Часть 24 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
У Глеба вдруг возникло странное ощущение: показалось, что старик намеренно заговаривает ему зубы, подбрасывает информацию к размышлению, а тем временем у него за спиной, скрытое от глаз, происходит что-то по-настоящему важное.
— Второй дуэлянт, сын губернатора, действительно ненамного пережил своего неудачливого соперника, — продолжал Иннокентий Павлович. — Вскоре он был найден мертвым, причем убитым с воистину зверской жестокостью. Официально смерть его была признана результатом несчастного случая на охоте, на деле же губернатор ни минуты не сомневался, что это была месть Демидова-старшего. Попытка провести расследование ничего не дала: чувствуя, что его вот-вот возьмут в крутой оборот, Павел Иванович укрылся под надежной, как ему представлялось, защитой монастырских стен. Все свое имущество он отписал монастырю, так что на требование выдать подозреваемого властям отец Митрофан, сами понимаете, ответил категорическим отказом. Вражда между настоятелем монастыря и светскими властями, до того подспудная, стала явной. Губернатор не пожалел усилий, чтобы добиться закрытия монастыря, и, получив высочайшее дозволение на эту акцию, провел ее с редкой даже по тем временам оперативностью и жестокостью. Правда, монастырских сокровищ, которые наряду с местью являлись одной из основных причин той осады, генерал Рыльцев в монастыре так и не нашел. Лично я подозреваю, что их там и не было, но такая точка зрения, как вы, должно быть, понимаете, для легенды не годится. Куда романтичнее выглядит сказка о фантастическом кладе, скрытом в подвалах разрушенного монастыря. А где клад, там, естественно, и нечистая сила, которая его охраняет. Кстати! — спохватившись, воскликнул Горечаев. — Там, в Волчанке, был, помнится, один энтузиаст, учитель физики. Так вот, он был уверен, что слухи об оборотнях порождены присутствием где-то в окрестностях монастыря семейства снежного человека. Он уверял, что видел это существо собственными глазами, и даже, помнится, представил в доказательство своих слов фотографии.
На губах Иннокентия Павловича играла скептическая улыбка, когда он, поднявшись из кресла, пересек свой крошечный кабинет и принялся рыться в одном из ящиков картотечного шкафчика. Вскоре на стол перед Глебом легли несколько нечетких черно-белых снимков, самый удачный из которых изображал некое сутулое, покрытое густой сероватой шерстью существо, снятое со спины и вполоборота глядевшее на фотографа через плечо. Детали были смазаны, но Глеб без труда узнал кошмарную полузвериную физиономию, в которую не далее как вчера вечером всадил пулю прямо сквозь оконное стекло. Несомненно, эту же жуткую тварь видел и Аристарх Вениаминович.
— Ну, и что вы об этом думаете? — спросил он, перебирая снимки.
— Да что же об этом можно думать?! — всплеснул руками Горечаев. — Любительский фотомонтаж и ничего больше! В провинции, в глубинке, так мало пищи для фантазии, так мало возможностей как-то выделиться из общего ряда, прославить свое имя! Вот люди и предпринимают авантюры, которые им самим кажутся, наверное, гениально остроумными, а со стороны не вызывают ничего, кроме жалости.
Глеб знал, что это не фотомонтаж, но спорить со стариком не стал. Горечаев, наверное, был бы рад такому спору, но толку от дальнейших теоретических словопрений не предвиделось никакого. Теперь, когда документы из архива бесследно пропали (Глеб подозревал, что пропали они окончательно и бесповоротно, отправившись, вероятнее всего, прямиком в печку у Сохатого дома), установить, какая из двух выслушанных им версий одной и той же истории ближе к истине, уже не представлялось возможным. На стороне Горечаева были логика и здравый смысл, на стороне Выжлова — грубая реальность, которую Глеб имел сомнительное удовольствие наблюдать собственными глазами. Разбираться со всем этим все-таки предстояло на месте. Тепло попрощавшись с Иннокентием Павловичем, Глеб с четвертой попытки завел капризный движок «шестьдесят шестого» и, стараясь гнать не слишком быстро, повел машину к выезду из города.
* * *
Уже после полудня, отшагав по лесной дороге километров восемь или даже десять, они снова уперлись в тупик.
