Часть 10 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Покидая улицу Шиканедера, Новиков сорвал лист с низенького и коренастого, как пони, канадского клена, растопырившего ветки вширь. На дворе стояла венская осень, сменившая злое лето, оставившее после себя жухлую траву и рано пожелтевшие листы, которые, однако, упорно отказываются лишаться жизненных сил, бодрятся и долго держатся за ветки присосками черенков. Чужой лист. На ощупь — чужой, он плотнее, упрямей родного, что ли? В Европе крепнет партия защитников природы. Они тоже плотные, упрямые, уверенные в себе. Чудаки, разве могут они защитить пустоту новгородскую? Пустоту, которая объемлет человека и наполняет природу, склонную рожать и принимать смерть, снами? В одной книге, которую читал Костя Новиков, так сказано в главе о Мефодии про ловцов снов, что такой ловец только голодным с легкостью пройдет через промежуток между сном и явью… Эту книгу как-то сын предложил прочесть отцу, когда тот в очередной раз напомнил о матросе, что видит из трюма звезду. Вряд ли Кирилл Петрович последовал Костиному совету.
Новиков-младший щелчком отбросил в сторону, на проезжую часть улицы Шиканедера, кленовый лист. Отбросил лист и раскрыл ладонь. Во сне или наяву из пустоты возник силуэт. Пунктирный хребет умершего новгородского листика, оставившего память о чистоте. Вперед!
Глава 16. О корове Геббельсе
В поселке Брюгген жила корова. Дети прозвали ее Геббельсом. Они так и кричали ей: «Геббельс, Геббельс!» У нее был длинный, зеленый язык. Может быть, это от травы. А еще она была добрая, корова Геббельс. Всех лизала зеленым языком. Сосед Густав попросил ее, и она покрасила ему языком забор. Он намеревался выкрасить и дом, но тут случились выборы. Перед выборами из города приехали следователи. Их вызвали, потому что школьный учитель послал куда-то письмо. В письме он сообщил, что в поселке есть Геббельс. В городе очень напугались перед выборами, ведь в восточных землях в силу входят неофашисты. Там они пройдут в парламент. Вот город и послал следователей. Жарко, но один из них носил черный кожаный плащ, на втором красовалась кепка из кожи. Дети говорили, что это кожа крокодила. Следователи долго ходили по поселку, но никто им не хотел говорить, где Геббельс. А учитель не знал. Откуда ему знать, где корова Геббельс! Он ведь учитель по физике. Следователь звонил в большой город, пожаловался на жителей, что не выдают Геббельса. Из большого города приехали полицейские. Их было много, все в кожаных черных плащах. Они искали, искали и нашли Геббельса. И убили ее. Расстреляли. Да, а еще я забыл: Геббельс разговаривала и смеялась. Ее прятал у себя дома Густав.
Глава 17. О том, как Эрих Бом размышляет о своей службе и о генерал-аншефе Суворове
В Гатвике, где Бому была предписана вторая пересадка, рейс задержали. Гатвик — мерзкий аэропорт. Это черная дыра, в которой всегда задерживаются вылеты. В павильоне полно утомленных туристов, рыщущих, где бы присесть. После долгого ожидания на ногах и сидения на корточках, напомнившего Бому о лагерном времени, старый немец, наконец, оседлал место, освобожденное счастливчиком, чей рейс начал оформление. Эрих не дремал, как могло показаться, а наблюдал за людьми, собранными в муравейнике порта. Мир — тоже муравейник, чьи обитатели могли бы петлять меж иголочек да веточек по многочисленным ходам тысячами различных способов. Но нет. Люди — муравьи выбирают свои коридоры и этажи, свои горизонтали и вертикали. Хаос возможностей — только кажущийся, как и хаос рухнувшей Вавилонской башней. Судьба, судьба муравья. Программа, записанная в генах и в фигурах зодиака? Или это античная муравьиная богиня, что витает над их усиками и то одному, то другому герою позволяет заменить одну перфокарту следующей?
