедленно займётся розыском через антифашистский комитет. Яша уехал, а Бом остался, но вместо участия в заседаниях он ходил и ходил вокруг горного озера, такого ровного, как будто воду в нем радетельная хозяйка выгладила утюгом. Немец бросал тяжелые взгляды на такую воду и видел в ней отраженные вершины, которым годы — ничто, и которые не ведают скуки, потому что мимо них, как суда мимо морских портов, проплывают облака, эти посланцы бесконечности. Да, он ни в чем не соврал Яше. Ни в чем не изменил себе одуванчик, а как изменился! Не соврал, не солгал, однако не рассказал всей правды. Правды о том, как он, Эрих Бом и советская разведка готовятся использовать раввина и его связи на благо антифашизму и антиимпериализму. Но это его, Эриха Бома, правда. Он заплатил за неё. Пусть рав Яша Нагдеман найдёт свою чистую правду сам и сам ее оплатит. Поэтому Эриху Бому незачем маяться угрызениями совести за несказанное перед чистым человеком. Все и вся служит какой-то одной цели, только каждому предоставляется возможность увидеть ее по-своему. Поднимая взгляд от ртутной воды и перекидывая его через перевал туда, откуда плыли облака, в Баварию, в Альгой, Бом вспоминал про Руммениге. Яша Нагдеман поинтересовался и его судьбой, и в вопросе раввина Эрих не услышал злобы и неприязни, а равно и сочувствия. Он распознал один только искренний и отстранённый интерес историка. Раввин — историк человеческих сюжетов и судеб. Бом в этом завидовал Яше. Как после всей адской свистопляски, пережитой им, еврей находит в себе готовность проявить беспристрастный интерес к ходу явлений без привнесения собственной оценки и цели — а цель влечёт желание справедливости, мораль, ту самую оценку? Он, Эрих, устроен так, что не может обходиться без вычисления ходов и просчета комбинаций, умирающих в отсутствии цели. И это объяснимо даже с той точки зрения, что для Яши война не начиналась, потому что у истории опасностей для еврея в частности и человека вообще нет начала и конца и нет антрактов. А вот для Эриха война закончилась, и закончилась она прологом к новой сшибке миров лбами. И теперь надо снова готовиться и быть готовым… Однако Бому нечего было ответить на вопрос Нагдемана-старшего. Советские начальники рассказали ему о судьбе Новикова, но ничего не стали говорить о новой судьбе Курта Руммениге. Он догадался, почему, и сделал вывод, что Руммениге жив и даже оставлен жить с пользой для его, Бома, легенды. Бома это устраивало, а существование баварца ничуть не волновало, и так было до встречи с Яшей и его вопроса. А теперь, глядя сквозь горные гряды и представляя себе мирную Баварию, которая там оживала и богатела не по дням, а по часам, Бом сам обратил к себе, к самому своему нутру, один чёрный вопрос: хочет ли он, чтобы его бывший камарад по боям под Браслово пережив плен, благоденствовал за альпийской грядой, выращивал и забивал коров, пил их кровь, учил любимых внуков умению жить? Эрих Бом мог многого не знать и не понимать, но в одном своём выводе он абсолютно уверен — Курт Руммениге как был, так и останется нацистом. Не оттого даже, что он убеждён — убеждение можно изменить и сменить — а оттого, что в нем как вирус в клетке, гнездится нацизм. И этот герпес не выковырять и не убить, хотя его на время иногда можно загнать в угол заботой о силе иммунной системы… Цель пожирает молодость. Эрих Бом стоит над ртутью и курит, направляя верхней губой дым струей к груди. Это привычка. Там, где молекулы табака рвутся сквозь бороду, седой волос идёт в рыжину. Бому — двадцать семь лет. Через полгода он вылетает в Аргентину и с тех пор сопровождает семью Яши Нагдемана. Самого Яшу, до его преклонных годов и вплоть до его благочестивых похорон, потом — Мойшу, известного геометра и чудака. А теперь Эрик. Бом, девяностолетний старик, желал бы уйти в мир иной раньше тезки, он хочет, чтобы Эрик сыграл на его похоронах… Он устал хоронить Нагдеманов. Он действительно стар, цель сожрала его возраст, но он, так же как в двадцать семь лет, продолжает просчитывать во имя ее жизненные