Дорога здесь шла по дну узкого распадка, почти ущелья. С двух сторон над ней громоздились почти отвесные, поросшие редким хвойным лесом каменистые склоны. Место было мрачноватое; жара, усталость и тупая головная боль, явившаяся следствием выпитого на солнцепеке портвейна, окончательно скрадывали даже то минимальное очарование, которым это место могло блеснуть.
Там, где ущелье расширялось, образуя что-то вроде небольшого амфитеатра, дорога заканчивалась. Пробитые в траве укатанные колеи описывали неровную окружность, придавая поляне вид конечной остановки какого-то диковинного лесного троллейбуса. Видно было, что когда-то дорога продолжалась от этого места дальше, в глубь распадка, но теперь по ней почему-то перестали ездить — редкая, пробившаяся сквозь каменистую землю трава выглядела нетронутой, растворившиеся в ней колеи заполонил кустарник.
Здесь, в жидкой тени раскидистой сосны, на удобных, будто нарочно положенных сюда плоских камнях, путники прикончили еще по паре бутербродов, запив их очередной бутылкой портвейна. Это была уже третья, и, выкурив после завершающего глотка неизменную сигаретку, Гоша Зарубин почувствовал, что начинает мало-помалу утрачивать связь с реальностью. Ему подумалось, что столько пить в походе по неизвестной, дикой местности, наверное, все-таки не стоило. Потом ему пришло в голову, что и поход этот, пожалуй, был затеян напрасно и что, не будь выпивки, они бы уже давным-давно повернули назад. Получилось, таким образом, что-то вроде парадокса: вроде и пить нельзя, и не пить нельзя, потому что на такое дело трезвый не отважишься.
Поскольку не пить было уже, прямо скажем, поздно, Гоша оставил эти рассуждения и даже не стал высказываться вслух. Пермяк, который, добравшись до конца дороги, почему-то преисполнился уверенности в том, что монастырь и демидовская штольня поджидают их буквально в двух шагах, прямо за поворотом, опять разглагольствовал о том, как лихо они с Гошей умоют этого чистоплюя Краснопольского вместе с его любимчиком Молчановым. Слушая его, Зарубин устало думал о том, что все это может быть так, а может, и наоборот. В конце концов, на карте этой дороги не было, куда она ведет, никто из них понятия не имел, а вывод, что ведет она прямиком к монастырю, был сделан под воздействием дешевого портвейна и потому, что им так захотелось. Вернее, это Пермяку так хотелось, а Гоша просто не стал с ним спорить. Ведь с этими лесными дорогами всегда так: идешь по ней, идешь, надеясь вскорости выйти к человеческому жилью, а она вдруг просто исчезает, теряется в траве прямо у тебя под ногами. Оглянулся — вот они, две четкие, прямые колеи; снова посмотрел вперед — ну нет их! Кончились, иссякли. Приехал сюда кто-то, нарубил, скажем, дров или зайца какого-нибудь подстрелил, сел в машину и укатил восвояси. А ты, дурак, обрадовался: дорогу, видите ли, нашел!
Так что данная конкретная дорога вполне могла вести вовсе не к монастырю, а в какое-то совсем другое место. Вот, к примеру, в это самое, на котором они сейчас сидели. А с другой стороны, не так уж это и плохо. Ну, прогулялись, выпили, поболтали. Ну, и будет! Пропади он пропадом, этот монастырь, кому он нужен? Не нашли — и слава богу! Ведь не зря же, наверное, про него все эти ужасы рассказывают, дыма без огня не бывает.
— Ну, айда, что ли? — спросил так и брызжущий пьяным энтузиазмом Пермяк, и Гоша послушно поднялся с насиженного места, пристраивая на плече жесткий брезентовый ремень опостылевшего этюдника.
За поворотом того, что когда-то было дорогой, их поджидал вовсе не монастырь, а самый настоящий тупик. Когда-то здесь, по всей видимости, произошел мощный обвал, наглухо закупоривший узкое ущелье. Расчистить дорогу так никто и не потрудился — видимо, никому это не было нужно. За десятилетия на крутую каменную осыпь нанесло земли и семян, она поросла мхом и травой, и торчали на ней вкривь и вкось корявые, изуродованные деревья.
— Ну вот, приплыли, — с облегчением констатировал Гоша.
