Часть 15 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Весь гонорар за еще не написанный портрет дочери купца Кожина?
– Увы.
– Не понимаю я вас, Михаил Алексеевич! Вы давеча половину полка вкупе со всей труппой театра поили шампанским, угощали осетриной и филе с трюфелями, плясали с цыганами, а нынче обедаете печеным яйцом, закусывая черствой ржаной горбушкой. Зачем же так?
– М-м-м… Сказать по правде, я еще и должен остался. Зато хотя бы на несколько часов я почувствовал себя богатым и счастливым человеком. И вы же видели, как ночью все радовались и веселились! Разве это того не стоило? Ну а что деньги? Не терпят, знать, они меня долго – утекают в первую попавшуюся щель. Так один ведь раз живем. Не беда! Много ли нужно творцу, влюбленному в свою музу?
– А как же холсты, кисти, краски, прочие расходы?
– О, не стоит беспокоиться! Разве это впервые? Не пропаду! И каждый раз даю себе обещание быть серьезнее с женщинами и деньгами, но все не выходит!
– Вы положительно открыты нараспашку всем удовольствиям…
– Не всем. Вы же помните разговор на нашей квартире с господином Келлером? Мои душа и тело требуют довольно тонких утешений.
– Мне кажется, любым из утешений можно довести себя до крайности и исступления. Помните Парацельса? Все есть яд и все есть лекарство, вопрос лишь в дозе.
– Как по мне, карты и опий уж точно не вписываются в эту пропорцию, – Михаил Алексеевич заглянул в кружку и помешал на ее дне ложкой мед.
– Вы, похоже, решительно настроены против азартных игр и зрелищ?
– Откровенно говоря, мне все равно, что делают другие. Неинтересно и скучно. Но что до меня, то… Хотите знать мое мнение? У меня есть своя концепция на этот счет.
– До крайности любопытно!
– Я полагаю так: уж поскольку мы заброшены сюда, в этот скорбный мир, без нашего на то согласия и соизволения, и притом смертны, то остается лишь проживать нашу недолгую жизнь с наибольшей из возможных степенью удовольствия. Иначе это все просто неразумно! И раз нам дарована воля выбирать свой путь, то можно его пройти, отдавшись страстям пустым, сжирающим время и силы, а в итоге разрушительным, разлагающим тело и душу; а можно зажечься страстью творения и получать невыразимое удовольствие от сочинения романсов или стихов, написания романов, живописи, от лицедейства, строительства домов и храмов, тачания сапог, да хоть стряпни, наконец!
– Однако…
– Нет-нет, позвольте закончить! Вы вот, насколько я помню, когда-то служили в Москве, верно? Вам, к примеру, доводилось видеть за работой шеф-повара в «Яре»? Это же маэстро! Гений! Настоящий мастер своего дела! Он в момент творения своего легендарного «фрикасе» аж светится – он на пике вдохновения! И будьте уверены: никто еще долго не сможет повторить его кулинарный шедевр. Вот истинный смысл существования человека, вот способ для него обрести согласие с самим собой – прожить жизнь, осмысленно предаваясь удовольствию преобразования мира творением вещей, полезных и приятных себе и другим людям!
– Простите, я правильно вас понимаю: вы приравниваете работы Рембрандта и Микеланджело, Байрона и Гюго, Баха, Моцарта, Шуберта и Листа к рагу из курицы?
– Я говорю лишь о том, что каждый из нас творец, только не каждый знает об этом.
– Но позвольте: разве творчество, способность к искусству – это подарок, дарованный каждому встречному?
– Искусство, Петр Александрович, это одна из насущных потребностей любого человека. Более того скажу: это одна из тех вещей, которые делают человека человеком. Вы вот можете сказать, что такое человек и чем же он так выделяется среди остальных живых существ?