комбинации. Странная это цель, ведь давно уже нет ни СССР, ни антиимпериализма, ни парадигмы абсолютного зла, а без неё нет и всемирного антифашистского движения. Получив сообщение от связного из Москвы о том, что к Нагдеманам стал проявлять повышенное внимание внук Петра Новикова, Бом и насторожился и обрадовался одновременно. Вот она, последняя партия, его последняя задача? Эрих, не доверяя до конца своим новым кураторам, которых он держал за зелёных мальчишек, сам принялся за дело. Теперь уже он теребил и Москву, он задействовал свои многочисленные каналы, стремясь побольше выяснить про Новикова-младшего и его планы. А Москва как будто пребывала в дреме. О полёте Новикова в Вену Бом узнал тогда, когда молодой человек уже собирался в аэропорт. «А что, Австрия не Аргентина», — удивились возмущению Бома целый подполковник. А то, что в Вене намерен выступать его подопечный великий музыкант, им невдомек? Старик не устал возмущаться беспечности русских государственных и государевых людей. Не устал, хотя так к этому привык… Но Бом был бы не Бомом, если бы исключал и другие объяснения московской халатности. А что, если Нагдеман им больше не нужен? Или не нужен Бом в качестве опекуна? И вот тогда берлинец задался вопросом, как он поступит, если его поставят перед выбором между необходимостью выполнить ту работу, делать которую он когда-то поклялся ещё Советскому Союзу, но выполнить — ценой благополучия сына спасителя своего? Бом не раз прежде говорил себе, что он — поистине счастливчик. Ни единожды его не ставили перед таким выбором его кураторы, хотя в том он видел и свою заслугу — так устроил он свою работу, такой бок-парус подставил ветру, что даже в труднейшие и опасные годы проверок и перепроверок кураторы не решались пробовать его на этот зуб. Это те-то волкодавы… Так они его, Эриха, прочитали. Но счастье — изменчиво. А нынешние кураторы — мелкотравчатые. Что как раз опасно! Нынешние его и читать не станут. Что его читать! Старик ведь… Вот придет в голову какому-нибудь целому полковнику разыграть какую-нибудь ловушку с жертвой, и плевать ему на то, сколько пользы Москве принесли связи Нагдеманов… И что же он? Что же, правильно его прочитали те, прежние кураторы? Не отдаст он им Эрика, если что? А из этого вопроса логически вытекает второй вопрос — должен ли он сохранять верность Москве, которая сама едва ли сохранила верность самой себе? На второй вопрос Бом нашёл ответ давно: да, должен, пока в Москве празднуют День Победы и не награждают медалями власовцев. В этом его исторический подход к современности. И на первый вопрос у него есть ответ. Ответ — билет. Он не любил, не развил в себе любви к новой Европе, где, как он не уставал повторять, снова правят Порше и Крупп. Но вылетел в Вену не медля, как только того потребовала оперативная обстановка. Он взял билет на ближайший рейс, пусть полет — с двумя пересадками, что для старого человека вдвойне в тягость. Пусть поясница в последний, в крайний год стала его подводить, утратила былую подвижность. Пусть аэропорт в Гатвике — это испытание для более молодых спин и коленей. Плевать. Scheiss egal[12]. Эрик в опасности! Глава 14. О том, как Костя Новиков узнал о деде Отправляясь в Вену, Костя Новиков не имел вразумительного плана, как именно он встретится с Эриком Нагдеманом. Он пытался подготовиться, но для тщательной проработки у него, как выяснилось, не достаёт ни знаний, ни опыта. И Константин махнул рукой на проработку, будучи убеждённым в правоте, в своей цели. А, значит, бог в помощь. При уме да решительности бог не выдаст, немец не съест, как, или почти как говаривал один из героев его любимой повести. Кстати, как раз из-за «Капитанской дочки» произошло у них с Софией-снайпершей расхождение, решительное и окончательное расхождение. Красивая, юркая, мускулистая болгарка была не лишена лирической чувствительности. Она любила ночами вслушиваться в его речь, когда он пересказывал ей сюжеты исторических романов и любовных новелл. Истории Анны Карениной или графа Монте-Кристо