На что Пермяк немедленно и горячо возразил:
— Да ты что?! Гляди, дорога засыпана! Да ты вспомни местные байки! Они же в один голос твердят, что дорогу к монастырю обвалом похоронило. Вот он, обвал! Значит, это та самая дорога и есть. Да отсюда, если побольше воздуха набрать, до монастыря доплюнуть можно! А вон, гляди, и тропка. Я ж тебе говорю, местные брешут, что в голову взбредет, а Краснопольский и уши развесил.
Посмотрев в указанном направлении, Гоша действительно увидел тропу — вернее, то, что могло за нее сойти. Глаз у Пермяка в самом деле был алмаз, и у Зарубина немедленно возникло острое, почти непреодолимое желание у него этот алмаз вырвать и забросить куда подальше. Чтоб ему пусто было, следопыту доморощенному! И чего человеку на месте не сидится, чего неймется?..
— Я туда с этой хреновиной не полезу, — решив слегка взбунтоваться, объявил Гоша и продемонстрировал этюдник.
Поскольку три из шести лежавших внутри бутылок уже были выпиты, а служившие амортизирующими прокладками бутерброды съедены все до единого, этюдник при этом движении издал целую серию громыхающих и лязгающих звуков. Несмотря на то что за время пути он изрядно полегчал, было ясно, что карабкаться по скалам с этой штуковиной действительно нельзя.
— Ну и хрен с ним, — не растерялся находчивый Пермяк. — Оставь его тут. Кому он нужен-то? Или вон в кустики засунь, если боишься, что его белки украдут.
После короткого совещания они извлекли из этюдника бутылку водки, решив, что пока им этого вполне хватит. Вторую бутылку водки и последний портвейн было решено допить на обратном пути, а еще лучше — по возвращении, в гостинице, предварительно посрамив начальника экспедиции, который хоть и доктор наук, а мышей все равно не ловит. Этюдник спрятали в кустах — белки не белки, а береженого Бог бережет — и двинулись вперед, нащупывая подошвами ботинок то, что Пермяк поторопился назвать тропой.
Впрочем, это действительно была тропа — узкая, неровная, крутая и каменистая, но именно тропа, а не одна видимость, как показалось вначале Зарубину. Идти по ней было не сказать чтобы легко и приятно, но все-таки вполне возможно, а лучше всего в ней оказалось то, что подъем довольно быстро кончился. Поднявшись на гребень завала, путники огляделись.
Узкий распадок впереди сплошь зарос густым подлеском, из которого тут и там торчали довольно высокие сосны и ели. Тропа, вопреки их ожиданиям, не спускалась вниз, а, забирая влево, тянулась вдоль склона холма, постепенно поднимаясь к лесистой вершине. Где-то внизу журчал ручеек — видимо, тот самый, что, неведомыми подземными ходами пройдя сквозь толщу скалы, набирал силу и ниже по течению превращался в реку Волчанку. Его негромкий плеск вызывал жажду, но воду они уже всю выпили, а для водки было, прямо скажем, рановато.
— Ничего, — заметив, как облизывается Гоша, утешил его Пермяк, — в монастыре напьемся. Должен же там быть какой-нибудь колодец или родник! Не росу же они тут пили, лбы эти здоровенные.
— Какие лбы? — не понял затуманенный портвейном Гоша.
— Да монахи же! Ну, пошли! Чувствую, идти нам осталось всего ничего.
Косматое чудовище, затаившееся на расстоянии прямой слышимости от них, при этих словах Пермяка нехорошо, многообещающе усмехнулось. Яркое послеполуденное солнце серебрило седой, спутанный мех, поблескивало на обнаженных клыках и острых, длинных, как ятаганы, черных звериных когтях. Когда следившее за путниками нереальное создание слегка повернуло голову, вслушиваясь в голоса, упавший сквозь прореху в пологе ветвей лучик высветил его лицо с круглой черной пулевой пробоиной точно между глаз.
Они двинулись по тропе. Пермяка гнало вперед нетерпение, в чем-то схожее с настоящим безумием. Им как будто овладел демон; размышляя на эту тему, с трудом передвигающий ноги Зарубин подумал, что знает имя этого демона: его звали Белая Горячка. Теперь, когда признаки алкогольного безумия были налицо, Гоша запоздало пожалел о том, что записал Пермяка в приятели и собутыльники, даже не потрудившись узнать, как на того действуют избыточные дозы алкоголя. Нет, безумцем Николай не был; он представлял собой распространенный тип агрессивного дурака, в пьяном виде превращающегося в законченного психа, способного отреагировать на невинную шутку страшным ударом в лицо.