Азаревич пожал плечами:
– Лучшие умы мира бьются над этим вопросом уже не одно столетие, а вы ждете, что я, заурядный поручик, дам вам точный и исчерпывающий ответ? Я, признаться, никогда особо и не задумывался…
Художник улыбнулся:
– Зачем же вы умаляете свою образованность? Про Парацельса вон вспомнили же? Ну хорошо! Тогда, с вашего позволения, я поделюсь с вами плодами моего штудирования книг и статей по истории, антропологии и этнографии; есть у меня такая маленькая страсть. Итак, первым отличием человека ученые мужи современности называют передвижение на задних ногах с выпрямленной спиной, другими словами, прямохождение. Согласитесь, что человек передвигается иначе, например, на четвереньках или ползком, либо если ему не хватает места для того, чтобы пройти в полный рост или пригнувшись, либо если он не вполне в себе: пьян или полоумен. Высвобождение же передних конечностей, то есть рук, позволяет использовать их в труде.
– Соглашусь, но этого, как мне кажется, недостаточно. Обезьяны, например, тоже пользуются палками и другими предметами, чтобы добыть себе пищу, и обучаются самым разным фокусам у циркачей и дрессировщиков, но это же не делает их людьми!
– А вот об этом будет гласить наш следующий важный пункт: человек регулярно создает себе орудия, упрощающие и ускоряющие его труд. Понимаете? Мало использовать толстую ветку в качестве дубины или подвернувшийся под руку большой камень, чтобы убить обидчика. Вы правы: обезьяны в джунглях тоже хватают ветки и бьют ими крокодилов и леопардов. Нет, человек перед тем, как создать что-то, сначала должен подготовить для своей работы инструмент, орудие. Кроме него, так не может никакое другое животное на свете.
– Верно…
– Далее – членораздельная речь. Попробуйте обойтись без нее, когда нескольким людям нужно трудиться сообща! А как передать опыт предков потомкам? Без языка и речи никак. Согласны?
– Вполне.
– Далее, – Федоров вскочил с кресла и стал прохаживаться по комнате взад-вперед, размахивая длинными руками, – человека определяет его вера, самый факт наличия у него религиозных представлений. Да-да, не удивляйтесь! В наступающий век безбожия это мое суждение может показаться странным, но я искренне уверен в том, что говорю. С того момента, как человечество начинает хоронить своих умерших сородичей, и не просто заваливать ветками, как это умеют делать слоны, а именно затевать погребение, устроенное по определенному образцу и ритуалу, можно с уверенностью говорить о пробуждении в примитивном первобытном человеке самых первых ростков веры в потусторонние силы, в незримый, но чрезвычайно сильно влияющий на маленькое полуголодное племя мир духов и стихий. Как только тело умершего начинают укладывать в умышленно выкопанную для захоронения яму, укладывать его в этой яме всегда на один и тот же бок, как спящего или новорожденного, класть рядом с ним его копье, его топор, его украшения или посуду, мы можем сказать: те, кто все это с ним проделал, были уверены, что эти предметы умершему еще непременно понадобятся.
– И вера в сверхъестественное непременно свойственна для всех людей без исключения?
– Полагаю, да. Для людей всех эпох и культур.
– А сами вы в каких отношениях с верой, позвольте полюбопытствовать?
– В непростых. Скажем так, я настроен скептически.
– Стало быть, самому себе вы отказываете в чести называться человеком?
– В чести или в несчастье?
– Это детали!
– Нет, не отказываю, зачем же? Просто не исключено, что я один из тех, кого можно назвать человеком нового мира. Я наблюдатель, исследователь, и знаете, Петр Александрович, меньше всего я хотел бы быть марионеткой в руках у кого-нибудь, даже у Господа Бога. Пока я предпочитаю служить искусству.
– Гм, мудрено. Но, кажется, мы отвлеклись. В какой же мере связаны религиозные представления и искусство?
– Непосредственно. Вам приходилось слышать о так называемых «Венерах палеолита»?