Вот русская история. Генерал-аншеф Суворов. Этот человек умер в 1800 году, в опале и в отдалении от славных полков, бивших генералов Наполеона. Прожил 70 лет. А проживи он 75? Призови его в 1805, в грозную пору, молодой царь Александр на поле Аустерлица? Разгроми он Бонапарта там, на ландшафте Австрии, и маленький корсиканец не двинулся бы на Россию, не потерпел бы там сокрушительного фиаско, а русские офицеры, небожители, не въехали бы на бравых конях в столицу свободных нравов — Париж, не вдохнули бы тамошних молекул и не вышли бы в декабре 1825-го на Сенатскую площадь — не случилось бы русского путча, не напугали бы тогдашние вольнодумцы в эполетах следующего царя до смерти на всю жизнь, так провёл бы тот реформы постепенно и опередил бы сына на сорок лет, до того как успело народиться бородатое разночинское племя — и так далее, и так далее. Не случилось бы Ленина, большой революции, измены союзническим обязательствам в первой войне против Германии… Кто знает, случился бы тогда фюрер, вторая война, и он, Эрих Бом, антифашист и агент советской разведки? Был бы другой Бом, инженер или профессор механики. Так могло бы быть, если бы…
Дед Эриха, Якоб Бом, строил железную дорогу из Франкфурта в Берлин. По пути возводился мост. Якоб умел возводить добротные и красивые мосты. Младшему из его сыновей, Карлу, нравились мосты больше, чем другим братьям, и он тоже выучился возводить мосты. Он воплотил свою мечту, потому что ни о чем лучшем, чем проектировать надежные и грамотные перекрытия и арки, он не думал.
Карл был по-своему увлечённый и, несомненно, способный человек, и он считал, что хорошая хозяйственная жена, надежная, как его конструкции, которые не подведут — это естественный гонорар за его умение. В годы первой большой войны безумного века он строил мосты для германской армии, и генералы оставались довольны его работой, о чем можно было судить по наградам Карла Бома, полученным до тяжелой болезни, прервавшей его службу. Но отец Эриха не так уж гордился теми знаками отличия. Больше них он любил историю, которая дошла до семьи уже после войны и крушения Рейха.
История гласила, что отступая, полки Вермахта переправились через мост, который был возведён дедом Якобом. Они переправились и собрались его взорвать. Но мост воскликнул: «Nein, das klappt nicht. Ich wurde von Master Bom gebaut»[14].
Мост, чертов этот Бом, устоял, и по нему протопали чужие солдаты. Правда или нет, но Карл любил эту историю, и когда, ослабнув, он стал путаться в контурах прошлого, то ограничил себя в рассказах и держался только того, в чем был уверен твёрдо — так что в конце концов остался с одной ею, легендой про мост Якоба Бома.
Он прожил цельную жизнь, Карл Бом. Родись он на пятьдесят лет раньше или позже — он остался бы Карлом, строителем переправ. Внук Якоба и младший из сыновей Карла, в отличие от братьев, обожал рассказ отца. Он хотел бы возвести такой мост, который не под силу ни большой воде, ни оползню. Где-нибудь в Африке или Азии, там, где для бедных, открытых семи ветрам-стихиям, людей особая польза в надежных переправах. О войнах он не задумывался. А вот как вышло.
Эриха Бома по набору должны были направить в инженерные войска, но кто-то в комиссии вдруг припомнил его отцу, как по его мосту прошли чужие солдаты, и уделом младшего из Бомов стали окопы. А встретился бы он с Куртом Руммениге и оказался бы в доме Яши Нагдемана, если бы в инженерных войсках он возводил переправы? Стал бы антифашистом? Да.
В свои девяносто Эрих Бом убеждён, что и за его спиной — цельная жизнь. Цельная, как река Рейн, через который возводил мост Якоб Бом. Начнись она тридцатью годами позже или раньше — Эрих Бом стал бы антифашистом. И только если бы русский военный гений не умер в 1800 году, и мир вокруг оказался бы совсем иным…
Это софизм, но не трюизм. Важно то, что ему не за что испытывать на судьбу обиду. Его жизнь была не пустой тратой сил и времени, его работа важна, хотя он не возвёл своего моста. Пусть другие муравьи идут своими ходами, пусть будут сталинисты и антисталинисты, антимаоисты, маоисты, гомофилы и гомофобы, глобалисты и антиглобалисты — это уже не его, а их дела. В мире, где не совершенен человек, всегда будет разность потенциалов, а его, этого мира обитатель, его мыслящий тростник, его крохотный диод, всегда будет субъектом истории, считая себя его объектом, не имея возможности соединить в полноте и покое эти задачи и ипостаси.