Сам Гоша плелся вперед исключительно потому, что идти назад было дальше, а монастырь сулил прохладу и, быть может, даже воду — ледяную, чистую, родниковую.
Вскоре каменный завал остался позади, и они пошли по мшистому, поросшему хвойным редколесьем, относительно пологому склону. Тропа продолжала карабкаться вверх и налево, все дальше уводя их от сырого дна распадка. Потом Пермяк остановился и указал на что-то Гоше:
— Видал?
Зарубин всмотрелся, но не увидел ничего, кроме квадратной ямы, выдолбленной каким-то психом в каменистой почве. Потом до него дошло, что яма означает присутствие людей, а значит, ходящие по Волчанке слухи действительно безбожно врут. Было только непонятно, что это за яма. Прямоугольные очертания наводили на мысль о могиле, но для могилы яма была и коротка, и мелковата.
— Это, брат, шурф, — ответил Пермяк на невысказанный Гошин вопрос и, прислонив к дереву зачехленный карабин, спрыгнул в яму.
Он немного повозился там, просеивая сквозь пальцы землю и даже, кажется, ковыряя стенки ножом, а потом без посторонней помощи выбрался наверх и протянул что-то Гоше на открытой ладони.
Гоша увидел пару довольно невзрачных зеленоватых камешков.
— Малахит? — спросил он, подумав, что малахит в таком количестве и в таком виде вряд ли может представлять интерес для кого бы то ни было.
— Дурак, сам ты малахит! — сказал ему Пермяк. — Это ж изумруды! Ты погляди, ведь валяются же, считай, на самой поверхности! Ну, ясно теперь, почему им тут геологи и вообще посторонние не в жилу. Имея такую кормушку, я бы сам к ней в жизни никого не подпустил. Вот ловкачи! Ведь целый роман сочинили!
Он спрятал невзрачные камешки в карман брюк и подхватил карабин.
— Айда!
Они встретили еще три или четыре шурфа, выбитых кем-то прямо у тропы. Можно было предположить, что в глубине леса шурфов еще больше. Теперь Пермяк то и дело останавливался, подбирая то один подозрительный камешек, то сразу пригоршню, так что через каких-нибудь полчаса карманы его штанов разбухли, как у маленького мальчика, повсюду таскающего за собой свои сокровища — катушки от ниток, гайки, шурупы, сломанные игрушечные автомобильчики и прочий хлам. Выглядел Пермяк настоящим именинником, и было отчего: если собранные им камни и впрямь были самоцветами, его, несомненно, ждала слава первооткрывателя богатого месторождения. Даже Гоша Зарубин, безнадежно далекий от геологии, понимал, что если драгоценные камни можно вот так запросто собирать прямо у себя под ногами, то по науке, промышленным способом их можно будет добывать тоннами.
Потом Пермяк вдруг остановился и, стаскивая с плеча чехол с карабином, длинно выругался матом.
Гоша поднял глаза и отпрянул. Прямо у тропы на вбитом в землю шесте торчал, скаля серо-желтые зубы, череп какого-то крупного животного — коровы, а может быть, и лося. Ниже черепа к столбу была прикреплена ржавая табличка, отодранная, по всей видимости, с какой-то трансформаторной будки, — человеческий череп на фоне перекрещенных костей. Табличка была вся побита ржавчиной, а кое-где ее вообще проело насквозь, из чего следовало, что висит она тут далеко не первый год.
Намек был предельно ясен. Гошу Зарубина до костей прохватило ледяным кладбищенским холодком, зато Пермяку все было как с гуся вода. Продолжая невнятно, сквозь зубы материться, он рывком сорвал с карабина чехол. Спрятанная внутри палка сухой колбасы вывалилась и тяжело шлепнулась на серебристый мох. Зарубин машинально наклонился и поднял колбасу. Она была липкая на ощупь из-за того, что ее уже полдня таскали по жаре, и Гоша подумал, что есть ее, пожалуй, не следует — того и гляди, пронесет, да так, что до самого поселка будешь лететь со спущенными штанами — на реактивной тяге.
