Часть 11 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Да, у Эриха Бома сложилось устойчивое и самостоятельное мировоззрение. Ученого, изучающего законы природы, он включает в систему той природы, которую наблюдает, препарирует и своим наблюдением изменяет. Тем более, если ученому удаётся эти наблюдения законсервировать в закон. Открытие закона мироздания это — именно это — мироздание меняет, природа стремится вырваться, вынырнуть, выскользнуть из хвата этого закона тем более рьяно, чем крепче хват, чем шире универсальность его. И закон потеряет применимость — больше того, с рождением закона рождена и его кончина. Как с появлением лекарства от гриппа изменяется вирус гриппа, как с появлением универсальной концепции воспитания добром воспитатели становятся тупее…
Диалектика, тоже нашедшая свою смерть. Но если представить себе идеального исследователя, то есть такого, чей закон не утрачивает власти над природой вещей с его произнесением, закреплением в слове — поскольку зачатием своим не переменяет мироздания — это должен быть такой исследователь, в котором закон уже имеется, он в нем «зашит», и он, исследователь, обнаружит его, закон, в себе самом путём чуткого подобия макрокосмоса и микрокосмоса — микрокосмос во всей полноте уже дан в скрытой форме. Принцип подобия — краеугольный камень мировоззрения Эриха Бома. Парадоксальным образом немец тут воплотил своё представление о Яше Нагдемане. Думая о подобии, он видит перед собой Яшу. И Эрика. И Мойшу. Такие разные микрокосмосы, которым не нужно изучать мироздание, чтобы знать его закон. Но Эрих Бом — практик. Что значит принцип подобия для него? Философия должна и может быть приложима и приложена к жизни. Поэтому он готов сделать вывод о себе и для себя, опуская, но зная все промежуточные вычисления и сноски — его жизненная функция близится к высокому финалу, в котором главная роль отдана последнему из «подобных», его тёзке Эрику Нагдеману.
Эрих лишь покачал головой, когда по залу разнесся голос сотрудницы аэропорта. Его рейс снова задерживается. Японцы и китайцы летят, а Бом — задерживается. Кто скажет, что тут повинен случай? Нет. Индукцией, а не дедукцией, старый немец приходит к ясности — Эрику в Вене действительно грозит опасность. Если бы не это, судьба не стала бы задерживать старика-опекуна в порту Лондона, не выделила бы на его личный банковский счёт это испытание. Бом понимает: он стоит, вернее, сидит перед выбором. Звонить Эрику или нет? Тяжелой, не гибкой в локтевом суставе рукой, немец извлёк из кармана телефон. Рука — совсем не рука, а кочерга. «Нет, колено парового шатуна», — так он пыхтит, будучи вынужденным приподнять плечо, чтобы управиться с карманом… Телефон дорогой, он изготовлен знаменитой фирмой для нужд стариков. На девяностолетие сей гаджет ему подарен женой Эрика. Бом ценит подарок тем более, что хорошо знает женщину. Номер Эрика зашит в памяти под кнопкой «3». Номер Норы — «2». «1» — неотложная помощь. Неотложка. Таким он получил гаджет от дарительницы.
Эрих знает, что на «2» звонить ему бесполезно. А «3» приближено к «2» по негативной перспективе. Проще сразу жать на «1». Прежде, чем на удачу набрать «3», он пробует связаться с журналистом, который счастливо проник к Эрику. Но нет больше счастья в жизни, как говорили знакомые русские. Беседа закончилась, журналист уже на пути домой и к славе… Тогда Эрих все-таки придавливает ногтем большую кнопку «3». А вдруг Нора ослабила бдительность? И, в самом деле, трубка ожила личным баритоном Эрика Нагдемана. Он звучал нервно:
— Эрих, я все знаю! Я уже имел беседу с Норой. Прости ее, ты же знаешь эти ее девичьи причуды… Где ты? Уже в Вене? Я так рад, что ты будешь в зале! Я сейчас немного на взводе, я ушел из-под опеки, но буду в отличной форме, несмотря на бессонную ночь. Нет, Эрик, нет, благодаря бессонной ночи! Я выхожу на простор… Эх, если бы на сцену сегодня, я бы сыграл лучший свой концерт. Жду завтрашнего вечера. И тебя, — на одном дыхании выпалил Эрик.