– Нет, не слыхал.
– Это чрезвычайно занимательное открытие последних лет – небольшие каменные или костяные фигурки. Их находят во Франции и Испании в пещерных жилищах и могилах древних людей. Это женщины без рук, без ног и даже порой без головы, а если голова у нее все же есть, то там почти не различить ее черт: глаз, бровей, носа, рта, ибо это не было важно. Ведь делали эти фигурки вовсе не ради красоты дамского лица. Зато во всей красе показана живительная сила ее огромных грудей, большого живота и широких бедер. Эти фигурки изображают мать-прародительницу и служат олицетворением вечного круговорота жизни, плодородия и изобилия. Заметьте: едва-едва выучившись приемлемо обрабатывать камень и кость, троглодит почти сразу начал выстругивать и выскабливать оберег – как заклинание, направленное к духам ушедших предков, чтобы они не оставили своих детей и внуков и даровали им пищу, огонь, здоровых и сильных детей и, в конце концов, жизнь.
Художник остановился, поежился, потом с лязгом открыл дверцу печи и бросил в топку еще одно полено.
– Или вот, пожалуйста, – продолжил он, глядя в огонь, – последние новости из британских, французских, датских и германских антропологических журналов: аборигены Австралии или Новой Зеландии перед тем, как пойти на охоту, рисуют на песке фигуру зверя. А затем, – Федоров обернулся к Азаревичу и взмахнул кулаками в воздухе, – в ритуальном танце тыкают в нее копьями. Они верят, что после такого обряда охота для них будет удачной и им удастся вернуться домой с трофеем, чтобы накормить свои семьи.
– Очень интересно!
– Это не ново. Так было и раньше. Что такое наскальная живопись, все эти великолепные быки, бизоны, буйволы и слоны на каменных сводах, которых открывают сейчас в пещерах, где с той поры, как их высекли или нарисовали углем и охрой, не ступала нога разумного существа? На них сегодня находят следы ударов камнем и деревом – в них явно били копьями и топорами, видимо, надеясь на то, что эта игра обернется удачей наяву…
Федоров все ходил туда-сюда по комнате, то спотыкаясь об мольберты и подрамники, сложенные здесь и там, то запутываясь ногами в валявшихся на полу кусках материи, призванных, вероятно, служить декорациями для будущих моделей. Багряные лучи заходящего солнца заглядывали в подернутое инеем окно и освещали руки и фигуру художника – те отбрасывали на стену длинные узловатые тени, и оттого казалось, что по углам мастерской все еще пляшут причудливые силуэты тех самых древних охотников, что пустились в свою ритуальную пляску добрых три десятка тысяч лет тому назад.
– Искусство, друг мой, это инструмент первой религии, первобытной веры. Лишь позже он смог обособиться и зажить самостоятельной жизнью. Вот только вопрос: насколько самостоятельной? Ведь если принять во внимание все то, что я сейчас здесь наговорил, то получается, что искусство – это дитя страха природы, страха беззащитности перед сокрушительными силами стихии, порождение неопределенности и боязни человеком не только окружающего мира, но и самого себя…
Федоров вдруг понизил голос до шепота:
– …Своего животного начала, прячущегося в бездонной тьме подсознания, темной стороны своей личности, против нашей воли показывающей клыки при малейшей опасности для жизни или даже просто для комфортного существования. Мы оттого столетиями и изучаем в первую очередь себя и ищем свое место в мире: кто я, что я, зачем я, отчего и почему. Рассматриваем сами себя через призму искусства, как занятную диковинную зверушку, поскольку где-то глубоко внутри себя понимаем, насколько шатка наша мнимая цивилизованность, сколь быстро и легко она слетает, подобно расписной личине скомороха, и как стремительно ее заменяет наше естественное состояние – дикость, кровожадность и стремление к разрушению и саморазрушению. Искусство – это щит, которым можно хоть на минуту прикрыться от своих страхов, это способ заставить нас задуматься о своей сущности, о своей природе. В иных случаях оно способно, пожалуй, даже отвратить человека от преступления.