оказывали на неё странное действие, они сперва рождали влагу на её крупных белках, а потом вызывали любовное возбуждение, и тогда ее холодные ладони, с набитыми мозолями, творили с Новиковым чудеса. Но с «Капитанской дочкой» случился эксцесс. София не желала понять, с чего это Петя Гринев отказался служить народу в лице бунтаря Пугачева, чудака, пьяницы и безответственного прохиндея, вот такого, как некоторые приднестровские вожди. А дочь несчастного служаки коменданта крепости Маша Миронова вообще вызвала приступ раздражения и даже гнева, так что Новикову не под силу оказалось убедить ее, что Маше Мироновой невозможно было взять в руки винтовку с оптическим прицелом и идти на выручку ее парню! А уж прогиб перед императрицей, когда в ножки пала просительница за жизнь, был в глазах болгарки достоин исключительно презрения. Отчаявшись объяснить, за что ему так милы герои той суровой суворовской русской поры и единой с ним породы, сам Константин вдруг как будто исчерпался. Взглянув на подругу другими глазами, теми глазами, которыми та смотрела на Миронову и Гринева, только наоборот — он разом и безнадежно охладел к ней. К ее твёрдым подушечкам ладоней, к ее фигуре, которую издали можно было принять за юношескую, к белкам ее лошадиных огромных глаз, тоже, как у лошади, с сетчатыми красными прожилками у радужных. И странная мысль тогда посетила его — нутро увидело причину, по которой болгары — братья православные, чуть что — так с немцами против нас… Пушкин нас разделяет, не пушки, вот что… Встреча с Нагдеманом должна была с неотвратимостью произойти, и когда в самолете соседкой оказалась репортерша, Новиков счёл, что это сама судьба протянула ему руку поддержки, проявив любопытство к тому, как молодой человек восстановит справедливость… Судьба бывает любопытна, как замужняя женщина. И, кстати, о справедливости… О ней, о великой и ужасной, случился между ним и Кириллом Петровичем запомнившийся спор. Началось с бытового вопроса. Был один из периодов, когда Константин долго не заезжал к отцу, на что имелись, как всегда, веские причины. Кирилл Петрович и прежде не высказывал ему за то упреков, не стал и теперь. И все-таки лицо его, человека не артистического, выдало накопившуюся невольно досаду. Он спросил, как у сына дела, как движется бизнес, и добавил, — видно, неплохо, если отнимает столько времени. Константин, насупившись, принялся разъяснять отцу то, о чем его отец и не спрашивал: про олигархов, которые опутали своими щупальцами коммерцию обычных русских людей, про чинуш, растленных этими нуворишами — от инспекторов пожарной охраны, норовящих содрать свои проценты за огнетушитель, прикреплённый не под предписанным углом, и до премьер-министра, последнего привратника у ворот в рай на земле, бдящего, чтобы туда, в их бизнес-бизнес, проходили только свои, по пригласительным билетам. Кирилл Петрович сосредоточенно слушал сына, качал головой, морщил лоб, но что такое «бизнес-бизнес», он при всём радении не понял. Не врубился, так сказать. Он стянул очки с усталого носа, положил их на газету «Коммерсант» и задал следующий вопрос, вытекающий, в его понимании, из рассказа сына. — А президент? Новиков-младший знал, что в словах старшего нет издевки, напротив, он добросовестно идёт за сыном и, как и должен отец, заглядывает на шажок вперёд. Но Константину за спиной отца тут же примерещилась сестра. Уж она задала бы тот же вопрос, да только с такой подколкой! Новиков-младший мог быть уверен, что сестра каждый день, навещая отца, оставляет капельку яда в отношении нынешней системы и ее президента, которые душат либерализм и его пионеров. Так что отвечал он не одному Константину Петровичу, а вместе с ним и Ириске. Константин Петрович политически инертен, но кто знает — капля яда камень точит. И Константин встал на защиту президента, встал наступательно. Как бы там ни было, худо ли, хорошо ли с коммерцией, а с голоду народ не мрет, «чехи» за рекой ходят мирно, в Севастополе не стоит восьмой флот США, а Ходорковские мутят воду в Таллине, а не в