Даже если он назовет себя Буддой. И может сидеть бездвижно на корточках посреди мирской суеты. Даже если он — музыкант Эрик Нагдеман, и служит первородному искусству, сопровождавшему пульсацию порядка, рождающегося из хаоса мироздания. Разве ему по силам будет справиться с планом истории, которая сделала его неоценимым и добровольным, невольным помощником советской и русской разведки?
А тебе, Эрих Бом, ведь тоже не под силу разобраться в том, какому ещё сценарию невольно послужил ты сам, считая себя функционалом борьбы с фашизмом, с тем Куртом Руммениге, которого ты увидел с ножом, прижатым к рукаву, перед двумя мальчиками с сонными слезящимися глазами…
Этот сценарий есть, и ты, Эрих, обученный делать выводы, отвлекаясь от идей, не можешь закрыть на это глаза — иначе откуда снова попёрли Руммениге по всей Европе… Ведь ты так усердно и успешно косил, срезал им головы острой косой…
Но вот все же Эрик Нагдеман, на лбу которого записано — музыкант. Кем? Жена Эрика убеждена, что надпись выгравирована богом. А вот Яша Нагдеман так не считал. Бом помнит: Яша наблюдал за восхождением младшего из сыновей на одну из вершин муравейника с несомненной гордостью, но сквозь неё, как лучики света сквозь ситец, прорывалась улыбка, которую у другого человека назвали бы грустной. Особый прищур старого еврея? Нет, Яша так и не приобрёл всех признаков старика.
«Рука Эрика — не рука того творца. Рукой Эрика водит талант. Таланту служат, с ним невозможно дружить. С творцом — наоборот. Ему служить — непосильная задача. И не нужная. Пока Эрик помнит об этой разнице, я спокоен за его руку», — как-то сказал Яша другу-немцу. Что ж, Яша знал цену муравейнику, проведя годы за глухими шторами.
Бом и теперь старался следить за открытиями современной физики и составил собственное представление о вселенной. В его вселенной все могло двигаться по орбитам, итерация за итерацией почти повторяя себя, и, из-за этого «почти» разлетаться от центра к периферии. А центр неподвижен и наполнен вакуумом. Ему не от чего двигаться, разве что уплотниться вглубь себя самого. И он не нуждается в защите — на что защита вакууму?
А вот Эрик Нагдеман — не центр самого себя. Он на пути к вершинам искусства, он вращается в кругу любящих людей, домочадцев. Как иголка, производящая звук, скребясь по винилу, совершает круг за кругом. Эриху необходима охрана.
Он бы вёл с собой этот разговор и дальше, но вот поднялся и покатился куда-то, клубясь, рой азиатов, устремившихся на рейс, и старик поспешил усесться на освободившееся кресло. Перемещение в пространстве сбило его с этого строя мыслей.
Устроившись в жестком, неудобном, но все-таки кресле, он задумался о том, что за долгую жизнь агента у него сменилось много кураторов от Москвы.
В середине 1990-х, когда дисциплина — и так не самое сильное место у русских — упала, как они сами говорят, ниже плинтуса (поразительно, как пластично изменения в языке отражают новые качества общественного сознания: ниже плинтуса, просто, плоско, как сам плинтус, и при том ловко, с насмешкой над самим собой) — ему довелось откровенно побеседовать с одним из них за «рюмкой чаю», как тот очертил формат их беседы.
— Вы действительно все ещё готовы работать? Да? Это странно. Очень странно. Ни страны, ни той системы, которая определила Вас на службу, ни идеи, ни силы. Зато снова есть страна, в которой Вы родились. Кстати, признала ошибки прошлого…
— Вы извещаете меня о расторжении контракта? Готовы слиться в любовном акте со свободным миром, и моя работа больше не нужна? Если так, то вернём друг другу верительные грамоты. Я найду, как использовать пенсию.