Федоров наконец уселся обратно в кресло, неторопливо набил табаком трубку с длинным прямым мундштуком и раскурил ее, выпустив клуб ароматного дыма.
Азаревич в задумчивости посмотрел на художника:
– Прелюбопытные вещи вы говорите, Михаил Алексеевич! Но что, если наоборот? Как вы думаете, возможно ли, напротив, ради искусства, ради красоты попрать нормы морали или даже пойти на преступление?
– Быть может, преступление – это слишком, а мораль… Если перед художником стоит задача отображения красоты, воспевания красоты, поклонения красоте, то тому нет и быть не может никаких моральных преград! Ни церковный канон, ни общественные устои, ни рамки, в которые зажато искусство, не могут ограничивать творца в выражении своего восприятия прекрасного.
Художник, закинув ногу на ногу, сидел и смотрел, как кольца табачного дыма сплетаются под потолком в бесформенных безобразных чудищ.
– А что до преступления… – продолжал он, – гм, некоторые мысли просто витают в воздухе! Вы не находите это забавным? Мы, представьте, вчера с Натальей Николаевной и Екатериной Павловной в компании Полутова и Шипова заговорили об этом: с пользой и удовольствием можно не только жить, но и умереть. Мне думается, что и убить тоже можно так, что в этом будут и польза, и удовольствие, и даже красота.
– Для убийцы или для окружающих?
– Да к черту окружающих! Даже для самой жертвы…
У Азаревича в руке замерла кружка с уже остывшим чаем.
В сенях внезапно послышались голоса и стук сапог, с которых старательно отряхивали снег. Потом что-то глухо звякнуло, будто где-то свалили в кучу глиняные горшки. Послышалось неразборчивое брюзжание.
Федоров переглянулся с Азаревичем, потом подошел к двери и распахнул ее.
За дверью, смахивая со шляпы и роскошной шубы крупные снежинки, стоял Порфирий Иванович, а из-за его спины выглядывал пунцовый Васенька Любезников в расстегнутом полушубке. Кистями и локтями он с трудом удерживал несколько белых бюстов. Из подмышки Порфирия Ивановича тоже торчал чей-то гипсовый парик.
– Мое почтение, Михаил Алексеевич! – приветствовал художника антрепренер. – Так и знал, что вы здесь! Сначала думал в театр везти, чтобы вам там вручить, но потом вспомнил, что вы…
– Мне? – отозвался тот. – Вручить?
– Да-да! Вот! Одолжил у доброго друга – директора нашего городского реального училища. Превосходные вещи! Вы их берегите, пожалуйста! Я обещал их вернуть в целости и сохранности.
– Что это?
– Бюсты! Вы разве не признаете Мольера? – антрепренер взял в обе руки свою ношу, и теперь из меха на свет вынырнул узнаваемый французский нос. Все же остальное известного драматурга напоминало довольно отдаленно.
– Вот тут у Васеньки Расин и Монтескье, – с этими словами Порфирий Иванович сунул в руки ошалевшему художнику свою поклажу и подхватил у своего спутника гипсовую голову французского просветителя, которая уже была готова выскользнуть на паркет. После изъятия Монтескье пирамида из изваяний окончательно потеряла равновесие, и дело бы закончилось плачевно, если бы Федоров и Азаревич не бросились на помощь.
– Там еще Геродот и Эсхил! – пояснил антрепренер. – Цицерона я оставил: он уже не помещался, да и слишком похож на нашего городского голову. Не стоит, а то офицеры здешние еще эпиграммами исколют. Знаем мы некоторых… Они же великолепны, не правда ли? Они вам нравятся?
– Почему мне это должно нравиться? И зачем здесь эти куски гипса? – спросил Федоров.
book-ads2