Москве — и за это ему от Кости Новикова личная медаль. Но отец продолжал глядеть близоруко, не вернув роговую оправу в выемку на привычное ей место под переносицей: разве президент — по эту сторону ворот в рай? А если по ту, то в чем твой критерий, Костя? Кого — в нувориши, а кому — медаль? Не кипятясь, это объясни отцу! — Кирилл Петрович, — (Новиков-младший называл отца по имени-отчеству, в чем была найденная им личная пропорция между уважением, любовью и вычленением самого себя из желтка уважения и любви. Дистанция, которая определила расстояние между ними не на линии «Папа — отец», а в иной плоскости. Чужие люди по-разному и обычно неверно или неточно воспринимали такое обращение к родителю, но ему до чужих дела было мало…), — Кирилл Петрович, не может быть президент не подобным своему народу. Не может быть неподкупен, как Робеспьер — иначе зальёт страну кровью гильотин, и не может быть справедлив, как британский судья или лорд — а последние, скажу тебе уже достоверно, а не приблизительно — за долю малую продаются, хотя и с другими лицами, чем наши вороватые купчики да чинуши, когда берут — дог-то гадит с другой рожей, чем дворняжка, — видел ведь, как виновато дворняга озирается у куста. И пацифистом, как индус, президент этой страны тоже быть не может… Мы не поймём. — Может быть, может быть. С этим и Ключевский не стал бы спорить. Но вот как ты считаешь: он должен в этой стране быть справедливым? — ответил Новиков-старший после недолгого раздумья. Костя своим чередом затянулся мыслью. Восприняв вопрос отца, он смекнул, что если развивать ответ в обычной логике сегодняшнего дня, то так или иначе упрешься в кровь великих репрессий. Такой теперь дискурс, и от него — никуда. Модное словечко. Дискурс. Или ракурс? Продляя молчание, он прикидывал не ответ отцу, а то, как вести с отцом разговор о том, о чем тот всегда избегал с ним говорить. Да, воспоминания о том времени Кирилл Петрович тщательно обходил по меньшей мере в присутствии сына, что в глазах того казалось странным для человека, выбравшего путь историка. Но даже телевизионные передачи, стоило там зайти речь о преступлениях режима, о невинно осуждённых в те годы военных, о реабилитации, проведённой после смерти Сталина, Кирилл Петрович переключал с самым неприступным мраморным лицом и на просьбы сына оставить программу, никак не откликался. И Костя не знал, что именно томит этого человека. Не знал, хотя подозревал. Костя с ранней юности расспрашивал отца о деде, о Петре Константинович, и гордился его героическим военным прошлым. Прошлое это чем сильнее восхищало, тем горячей возбуждало его любопытство — хотелось чувствовать себя причастным, кровно причастным ко все более экзотическому ряду событий, которыми можно гордиться — а вот Кирилл Петрович с какой-то черты перестал удовлетворять жажду сына. Как погиб дед? За границей? Не известно? Но ведь есть краеведы, а ты — как-никак, историк! А ордена, медали? Ответы отца становились все уклончивее, так что Костя даже заподозрил того в ревности к деду. Он подступился к Иринке, а та отмахивалась — ее героическое военное прошлое не возбуждало ни в масштабе страны, ни в границах семьи. Один дядя Эдик что-то такое давал понять, как сыра понюхать — а не откусить. «Петр Константинович был благороднейший мужчина, а чужие орденские планки пальцами не перебирай, не клавиши, на них играть не надо, песни не выйдет. Твой папа это понял, а тебе ещё чижика-пыжика насвистывать». Почему чижика? Разве он, Константин, умом не вышел? В чем там было дело с дедом? Большего не говорил и Эдик. Но времена изменились, когда властью в Москве принялся рулить реформатор Горбачёв. Костя как раз после армии поступил в институт, — а там, по техническим вузам, как раз поползла компьютеризация и даже первородный, тянущий жилы своей задумчивой медлительностью интернет. Интернет, как тесто в фантастическом романе, рос и прорывался через высокие двери и окна институтов в жизнь, так что однажды настал момент, когда на рынках стало возможным купить базы данных всего и