— Оказывается, наши враги — мы сами. Мы снова зачитываемся Салтыковым-Щедриным. И кто зачитывается? Его собственные персонажи. У них развились вкус, нюх и аппетит. Вот если бы Вы могли поработать так, чтобы их всех принял свободный мир! Он бы поперхнулся и сдох, оставив нас самих на себя…
— Вы хотите сказать, что это такая хитрость — открыть границы и отказаться от агентуры? А сами Вы как, среди тех, кто останется?
— Ну, зачем Вы так?
— Я много старше Вас, и не я затеял «рюмку чаю». Что Вы хотели? Меня проверить? Прокатать? Или предложить мне помогать в переправе Ваших коллег с чистыми руками в спокойные края?
— Несмотря на возраст, у Вас богатое воображение…
— Воображение бывает развитым, это опыт богат. И опыт мне подсказывает, что в моем возрасте и положении главное богатство — это смысл. С годами все труднее сохранить такой капитал, но я рассчитывают сохранить его в моем личном банке.
Собеседник, мужчина с усталыми глазами и тяжелыми, набухшими, красными то ли пьянства, то ли от недосыпа веками, потрепал себя ладошкой по коротко стриженому затылку. Он действительно не вполне понимал, зачем остаётся в строю старый немец, если денег нет. Нет в казне денег на разведку! Непонимание рождает подозрение… Вот тогда Бом объяснил ему, что пока есть деньги и желание проводить парад победы на Красной площади, он готов быть в строю. Идею антифашизма никто не отменял.
Это было пятнадцать лет назад. Человека с красными веками он убедил. «Что ж, немец есть немец. Что на производстве, что в разведке. Можно только уважать», вероятно, сказал себе тот. Уважать, но не завидовать…
Платить по счетам — это одно. Жить во имя идеала — другое. А есть третье — как Бом усвоил на уроке у Яши Нагдемана. Третье, безусловное и неоспоримое — это любовь. Она проще идеала, но она — ртуть.
Раввин не умел отвечать на вопросы, видя себя не вполне зрелым для роли учителя жизни — он смеялся над Бомом, называя это немецкой слабостью — и он считал, что человеку даны много видов соотнесения с миром, которые кажутся отношениями любви, а по сути они подчинены двум началам — самоутверждению и самоуничтожению.
Яша сообщил другу — Бому, что им обнаружена другая любовь. Это полная память. К полной памяти ума и сердца нормальному жильцу божьего дома затруднён доступ. Возможно, потому, что она у всего дома отчасти общая.
Эрих Бом, бросив взгляд на человеков, сидящих и ходящих вокруг него, по большей части японцев, китайцев и корейцев, не в первый раз готов был признать, что он и в сто крат не овладел той памятью, которую нашёл в себе Яша.
Но если у него и есть комнатка в этом доме — то она расположена над квартирой Нагдеманов. Над жилищем, которое помнит любовь его друга.
Глава 18. О том, как Эрик Нагдеман покинул гостиницу «Бристоль»
У Эрика возникло напряжение в отношениях с женой. Оно вызвано мелочью, эпизодом, но определено экзистенциальной причиной. Он знал, что Нора относится к журналистам, как теща из анекдота к невестке. Она убеждена, что от журналистов, а не от искусствоведов и критиков зависит «Ruf» — репутация художника. Женщина с красивыми коралловыми губами и большими, внимательными и всегда немного испуганными глазами, с обручем в виде серебряной короны в густых пышных каштановых с рыжей нотой, хорошо прокрашенных волосах, назначила себя ответственной за репутацию мужа, как великий футбольный менеджер Ули Хеннес видит себя ответственным за репутацию его детища, родного клуба «Баварии». Женщина прежде других распознала в муже гения, но если бы не она — гений ее мужа, как отличительный признак личности, мог бы затеряться среди множества других талантливых людей, наполняющих межгалактическое пространство музыкой. По крайней мере, саму себя Нора Нагдеман в этом убедила. Однажды она шепнула на ухо журналисту, бывшему от неё без ума, два слова об отличительном признаке Эрика Нагдемана, и вот результат — гений мужа признан его современниками. Ещё шаг — и имя его останется в истории навсегда. Тем больше у жены Нагдемана оснований теперь опасаться журналистов. То, что можно разрушить, можно построить — был уверен ее тесть. Она запомнила, как женщина практичная. Но наизнанку. То, что построено, можно быстро разрушить.