Он говорил по-немецки с тем неистребимым еврейским акцентом, который сближает этот язык с австрийским. Бому жаль было сбивать собеседника с высокой ноты, и он избрал не самый прямой путь к цели.
— Увы, твой самый давний зритель ещё в Лондоне, в чёртовой дыре, в Гатвике. Не желают бомбардиры выпускать старика антифашиста. Все летят — японцы, вьетнамцы, один Бом торчит! И, кстати, ты уверен, что опекунша не организовала за тобой наружку?
— Дядя Эрих, за Нору еще раз извини. Я хоть смог телефон взять на вынос…
— Эрик, ты молодчина. Ты еще борешься за свободу, в отличие от нас, немцев! Хотя при такой погоде как здесь немецкие пилоты взлетают и садятся с закрытыми глазами. Англичане разучились работать. Кто-то опять бастует в Балтиморе, поэтому здесь радостно откладывают рейс. Но вот что…
— Твоё левацкое сердце, дядя Эрих, должно ликовать, когда рабочие бастуют, борются за свои зарплаты, — перебил его Эрик.
— Мне жаль сбивать твой высокий лад, но я зануда, так что сам виноват. Нынешние забастовки так же мало связаны с рабочим движением за свои права, как ты — с политикой, а нынешние леваки — с антифашизмом. Обрати ты хоть толику своего внимания на явления политические, ты бы в тысячный раз не совершил бы одну и ту же ошибку и даже шутки ради не назвал бы Эриха Бома леваком… Но ты перебил меня, а мне есть-таки что тебе сказать…
— Что же? — притих Эрик.
Он, конечно, догадался, что не просто так летит к нему немец. Но прозвучавшая затем просьба его неприятно удивила. Бом предложил Нагдеману до его появления — а он рассчитывает даже из Гатвика все-таки вылететь в ближайшее время, не превратившись во вьетнамца или китайца — да, до его появления возле Эрика не принимать никого, не проводить никаких встреч. Никаких больше журналистов.
— Это еще почему? — непривычно резко спросил музыкант.
В самом деле, он удивлен. Сначала жена, теперь Бом.
— Вы что, сговорились? То Нора из-за сегодняшнего интервью высверливает в черепе, как в свирели, пару отверстий, теперь ты звонишь аж из Лондона! С какой стати? Я сам назначил время русской журналистке, за нее просили организаторы концерта. Даже Нора поначалу не могла отказать! А необязательность не в моих правилах.
— Русская журналистка? Она одна? — сухо, дробно уточнил Бом.
— Что значит одна? А сколько их должно быть?
— Может и одной хватить… Эрик, ты выступаешь вечером. Дай ей интервью после концерта. Каждый человек имеет право изменить свой распорядок дня. Каждый человек, не обязательно творческий. Кстати, что за журналистка? — перекрывая шумы аэропорта, громыхнул Бом.
Он сердился. Нагдеман может стать очень упрямым, когда видит помеху своему кредо не возноситься, и оставаться простым, человечным виртуозом, блюдущим общебытовой этикет. Но ведь не так часто Бом звонит Эрику, и совсем уж редко вмешивается в его расписание. Наверное, не ради того, чтобы поддержать Нору в ее прихоти. А вот русская журналистка, русская. Что это, совпадение? Или может быть, шиллинг в ту же копилку?
— Эрих, это корреспондентка ведущей русской культурной газеты. И я обязательно ее приму через два часа, как обещал. Это не просто интервью, а большая беседа для русской публики, которую и уважаю и ценю больше многих. Кстати, отчасти в том я вижу и твоё влияние! Я не стану обижать русскую публику, раз уж она интересуется моими взглядами… Это ведь надо понимать! А она мне — про какую-то помаду и манеры!
Бом догадался, кого имеет в виду Эрик, и невольно усмехнулся. На Эрика трудно серчать. Наличие невольной союзницы теперь осложняет задачу убедить Нагдемана. И тут Бом услышал, как на его рейс объявляется посадка.