вся «великой державы». Костя стал искать таким образом ответ на интересовавший его вопрос. Это удалось не сразу. Однако молодой человек проявил не одно только упорство, а последовательность, и — символично — аккурат в 1991 году, когда страна распалась на части, он сумел найти оцифрованные расстрельные списки 1945-го победного года. Много дней и недель молодой инженер и предприниматель Костя Новиков провёл за экраном персонального компьютера, до онемения указательного пальца он долбил по клавише со стрелочкой, перепрыгивая от фамилии к фамилии, через тысячи и тысячи камушков-голов. Он не спешил и никого не пропускал по пути к букве «Н». Странное его охватило чувство, до все же наступившего момента встречи с дедом, Новиковым Петром. Кто они, эти головы, вдруг показавшие свои соленые затылки, вынырнувшие из обмелевшего соленого моря? Жертвы ли истории? Или булыжники, кинутые умащать дно, и кинутые без сожаления, чтобы людям, народу избранному, пройти по морю аки посуху? Одних Марголиных Константин насчитал больше пяти десятков. Моргуновых — под две сотни человек. Никоновы — четыре сотни. Старообрядцы? Жизнь — она подзорная труба, обращённая в прошлое увеличительным раструбом, хотя сам ползущий в неё полагает, что зрит он — в будущее. Он заблуждается раз от разу, будущее — это он сам, а каждый эпизод кажущегося прошлого содержит в себе признак подобия и телескопически раздвигается на один щелчок с каждым прожитым днём. Головы — камни. По ним тиран восходит на свою вершину, которая становится и его эшафотом. И уже по его окаменелому черепу шагают другие, прокляв ли, восхвалив ли, позабыв ли — но никогда не отдавая себе отчета в том, что это лишь ещё одна макушка среди миллионов макушек эпохи, его жестокой эпохи, и только отринув которую да стряхнув пыль ее и прах со стоп, предстоит вступить в гуманный век… Очевидная даже в двоичной логике ошибка. И вот странное чувство. Кто они, головы? Жертвы? Творцы? А, может быть, среди них, как и в земле, в обычной земле, перегнили вместе садовники и их яблоки? Шёл 1991 год. Смыслы растворялись в стихах новых гимнов и на глазах рождались новые гимны. О ценности индивидуальной, одной человеческой жизни умные, но, на развес Кости Новикова, излишне говорливые люди слагали те самые гимны, а сама жизнь зримо перебиралась в ночлежки да на кладбища, на многочисленные новые кладбища Мангазеи Златокипящей перед ее исчезновением, неминуемым после грядущего закрытия северного морского пути. Костя отказался принимать логику индивидуального смысла. Напротив, он точил свой меч, готовясь к походу за прошлым. Дымы гражданских войн доносились до Москвы с периферии бывшей империи и, как дух костра зовёт в лес романтика-походника, эти дымы звали его. Ему представлялось тогда, что он, широкоплечий и немногословный, выступит защитником и большой идеи и маленького домашнего очага, где приютилась сестра, верящая в светлое либеральное далеко без Россий, без Латвий, в едином европейском общежитии, и Кирилл Петрович — ссутулившийся и слишком быстро, словно по собственному желанию, осевший на мели старости баркас, устранивший себя из истории современности. И вот, наконец, нужная строка. Новиков Петр Константинович. Строка оказалась скупая, пусть не скупее других, а Костя все же ждал другой строки, что побогаче на слова. Разжалован. Приговорён. Лишён наград. Статья такая-то. Измена родине, пособничество врагу. Расстрелян там-то. Не реабилитирован. Точка. Костя прочёл, принял к сведению… и не расстроился. Чего-то подобного он ожидал. Он почти не расстроился. Но и не успокоился. Камушков, что по течению ниже «Н», он не стал тревожить, они — для других внуков. Со строчкой в глазах он отправился к отцу. Теперь он узнал, чем был навсегда смущён Кирилл Петрович. Знал, что меньше всего способен отец с ним говорить об «этом», но решил, что разговор должен состояться сейчас, до отъезда из Москвы туда, к дымам империи. Он ошибся: Кирилл Петрович ждал сына с «этим» и даже с облегчением поведал о Браслово, где орденоносец капитан Петр