Поэтому, отлично осознавая необходимость и неотвратимость журналистов в их с мужем жизнедеятельности, она каждый раз, узнавая о пресс-конференции или интервью, им предстоящем, боролась с собой. Ей становилось физически не по себе, как в детстве, перед дверью зубного кабинета. В течение лет она научилась брать в узду страх, но с недавних пор он, этот ее страх, снова берет над нею верх. А что как газетчик выявит изъян в исполнении мужа? Высота опасна, идеальность — хрупка, как китайский фарфор. Достойная женщина Нора Нагдеман не слышит и не допускает изъяна в гении. Но чем труднее объясним страх, страх ошибки, тем он больше походит на боль от больного зуба, от близкого к языку нерва… Ругая сама себя за слабость, Нора трепет мужу нервы перед каждой встречей с прессой. А он, не умея понять, чего она хочет от него и от репортеров, от бедолаг, от несчастных людей, чья доля — вместо музыкальных инструментов, скрипок, чарующе пахнущих лакированным вишневым деревом, вместо виолончелей, или, на худой конец, если желаете, серебряных флейт и золотых труб, таскать за собой унылые чёрные микрофоны и камеры, — он заподозрил ее в ревности к успеху. В глазах жены более нелепого разворота невозможно себе представить, ее оскорбляет непонимание Эрика, объяснить которое можно только одним — гении ведь должны быть наивны в обиходе.
Они спорят каждый раз, и она каждый раз одолевала его. Но вот, оказавшись в Вене участником ее очередного каприза, он, силясь вникнуть, чего она хочет — отказаться от интервью с русской журналисткой или согласиться, задался вопросом: «А если случится такое? Если тебя озадачит выбором эта ещё красивая, широкобёдрая благородная женщина, эта особа, жена, мать твоих детей, эта женщина твоей жизни — если она поставит тебя перед выбором между семьей и музыкой, то чем ты ответишь? А, Эрик Нагдеман»? Но почему прежде не приходил в голову такой вопрос гению? А потому, что как настоящий еврей, Эрик знает, что в явленной жизни не может быть все хорошо, так хорошо, как у него. И он уже ищет свои слабые места. Здоровье? Возможно, хотя он здоровее многих и следит за собой. Что дочка свяжется с рок-музыкантом и наркошей? С божьей помощью, обойдётся. Жена и тут на страже. Нет, его Ахиллесова пята — это дар музыканта. Исчерпание дара — вот возможная и даже ожидаемая плата за прежнюю хорошую жизнь. Жена уверяет его, что их добрая и благополучная жизнь — это плата за ужас, перенесённый им и его отцом, и ему нечего стесняться благополучия… При всём уме — глупенькая. Нет, не так — это она уговаривает себя, а сама боится того же. Он же не слеп, иначе чем объяснить дрожь Норы перед журналистами, как не сомнением в постоянстве его дара? Все она чувствует, она — еврейская жена. Все, кроме одного — никто не может жить по счету, оплаченному Яшей Нагдеманом! Мойша не хотел, он давно знал, исчислил вес этого груза. Вес абсолютного. Теперь Эрику пришло время самому узнавать этот закон.
От журналистов он мог бы отказаться, как и от своей популярности. И даже от доли заработка. Да, от доли, только от доли, чтобы не нанести жестокого ущерба семье. Так что, если бы жена, наступив на него грудью, потребовала отказать в интервью русской корреспондентке, он бы отказался. Но ему трудно сохранить ровность и высоту духа, когда она отвлекает его мелочными нападками на внешность девочки из Москвы, заранее подозревает ту в провинциальности и в поверхностности[15] — хотя, в его глазах, одно находится в прямом противоречии к другому. Жена не предлагает отказаться от интервью! Она только злит и отвлекает его. Зачем? Он складный человек, у него железные сухожилия, натренированные специальной гимнастикой Эриха Бома, у него гибкая мускулатура спины и не подводит пресс, пресс не даёт на сцене позорно выпустить животик за плоскость грудной клети, он подчинён дисциплине медитаций и дыхательных циклов, чтобы все чакры во время трудного турне по Европе были открыты току музыки сквозь среднее ухо. Чтобы глубоко играть. Так зачем самый близкий ему человек снова выводит его из равновесия как раз тогда, когда он чувствует, как подошел к важному рубежу, за которым — его настоящая музыка?