— Послушай, Эрик, я все-таки лечу. А ты все-таки протяни время, пока я не доеду до твоей гостиницы. Просто протяни время. В конце концов, всякая тварь дрожащая, а не одни только великие мира сего, право имеет изменить свой распорядок дня. Как раз обычный самый человек — господин своего времени, Эрик. Будь проще. Жди, Эрик. Я вылетаю.
Глава 20. О том, как подполковника Власова отчитал начальник
Полковника Власова вызвали к начальству за сутки до начала его долгожданного отпуска. Он уже собрал вещмешок, чтобы двинуться под Тверь, в уединенное жилище — деревенский домик, купленный в начале 2000-х, в хорошие времена для города и чёрные для деревни — так что от всей деревни целым остался один этот дом у леса, за которым озерцо. Он уже видел себя в плоскодоночке да на веселках, да со стограмчиками. И один, один! И вот на тебе.
Вплоть до получения им майорской звезды он мучился вопросом, специально ли начальство всегда находит срочные поручения именно в те моменты жизни, когда тебе это ну поперёк горла — или оно все про тебя знает и выбирает эти моменты специально, чтобы служба мёдом не показалась. Позже, уже в начальственной должности, он позабыл об этой дилемме, лишь изредка ловя себя на том, что сам приобрёл это свойство отца-командира. Что его не расстроило, а, напротив, вызывало удовлетворённую улыбку. Как у него теперь выходит подлавливать подчиненных в их вот-вот, пред-счастливые минуты? Что тут сказать, седьмое чувство… И готовя своё лицо ко встрече с генералом Чвановым, который вызвал его перед отпуском, он обнаружил, что лицо забыло про состояние подчиненного. А лицо у сотрудника органов должно служить. И вывеской, и весами, точными и послушными весами, как весы на лотке рыночного торговца. Иначе пойдёшь по миру, разоришься.
Власов генерала Чванова не боялся. Короткие седые — как будто подкрашенные в седину — усы, пахнущие добротным коньяком или виски — пусть пугает усами московских ворон да врагов родины, а не его. Но страх страхом, а лицо полковника в кабинете генерала должно соответствовать. Как собака хозяину. Власов знает толк в собаках. С ним живет французский бульдог, которого он не берет под Тверь на рыбалку. Сука умная, но лживая, когда ругают или когда пахнет мясом, а к тому болезненная и впечатлительная. Умная, лживая и впечатлительная сука — это то, что надо лицу полковника у генерала. Власов любит суку-бульдога. А генерала Чванова — не любит. А за что его любить? Он не домашнее животное, а просто сука. Срезал Власову награду, вычеркнул из списка. Вставил туда своего любимчика, майорчика. Майорчик торчит на Украине. И что? Провалили Украину. А медалька на кителе сверкает. До Чванова был начальником Разгонов. Перед тем, как явиться к нему, лицо Власова само собой становилось немецкой овчаркой, тварью умной, но всем видом показывающей, как она готова бежать по следу рысью, и под танк с взрывчаткой на пузе, и раненного с поля, и портфель посторожить… Хороший был генерал. Крикливый, а дельный. Дельный, а не деловой. Дал себя подсидеть. Суке-Чванову.
— Власов, что там у вас с Тельманом происходит?
— Ничего не происходит, Петр Фалексеевич. (Власов умело имитировал дефект дикции, добавляя в отчество лишнюю «ф»). Старый человек по странной немецкой привычке продолжает служить идеалу и колесит по миру вместо того, чтобы насладиться заслуженным отдыхом. Тельман — феномен, хотя мы должны быть готовыми к потере Тельмана.
— Что значит к потере? Объяснитесь!
— Возраст. Сколько может служить механизм? Даже если он произведён немцами? И Мерседес девяносто лет не катит. Я могу допустить, что он переживет Альтиста, но не хотел бы, чтобы Тельман помешал моему выходу на пенсию…
— Так, Власов, отставить Ваш гражданский юмор. Вы мне ещё тут либерала разыграйте! Не о Вашей пенсии речь. И не о том думаете! А я думаю, что Вы пустили дело на самотёк! Тельман остаётся важным звеном, — генерал собрался развить мысль о звене, но, взглянув в бульдожье лицо подчиненного, сбился. «Ну сука хитрая»! — Контакты Тельмана оберечь — Ваша обязанность. А мне докладывают, что Вы, Власов, пренебрегли. И не от Вас узнаю, подполковник! Чем ответите?