Константинович Новиков оказался комендантом, но… проявил мягкость к врагу, недопустимую по тем крутым временам. Серое лицо Кирилла Петровича на миг порозовело. — А ты что за всю жизнь надумал, Кирилл Петрович, — отца за дело наград лишили? Кто был тот враг? Эсэсовец, или власовец, или какой-нибудь мальчишка из «Гитлерюгенд»? — А какая разница, сын? Трибунал решал, не мы. И награды — они его, не мои и не твои. Кому из нас оправдать или осудить его, да и его судей? Точка! Косте запомнился редкий жест отца. Тот положил сыну ладонь на плечо и неожиданно сильно стиснул его. Боль сустава он телом запомнил навсегда. А с ней запомнил требование чего-то там внутри себя, вернуть себе деда, такого, каким тот был. Прошлое в его системе координат поменялось с будущим, что и не так уж глупо, если собираешься на войну. И вот жизнь съела следующие двадцать лет. Он снова в той же борозде. Должен быть справедливым президент? Заложник истории может вообразить себя ее вершителем, но справедливость — это не в его власти, да и к нему самому история отнесётся ещё бог знает как, и по какому кодексу судить станет, еще не известно. «Как бы легко мне жилось, если бы я знал, что с дедом обошлись несправедливо. А знать, что от мягкотелости или медлительной тщательности сгинула бы страна в той адской войне, с этим как жить»? Кирилл Петрович умер, и обнаружились марки под специальными номерами. Костя начал разбираться в их секрете, сравнивать, искать и вышел на след Нагдемана-старшего, раввина из Аргентины, отправлявшего Новикову-старшему ценные марки. Потихонечку он распутал для себя дедову историю. Костя рассчитывал и на приятеля Вадима Власова, и тот даже помог. Только не с просьбой дать доступ к делу Новикова Петра Константиновича — тут Вадим ни в какую, все шуточки да прибаутки, и выражение лица — беглое, не поймать. А когда Власов сам как-то вопросик-другой пробросил, с какой целью товарищ дедом так цепко интересуется, сам Костя насторожился. Вадим, поймав Костину реакцию, больше не настаивал, но уже ближе к отлету в Вену снова он все-таки подошёл с интересом, как бы между прочим. Константину показалось, будто приятель знает о его полете. И вот с волей, собранной в одной точке справедливости, он зашёл в самолёт. Отец принимал марки от раввина Яши Нагдемана. Раввин не был немецким шпионом — это очевидно Новикову-младшему. И в нынешнем понимании был человек невинный. Но тогда прав был и дед, что отпустил Яшу. Нарушив приговор. И был расстрелян — тоже справедливо, по тем временам судя. А тогда почему раввин, который мог умереть по воле обстоятельств, остался жить героем, а герой капитан Новиков, победитель фашиста, подарив ему жизнь, умер в позоре? Почему раввин живет в богатстве и искупает благодарность перед дедом дорогими посылками? Его сын кружит по миру, как пчела, превращающая пыльцу отцовской славы в мёд хвалы музыкальному таланту, а Петр Новиков не оставил сыну Кириллу даже ордена на память. Вместо ордена и славы — страх перед личным архивом. Константин был уверен в себе — в нем ни капли зависти к потомкам Яши Нагдемана, и, даже если бы ему предложили, он бы не обменялся ни марками, ни судьбами с Эриком Нагдеманом. Не зависть. Не мелочность — ее он окончательно оставил у берега Днестра. Напротив, справедливость. Одна только справедливость. И не бездарная, личная, а самая высшая! Ведь если раввин Нагдеман так просветлен и боголепен, то как он мог взять взаймы жизнь его деда? Вот вопрос, который не даёт покоя Новикову-младшему, вызывает несварение его душевного желудка. Эрик Нагдеман должен ответить ему на этот вопрос. Но не талмудически, умненько да словами, а животом, печенью, сердцем, всем творческим духом своим и телом. А потому — пистолет. Пистолет — это шершавая стенка, припертая к спине. Это ни шагу назад для его владельца, для Кости Новикова. Вот только теперь ещё и для девушки по имени Инга? Коллатеральная жертва? Или усилие, которым душа Кости Новикова со щелчком поднимет предохранитель?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!