Да, он знает, почему Нора нервничает. Она и ревнует к его музе, и боится, как бы муза не подвела его. Их. Страх. Ему тоже ведом страх. Страху он обязан связью с музой. Да, он никогда и никому не признается в том, что ужас перед огромным чёрным злодеем, возникшим в ночи перед мальчиком, открывшим окно — это как страшная-страшная сказка, рассказанная бабушкой перед сном — тому, у кого была бабушка. Страшная — страшная сказка может обладать удивительной силой красоты, которая прикосновением своим ко лбу дремлющего открывает чакру гения. Эрик Нагдеман уверил себя, что ощутил прикосновение ладони такого страха и страх подарил ему музу.
В той страшной сказке был и герой, и им был не отец — отец не может быть героем сказки, он над героем, он — добрый гений. Герой — он из людей. Он может оказаться злодеем, но становится спасителем. Эрих Бом. Ещё одно яблоко раздора между ним и женой. Жене не по силам понять суть его истории, ее истинную суть. Это объяснимо — ее страх не пробудил музы в ней, а связь мужа с музой она ошибочно, не полно, объяснила себе исключительно благодатью, снизошедшей на него с небес. И противореча Бому, ревнуя к нему и борясь с ним, с его влиянием на мужа, женщина упускает из вида, что борется с самим Эриком, с тем, что лежит в самом корне его личного летописания. Поэтому не следует ей ставить тот вопрос ребром, к которому она склонна по складу властного характера.
Он бы не так распалился и этим вечером, если бы дело было только в нападках жены на русскую журналистку, которой Эрик уже назначил рандеву на утро. Он злится за Эриха, которому, оказывается, приходится прибегать к ухищрениям, чтобы обойти Цербера и связаться с другом напрямую. Эрик теперь узнал об этом от смешного журналиста-немца, с которым они в самом деле зависли за разговором о стволовых клетках и их роли в будущей мировой культуре — как уж Эрих разузнал про это интервью, нашел мессенджер своего соотечественника и через него сумел передать сообщение Эрику, один Бом ведает… Но Нора упорствует, она называет и Бома, и патлатого журналиста лгунишками, напоминает о возрасте немца и приписывает другу семьи альцгеймер. Недалекая оказалась женщина, — гневается Эрик, — ей невдомек, что Эрих прежде умрет, чем допустит деградацию мозга. Дядя Бом действительно стар, если трезво отнестись к цифрам. Но дядя Бом зачем-то дозванивается до него и извещает о незамедлительном своём прилёте! Не объясняя причину срочного вылета. Как тут не озаботиться, не прийти в беспокойство? Да, Эрик Нагдеман ощутил глубокое беспокойство. «Вот! А моя задача — тебя от этого оградить»! — попыталась оправдаться Нора, но эта попытка только усугубила разлад. Нагдеман учинил жене допрос на предмет, что же ей сказал Бом о причине прилета, и та все-таки призналась, что в этой поездке ограждает мужа от ненужных забот, и перешла в наступление…
…И нарыв прорвался. «А все равно, чем-то ваш семейный немец держит вас, Нагдеманов! И с папой вашим не все было просто, вот как я тебе скажу! Что-то в прошлом за обоих замолил старый немец», — выкрикнула сердцем женщина, прижатая мужем к стенке. Как несправедлив казался ей учиненный допрос и мужнины упреки… Как ужасна ревность узколобой жены, как зол может быть ее язык, говорил себе муж, не желая знать о прозорливости женского сердца. Как же вывел из себя Эрика ее крик! Как возмутил его! В ней, в этой женщине, в этой противнице самой сути искусства по-прежнему клокочет ревность, а ревность вытравливает творческий дух! Да, она вытравливает в нем, в муже, творческий дух, произнося нелепые и ужасные слова тому, кто, наверное, знает, кто за кого что замолил в прошлом, если вспомнить о Браслово! Нет, Нора Нагдеман подсознательно ревнует его не к Бому и не к Яше, а к музыке! Вот до какого психологизма готов был опуститься Эрик, глубоким вечером гневно хлопнув тяжелой бристольской дверью…