— Мы своевременно проинформировали Тельмана…
— Хороши! На столетнего старика скинули свою головную боль! Мол, езжай ты, Тельман, лесом, охраняй сам своего еврея, своё нематериальное имущество, — вставил шуточку Чванов, но лицо Власова знало, когда и чему улыбаться, и сохранило прежнее выражение. — А это не его имущество, а наш капитал! Его еврея охранять Вы должны! — не дождавшись реакции на остроту, выпалил генерал.
— Есть проверенная информация об угрозе? — сухо уточнил Власов. «И называй объект Альтистом, профессионал хренов», — зло про себя прошептал он.
— Это я от Вас хочу услышать, есть или нет! Ваша обязанность держать руку на пульсе, так сказать… А Вы расслабились — Вы уже мыслями в Твери, так? Рано! Или Украина Вам не урок?
Власов собрал лицо так, что оно сделалось расстроенным, как морда сенбернара. Как будто Чванов умер, идут похороны, гроб обнесён венками. В самом деле, товарищ генерал, с Украиной беда. Кто там у нас медаль получил? Не Ваш ли майорчик?
Власову даром не прошли занятия в школьном театральном кружке, где ему прочили большие актерские способности. Он нашёл им другое применение. «А что, раз с Украиной так плохо, то направьте меня в Буэнос-Айрес или, на худой конец, в Вену, и я немедленно сосредоточусь, забью на Тверь и разберусь во всех угрозах Альтисту». Стоя перед генералом, глядя на шевелящийся вверх-вниз седой ус, он остро ощутил подобное шевеление в собственной груди. Это душа его просилась на волю, она жаждала глотка холодного пива, да под леща, и на пенсию! Ничего, что бы противоречило долгу. Все то, что бы в легкой форме четверостишия освобождало от него…
«Эх, Костя Новиков, какого черта ты рванул в Вену»!
Власову агент Тельман достался по наследству от Гриши Костырева, пьяницы, халявщика и внука героического ветерана советских спецслужб. Ветеран прожил долго и, к несчастью, любил внука. Узкому кругу посвященных была известна история о том, как Гриша едва сам не провалил ценного немца, а тот не только не провалился, но еще и добрался до Гришиного начальника с жалобой, вопреки всем канонам и инструкциям. Но Гришу слить не удалось, и только в помощь ему придали молодого толкового офицера, в чьи функции входило то ли смотреть за Тельманом, то ли больше за самим Гришей, как бы наставник не выкинул очередного коленца. Этим молодым и стал Власов. Теперь Гриша запивает виски генеральской пенсией и читает лекцию в академии госслужбы. А подполковник Власов так и ведет все еще важного агента. Так что Эриха Бома, агента Тельмана, он знает как родного. И даже лучше. Тельман — трудный объект. Возраст, опыт, крепкий, как гранитный жернов, ум плюс твердый, закаленный убеждениями характер. Идейный. Цинизма нынешних тайных служителей родине он не принимает и до сих пор не научился относиться к циникам с ровным мудрым презрением. Горячее, так сказать, сердце антифашиста… Нет, у Власова нет иронии по отношению к Тельману. Просто он уже не умеет относиться по-другому, сам себя упрекая за «так сказать, горячее» сердце…
Именно потому он, Власов, хочет расстаться с агентом Тельманом. Но не так, как Гриша Костырев, когда тот попытался скинуть старика на пенсию еще пятнадцать лет назад, потому что возиться надоело с «вреднючим немцем», — и плевать ему было на те сообщения, которые тот по крупицам собирал в мозаику из разговоров, из встреч на банкетах с великими мира сего — то он выпьет водки с наследным принцем после концерта Нагдемана, и принц, похвалив антифашистское движение, расскажет о поставках нового китайского ракетного комплекса в его бедную страну, то глотнет водки с промышленным магнатом, и они обменяются уколами о левых и правых, а невзначай Тельман узнает, поедет ли магнат вместе с канцлером в Москву или Германия решила не вкладываться в новый газопровод, — если мозг Гриши Костырева стал выполнять функции уставшей печени, и тоже устал трудиться вместе с неутомимым Тельманом, то у Власова мотив