Пермяк с лязгом передернул затвор и выпалил с бедра, целясь в коровий череп. В череп он, конечно, не попал, зато попал в табличку. Над распадком покатилось гулкое эхо; пуля пробила ржавую жесть насквозь и перешибла пополам сухую, серебристо-серую от старости сосновую жердь, на которой крепилось это недвусмысленное предупреждение. В воздух взлетело облачко древесной трухи, полетели щепки. Пробитая табличка упала на землю лицевой стороной вниз, дурацкий череп, кувыркаясь, подкатился к самым ногам Пермяка, и тот от души врезал по нему носком сапога. Разваливаясь в воздухе, череп улетел в кусты. В целом все это получилось довольно эффектно, хотя Гоша все-таки предпочел бы обойтись без стрельбы.
— Суки, — все еще сквозь зубы, но уже со снисходительными нотками победителя процедил Пермяк. — Заразы. Пр-р-роститутки небритые! Взрослые люди, а ведут себя, как дети малые. Козлы деревенские, вонючие, лошаки, пальцем деланные.
Высказавшись, он закурил сигарету, поставил карабин на предохранитель и забросил его за плечо — по-охотничьи, дулом вниз. Чехол, не влезавший ни в один карман, он повесил на ветку и, не оглядываясь на Гошу, целеустремленно, как бульдозер, попер вперед по тропе.
Только пройдя вслед за ним шагов пятьдесят, Зарубин обнаружил, что все еще несет в руке колбасу. Он попытался пристроить ее в какой-нибудь карман, но колбаса была для этого чересчур длинной и отовсюду вываливалась. Тогда он расстегнул куртку и сунул колбасу под ремень, как невиданный кинжал или, скажем, дубинку. Воздух приятно охладил разгоряченное тело под насквозь пропотевшей майкой; комаров и прочей крылатой мерзости тут, наверху, почти не было, и Гоша не стал застегиваться.
Около очередного, выкопанного почему-то прямо в кустах на краю тропы шурфа Пермяк остановился, но искать камешки не стал, а, прислонив карабин к стволу ближайшего дерева, принялся деловито расстегивать штаны. Гоша отошел в сторонку, присел на трухлявый ствол вывороченного давним ураганом дерева и, деликатно отвернувшись, закурил сигаретку. Во рту было сухо, дым царапал горло, как наждак, и вонял паленой тряпкой, как будто Гоша курил не приличную сигарету, а столь горячо любимый местными жителями «Беломор». За спиной слышался треск раздвигаемых веток, кряхтенье и возня. Гоша как раз раздумывал, не хлебнуть ли ему все-таки водки, когда кусты позади него затрещали громче, а затем раздался глухой шум, как от падения чего-то тяжелого.
«Готово дело, — подумал Гоша, — навернулся. Прямо в яму навернулся, урод, на собственное дерьмо. Нужна была ему эта яма. Тоже мне, интеллигент, на ровной земле ему орлом не сидится!»
Он немного подождал, прислушиваясь, но вместо ожидаемого треска веток и раздраженного мата услышал только тоненький писк одинокого комара. Обернувшись, Гоша увидел прислоненный к дереву в метре от шурфа карабин; Пермяка видно не было, из чего следовало, что он действительно кувыркнулся на дно шурфа, не удержавшись на его краю. Как это ни прискорбно, в глубине души, и притом не так уж глубоко, данное происшествие Гошу порадовало, ибо за время их прогулки Пермяк успел ему безумно надоесть. Вот только что это он там притих? Не треснулся ли обо что-нибудь своей дурацкой упрямой башкой? Тащи его тогда на горбу по всем этим колдобинам.
Подождав еще чуть-чуть и ничего не дождавшись, Гоша окликнул товарища и сразу же об этом пожалел. Голос прозвучал одиноко и жалко; он показался Зарубину совсем слабым, слабее комариного писка. Тишина освещенного ярким послеполуденным солнцем леса лениво сглотнула его — как показалось, на полпути до кустиков, подле которых Пермяк минуту назад присел справить нужду. Эта тишина была какой-то неестественной — птицы не пели, и даже ветерок притих, перестал ерошить косматые кроны. Лес будто затаился, подстерегая добычу, и Гоша Зарубин вдруг с полной ясностью осознал, кому суждено этой добычей стать. Это было место, где, случалось, без следа пропадали целые экспедиции, — наверное, вот так же, как пропал только что кряхтевший в нескольких метрах от него Пермяк. Был — и нет его. А теперь пришла очередь Гоши Зарубина — городского придурка, с пьяных глаз притащившегося в эти гиблые места, будто на пикник, с бутылкой водки в кармане, палкой колбасы за поясом и дурацким охотничьим ножиком.