Однажды Бом удивил Эрика откровенным замечанием. Немец, который редко заводил разговор о Норе, заговорил о том, что Нора не любит Мойшу, а его, Бома, вообще не переносит. А когда лицо Эрика изобразило изумление, Бом пояснил свои слова:
— Твоя жена воюет с Яшей. Она считает, что стоит на твёрдой почве таланта. А для Яши эта почва — тлен. Так было. Его влияния на тебя она боится подсознательно и на самом деле, Мойша или я — мы виновные опосредованные… А что тебя удивляет? Любовь проста. Как война. Это и есть война за свою землю. Ты — ее земля. Она ее отстаивает. Такой, какой видит и любит.
Эрик не воспринял бы тогдашний совет Бома. Ни тогда, ни теперь. Чего стоит в таком деле совет человека, ни одного дня не пожившего в своей семье… Человека, для которого семья — это Нагдеманы, — был уверен Эрик. Был — и остался. И ему известно, почему Нора нервничает. И бог бы с ними, с журналистами. Но ему неприятно и даже мерзко узнать, что жена не подпускает к нему немца. Не сообщает, что он звонком известил о приезде в Вену…
Эрик считал, что Эрих, в отличие от него, действительно знает, зачем живет. Он — человек убежденный. Борец, деятель, антифашист. На земле нет злее зла, чем фашизм. А немец со злом борется всю жизнь, он старается изменить мир. И он имеет выстраданное право рассуждать, публиковать статьи, подписывать манифесты, собирать конгрессы, растить единомышленников. Он рисковал собой — в Аргентине, в Бразилии. В Чили он рисковал головой. И где-то в Европе — тоже рисковал. Эрих Бом отдаёт свой долг Яше Нагдеману, и из этого долга выросла его свободная воля и настоящая жизнь среди людей, на настоящем, большом миру.
И вот Эрик. Он цветёт, как цветок. Он очищает карму на планете. Цветёт талантом. В этом цветении должен быть высший смысл — мир должен преображаться и воспарить от звуков его лиры. Его музыка может пробудить лучшие силы в человечестве… Могла бы. Но — его давно уже окружает не мир, а среда. Среда эстетов. Китайский чиновник, оставив службу, должен был семь лет в уединении глядеть на поверхность воды, чтобы вернуться себя в человека живого. Купол храма ограждает от купола неба. Это слова Мойши, его покойного старшего брата. При всей близости Эрика и Эриха, при всём покровительстве, которое дядя Эрих оказывал младшему Нагдеману, сферы политики и философии немец делил с Мойшей. Впрочем, он был, наверное, единственным, кого в эту часть своего строения допускал старший брат. По какой причине? Эрик видел причину в развитом у немца логическом мышлении, встроенном в его механизм естественным образом. Этот механизм перемолол гигантскую гору событий в опыт, а опыт — в мировоззрение. Сам Эрик считал себя человеком, не обладающим мировоззрением как таковым, в серьезном значении этого слова, да и не особенно нуждающимся в таковом! Яша Нагдеман говорил так: вера в бога, вера в творчество хороши, когда они открывают дверь, а не выламывают стену. Свобода в ограничении — это счастье…
Той ночью перед интервью Эрик Нагдеман в сердцах, не найдя общего языка с женой, покинул гостиницу, взял такси и уехал в зал, где до позднего утра играл на инструменте свою собственную мелодию. Ему показалось — так он не играл никогда. Ему показалось, что он свободен и счастлив.
Глава 19. О том, как Эрих Бом все-таки поговорил с Эриком Нагдеманом
book-ads2