противоположный. Власов никому в этом не признается, ни жене в приливе доверия, ни другу под стакан виски — но у Власова есть идеал. Этот идеал — Эрих Бом. Действительно, Власов знал биографию немца лучше, чем тот сам. И русского чекиста раз и навсегда поразила последовательность идеального ряда. Как этот человек сохранил готовность и способность служить — нет, не служить, а оставаться на службе у Москвы, после капитуляции и предательства Михаила Пятнистого в девяносто первом, и после трусости и предательства бояр беспалого царя Бориса под Грозным в девяносто пятом, — как Эрих Бом не сломался, не плюнул смачно с высоты стариковского роста и не попросился на пенсию сам? Нет, немец оказался выше сиюминутного. Вот как вышло, его антифашизм пережил и Пятнистого, и Беспалого, и Коля, и Шредера? И вот он, Бом, снова в своем времени, где маршируют по улицам больших городов и припрыгивают, жгут костры на площадях, те самые фашисты… А Москва — снова остров в океане, где бьет-гудит Вечевой, и собирают Минины и Пожарские всякий люд в поход на пляшущих с факелами. Он снова в своем времени, искренний человек с идеальным планом. Он — да. А сам Власов — нет. Ирония в какой-то четверг переродилась в сарказм, и он, хищный и кислотный, изъел идеал.
Интересное наблюдение над самим собой, как над подопытным — он и не ведал, служа, что сам обладает идеальным планом, но, как утратил его, сразу это узнал. Как будто единственным свидетельством существования души может быть ее потеря. Как, почему такое происходит, профессиональный людовед, коим должен быть офицер российской разведки, должен знать. Но он не знает. Он не определил этого момента, этой точки бифуркации, и обнаружил только результат пустившего в его идеальном теле фиолетовые метастазы сарказма. Может быть, фиолетовая клякса вытекла из капсулы после грузинской войны, когда показалось, что вот он, момент истины, когда организму страны можно и неотложно нужно погнать поганой метлой всех трусов и предателей, сверху донизу — и он ждал, когда вот-вот это произойдет, он ждал этого освободительного момента еще с середины девяностых, больше десяти лет ждал, а тут люди с большими звездами, те, которые выше Вадима Власова, и уже им должно быть по долгу службы ведомо, как будет, как там, наверху, пахнет кислород — люди с большими ушами и большими звездами, многозначительно переглядываясь, заговорили о чистке… А ее — не случилось. И Власов вдруг осознал, что в его стране никто, абсолютно и безо всяких исключений никто не знает, от кого же зависит, каково оно будет, наше будущее… Как трудно служить долго тому, что еще неизвестно каким окажется! Как невыносимо хочется, оказывается, служить определенности, понял как-то Власов, — одним боком она — это зарплата, санаторий, пенсия, другим боком — идеал, смысл, рифма. Невыносимо. И вот Власов предвкушает касание с продолговатой и матовой, как поутру с холодца виноград на лозе, озерной водой. Озерцо его подернулось тиной с одного бережка и упирается в песчаный обрыв другим бережком — там сквозь песок пробились, извиваясь, словно змеи, корни сосен, что по обрезу обрыва стоят невпопад, вкривь и вкось, как будто у каждой свое солнце, свои север да юг, корни переплелись и не дают освоить песок ни случайному купальщику, ни редкому рыбаку, и то слава богу, потому что за этот обрыв Вадим Власов готов теперь душу предложить богу… И все, и больше — ни за что. Или не за что.
А вот старый Тельман — у него свое озеро, только там за верхушками сосен, разбредшимися, кто в какой уголок небесной сферы, стоит корабельный лес, и все его ветераны, как и он сам, великаны, знают, где запад и где юг… И если бы Власов задался вопросом, чего он больше всего опасается на службе, то, после ужаса отмены раннего выхода на пенсию и возведения Чванова в начальники всей службы, он бы определился в своем пространстве так: стать свидетелем и участником разочарования Тельмана. Чванову этого не понять.