Вот тут Зарубину стало по-настоящему жутко — так, что весь хмель с него мигом слетел, ладони вспотели и сделались липкими, а сердце в груди застучало бешено и гулко, как после длинной пробежки. «Эй, ты чего там?» — крикнул он еще раз хриплым, срывающимся от подступающей паники голосом и, как и прежде, не получил никакого ответа.
Глава 16
Алевтина Матвеевна, секретарша и экс-попадья, вошла в кабинет, бесшумно ступая по мягкому ковру, и поставила на стол большое фаянсовое блюдо со своими знаменитыми пирожками. Дух от них пошел по всему кабинету, и был он таким вкусным, что мог вызвать обильное слюноотделение даже у человека, только что сытно пообедавшего и уверенного, что еще долго не сумеет впихнуть в себя ни кусочка.
Ничего не сказав, лишь едва заметно улыбнувшись и слегка кивнув в ответ на благодарное ворчание мэра, Алевтина Матвеевна вышла из кабинета и прикрыла за собой дверь. После коротенькой, длившейся не долее секунды, паузы послышался отчетливый щелчок, с которым язычок пружинной защелки вошел в гнездо. Секретарша никогда не пользовалась тем обстоятельством, что дверь кабинета была плохо подогнана; всякий раз, выходя, она не забывала прикрыть ее плотно, до щелчка. А если кто-то из посетителей забывал это сделать, она неизменно поднималась из-за своего стола и делала это за него. Поначалу такая подчеркнутая щепетильность казалась Субботину нарочитой, чуть ли не притворной — вот, мол, я какая честная, сама не подслушиваю и другим не дам, — но со временем он привык и уже не понимал, как может быть иначе. Так же постепенно, не вдруг, он привык к тому, что пирожки свои Алевтина Матвеевна приносила к нему в кабинет вот на этом тяжелом расписном блюде, хотя поначалу, помнится, удивлялся: делать ей, что ли, нечего? Это ж надо было специально блюдо из дома притащить! Как будто нельзя взять пирожок прямо из пакета. Как будто он, этот пирожок, станет вкуснее оттого, что его на блюдо переложили! А потом привык, удивляться перестал и начал думать, что так оно и должно быть. Все-таки мэр — не бомж, не алкаш подзаборный, и жрать с газеты ему не пристало, даже когда этого никто не видит.
— Хорошая у тебя, дядя Коля, секретарша, — сказал Ежов, проводив Алевтину Матвеевну долгим задумчивым взглядом. — Не вертихвостка какая-нибудь и дело свое знает туго.
— Хорошая, хорошая, — проворчал из-под стола Субботин, который, наклонившись, рылся в тумбе. — Только ты, Макар, не мылься.
Он вынырнул из-под стола, провел ладонью по красному от прилившей крови лицу и небрежным жестом опытного фокусника, выполняющего незатейливый трюк на детском утреннике, выставил на стол бутылку и два граненых стакана.
— Я говорю, не мылься, — повторил он, отворачивая пробку, — потому что мыться не придется. Не про тебя она писана, Макар Степаныч. Смотри, попробуешь сманить — лично все ребра пересчитаю, вот этой самой рукой.
Иллюстрируя угрозу, которая была шутливой, дай бог, чтоб хотя бы наполовину, он показал Ежову кулак. Кулак у господина мэра был большой и мясистый, истинно мужской; при взгляде на него как-то сразу чувствовалось, что, если Николай Гаврилович плюнет на приличия и сам полезет в драку, его противнику не поздоровится.
— Ну-ну, дядя Коля, — усмехнувшись, сказал Ежов. — Что это ты вдруг — «не про тебя писана, ребра.». Что-то, как я погляжу, у нас в Волчанке в последнее время стало слишком много вещей, которые не про меня писаны.
Рука Николая Гавриловича замерла, немного не донеся горлышко бутылки до стакана.
book-ads2