Глава 21. О том, как Эрик Нагдеман отложил интервью
Эрик Нагдеман решил выполнить просьбу Бома, какой бы странной она ему ни показалась, как бы его ни удивило, если не сказать большего, поведение старшего товарища, как бы его, на самом деле, ни разозлил звонок Бома, едва не выбивший его из кокпита, что несет творца в большой космос. Музыкант, вернувшись в отель и застав жену, всем видом изобразившую обиду и отсутствие интереса к его делам, воспользовался этим и взялся за изучение своего распорядка дня, который имелся и у секретаря. Он не так прост, этот Эрик Нагдеман, он не так безнадежен в технических делах и в бюрократии. Он умеет пользоваться компьютером сам и самостоятельно вносить изменения в планы, если они оформлены в человеколюбивом «Ворде». Как опытный помощник, он принялся выискивать в плане мельчайшие минутные дыры, чтобы перенести интервью на пару часов.
— Чем это ты занялся после бессонной ночи, беглец? — обнаружив, что обиженное лицо на мужа не подействовало и сменив тактику, поинтересовалась из-за плеча бдительная женщина, обуреваемая тяжелым, ревнивым любопытством.
— Освобождаю время. Мне нужны два часа тишины, — не обернувшись, ответил Эрик.
— Не возись, я это сделаю за минуту. Наконец-то ты к этому пришел. Я тебя знаю лучше, чем ты себя. Я и предлагала — откажись от интервью перед выступлением. А ты…
Женщина хотела развить милую ей мысль, но не успела достроить фразу, призванную восстановить статус-кво в их отношениях. Эрик нервно перебил ее, и ей пришлось выслушать его длинную речь, в новой досаде прикусив губу.
— Нет, я не откажусь, я перенесу. Два часа медитации после отличной ночки, а потом мне будут нужны люди. Да, именно люди, которым не безразлично творчество. Люди, которые постараются меня понять. Мне не хватает таких людей. А потом приедет Эрих, и мы с ним пойдем в пивную. Нет, в Хойриген[16]. Поедем с ним в Хойриген. Вот так. Я сейчас в такой творческой форме! Я почти Юрий Гагарин! Я в преддверии касания с Космосом!
— Что с тобой? Тебе не надо так нервничать! Ну что ты говоришь, мой Гагарин! — вырвалось у жены искреннее слово. Она по-своему поняла мужа и, оставив вечную семейную игру в обиду за недобрые слова, которых тот наговорил на год вперед, забеспокоилась так, как птица трепещет, чем-то своим птичьим чуя грядущую непогоду. Тяжелая, смоляная бровь Норы задрожала.
— Что со мной? Я подобрался к пику! Но мне осталось сделать шаг и не сорваться, — не успокоил женщину муж.
Эрик сам почувствовал себя растерянным. Оказывается, он сказал слишком многое. Творцы смелы в поиске, но суеверны, они опасаются поспешным словом спугнуть музу. Нельзя всуе произносить слова о собственной высокой творческой форме. А он проговорился. Хуже того — он выговорился и разом опустел, как опрокинутый стакан. Отдав много слов, он больше не нашел в себе раздражения к жене. Только досада на себя и страх остались в осадке. Слова не ноты. Что-то сегодня случится, уже знал он. Пусть. Что-то случится, и это что-то вольно или невольно вернет прежнюю глубину. Прежнюю глубину. Чем суше лето, тем глубже вода в колодце. Нагдеман уставился на бровь жены.
Нора как азбуку изучила все выражения лица мужа, все ноты, которые способны изобразить продолговатый загорелый лоб и выпуклые карие глаза под длинными, еще черными ресницами. Ошибки быть не могло — да, во влажных глазах визави сквозь пелену раздражения снова проступил теплый знак, гласящий о его близости к ней. Знак близости.
— Если можешь, попроси для меня крепкого черного чаю с сахаром. Я скоро закончу с этим и приду, — подтвердил этот вывод посредством слова сам Нагдеман.
Жена не возразила ни словом, ни жестом и послушно отправилась за чаем. Мудрость ее предков по отцовской линии возобладала в ней под воздействием знака близости. А Эрик позвонил секретарю, дал ряд указаний, а затем сам набрал номер московской журналистки. Но девушка не ответила. Нагдеман проявил терпение и за чредой долгих гудков дождался голоса автоответчика. Тогда Эрик наговорил сообщение, в котором постарался сочленить сожаление, мягкость, симпатию и неизбежность подчинения обстоятельствам, которые вынуждают его перенести интервью. Ему это удалось, по крайней мере он похвалил себя. Наконец, он сделал звонок к Бому. Телефон немца был отключен. Это, хоть и было вполне объяснимо в обстоятельствах перелета, снова привело Нагдемана в волнение.
Эрик откинулся в кресле, уставился в высокий, с мелкой лепниной, потолок, и перед его взором появился Яша. Отец строго глядит на него. Этот взгляд непривычный. Он побуждает Нагдемана задуматься. О чем? О старости. Он задумался. Старость — это остров изо льда. Остров, на котором Яше удалось прожить, ничуть не боясь холода, идущего от земли? Яше удалось, потому что в нем самом открылся очаг ровного тепла. «А ты? Не продрогни», — как будто говорит ему Яша. За спиной отца — Мойша. Да, это его истощенное лицо. Мойша обманул Эрика, он избежал жизни на ледяном острове. Мойша обманул его, оставив из тех трех спасшихся Нагдеманов одного Эрика.
Оставив наедине с вопросом, способна ли музыка согреть стопы идущего, или она смолкнет, приди лишь тот час. Да, Эрик сегодня отдает себе отчет в том, что в нем нет Яшиного очага. Не было его и в Мойше. Только Мойша как математик высчитал про себя и про младшего брата это гораздо раньше. И испугался оказаться на острове. Могло ли так случиться в природе душ, что огонь веры в бога и в тепло доверия к любви оказался разделенным напополам между братьями, и его на двоих математически не хватает — на талант, да, хватает, но не на счастье естественной молитвы.
Делим ли огонь? Огонь — не ядро и не атом. Об этом вопрошал Мойша у своего изощренного мозга, пришедшего к убеждению, что реальность является высшей формой справедливости. Высшей и даже единственной формой справедливости… Эрику только сегодня становятся понятны вопросы. Но почему сегодня? Он никогда не станет искать ответов в своем мозге, не испещренном сетями логических нейронов.
«Нет, я не смогу найти ответ. Но я адресую эти вопросы своему советчику, Эриху Бому. Не для того ли проницательный опекун мчится ко мне?» — обратился Эрик к Яше, извиняясь за себя и за брата и как бы задабривая отца.
Но Яша не смягчил выражение своего лица. И тут Эрика настигло ЕГО воспоминание — самый страшный час в его жизни. Пришли советские солдаты, они должны были быть служителями добра, но вместо этого сотворили ужасное и разорвали связь между Яшей Нагдеманом и его сыном, его детьми. Двое безусых, безликих, увели Яшу, а один, усатый — его морщинистое лицо и руку, что пахла копотью, Эрик запомнил — взял младшего из сыновей на руку, подсадив на предплечье, а старшего — за руку, и они пошли. Эрик не плакал.
Он не запомнил своих слез. Потому что всю его память заполнил взгляд, которым его, обернувшись через плечо, проводил Яша — сейчас бы Эрик сказал, что так заполнит полую емкость легкий душистый газ, пахнущий ванильным мороженным. Кто знает, каким бы сутулым, злобным, ненавидящим всех усатых, язвенником с охровыми пигментными пятнами на лице, мог бы ты стать, Эрик Нагдеман, если бы не тот взгляд…
А теперь ты по сути здоровый, прямой в спине, гимнастический мужчина моложе своих лет, без заметных недугов тела, мозга и духа… Или? Никто, кроме самого Эрика, не знает, что этот гимнастический человек на самом деле чудовищно боится смерти. Не самого по себе ухода, не прощания — об этом он даже не думает — нет, мысль его поглощена страхом болезненной старости. Так ртуть, разъятая на капельки, может быть поглощена магнитом. Яша Нагдеман ушел легко, пусть не быстро. И Эрик столь же чудовищно завидует ему, сколь подозревает будущее в расплате — оно не доставит ему счастья такого ухода.
book-ads2