Часть 35 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– За что?
Мадлен с подозрением оторвала взгляд от тарелки:
– Никто не любит школу.
Со своего лежбища под столом выдохнул Шесть-Тридцать. Ну вот: Потомство не любит школу, а поскольку у них с Потомством всегда было полное взаимопонимание, теперь он тоже невзлюбил школу.
– А ты, мама, любила школу? – спросила Мэд.
– Видишь ли, – сказала Элизабет, – мы постоянно переезжали, и в некоторых городках вообще не было школы. Так что я ходила в библиотеку. Но всегда считала, что учиться в настоящей школе очень интересно.
– Как в Калифорнийском университете?
У Элизабет перед глазами всплыло неожиданное видение доктора Майерса.
– Нет.
Мадлен склонила голову набок:
– Тебе плохо, мам?
Элизабет невольно закрыла лицо руками:
– Я просто устала, зайка. – Ее слова проскальзывали сквозь пальцы.
Положив вилку, Мадлен изучила удрученную позу матери.
– Что-то случилось, мам? – спросила она. – На работе?
Элизабет, не разжимая пальцев, обдумала вопрос юной дочери.
– У нас семья бедная? – спросила Мадлен, как будто этот вопрос естественным образом вытекал из предыдущего.
Элизабет убрала руки от лица:
– Почему ты так решила, милая?
– Томми Диксон говорит, что у нас бедная семья.
– Кто такой Томми Диксон? – резко спросила Элизабет.
– Мальчик из класса.
– И что еще этот Томми Диксон…
– А наш папа был бедным?
Элизабет сжалась.
Ответ на этот вопрос лежал в одной из коробок, похищенных ею из Гастингса с помощью Фраск. На самом дне коробки под номером три лежала папка-гармошка с пометой «Гребля». Когда эта папка впервые попалась на глаза Элизабет, та подумала, что в ней хранятся газетные вырезки – следы блистательных побед его кембриджской восьмерки. Но нет: папка лопалась от предложений работы.
Она ревниво перебрала эти письма: должности заведующих кафедрами ведущих университетов, директорские кресла в фармацевтических компаниях, руководящие посты в частных концернах. Элизабет просматривала страницу за страницей, пока не нашла приглашение из Гастингса. Вот: обещание собственной лаборатории… впрочем, то же самое гарантировали и все прочие учреждения. Что же выделяло Гастингс из общего ряда? Оклад предлагался настолько низкий, что впору было назвать его оскорбительным. Элизабет рассмотрела подпись. Донатти.
Засовывая письма обратно в папку, она пыталась понять, чем продиктована пометка «Гребля», – ни слова про греблю она не увидела. Но потом заметила две торопливые карандашные приписки над шапкой каждого предложения: расстояние до гребного клуба и уровень осадков. Пришлось вернуться к письму из Гастингса: да, там тоже были такие пометки. Но было и отличие: обратный адрес, обведенный жирным черным кругом.
Коммонс, Калифорния.
– Если папа так прославился, у него ведь наверняка водились деньги, правильно? – спрашивала Мадлен, накручивая спагетти на вилку.
– Нет, детка. Не все знаменитые люди богаты.
– Но почему? Они наделали ошибок?
Элизабет вернулась мыслями к предложению из Гастингса. Кальвин согласился на самый низкий оклад. Кто так поступает?
– Томми Диксон говорит, богатым заделаться очень просто. Раскрашиваешь камешки в желтый цвет и всем объясняешь, что это золото.
– Томми Диксон рассуждает как мошенник, – сказала Элизабет. – Человек, который добивается своих целей незаконными средствами.
А сама подумала: как Донатти. У нее свело челюсть. Мысли переметнулись к другой папке, найденной в этих коробках: там хранились письма от субъектов, подобных Томми Диксону, – от чокнутых, от аферистов, предлагающих схемы быстрой наживы, – а также от целого выводка мнимых родственников, каждому из которых отчаянно требовалась помощь Кальвина; среди них были сводная сестра, всеми покинутый дядюшка, печальная мать, четвероюродный брат.
Над этими письмами она долго не думала: они были на удивление похожи. В каждом содержались притязания на биологическое родство, воспоминания о тех временах, которые Кальвин помнить не мог, и просьбы о деньгах. Единственным исключением стала Печальная Мать. Она, конечно, тоже указывала на кровное родство, но вместо того, чтобы вымогать деньги, предлагала ими поделиться. «Чтобы поддержать твою научную работу», – утверждала она. Печальная Мать написала по меньшей мере пять раз, умоляя Кальвина откликнуться. В ее настырности Элизабет усмотрела вопиющую бессердечность. Всеми Покинутый Дядюшка – и тот угомонился после пары писем. «Мне сказали, что ты умер», – вновь и вновь повторяла Печальная Мать. Неужели? В таком случае почему же она, как и все остальные, написала Кальвину лишь после того, как к нему пришла слава? Его, как заподозрила Элизабет, хотели взять на крючок, чтобы затем присвоить созданные им труды. А почему ей такое пришло в голову? Да потому, что с ней самой именно так и поступили.
– Не понимаю, – сказала Мэд, сдвигая гриб на край тарелки. – Если ты умный и трудолюбивый, разве это не значит, что ты и зарабатываешь больше других?
– Не всегда, – ответила Элизабет. – И все же я уверена, что твой папа мог бы заработать куда больше. Значит, вся штука в том, что он сделал выбор в пользу чего-то другого. Деньги – это еще не все.
Мэд уставилась на нее недоверчиво.
Элизабет не открыла дочери главного: она прекрасно знала, почему Кальвин с готовностью принял смехотворное предложение Донатти. Но причина оказалась столь недальновидной, столь дурацкой, что озвучить такую было непросто. Ей хотелось, чтобы Мадлен считала своего отца разумным человеком, который принимал взвешенные решения. А выходило как раз наоборот.
Ответ нашелся в папке, озаглавленной «Уэйкли», где хранилась переписка Кальвина с начинающим богословом. Эти двое стали друзьями по переписке; все указывало на то, что они никогда не встречались лицом к лицу. Но их многочисленные машинописные послания завораживали; к счастью для Элизабет, в папке сохранились также ответы Кальвина – он печатал свои письма под копирку. Она знала за ним такую привычку: всегда делать дубликаты.
Уэйкли, который учился на богословском факультете Гарварда в ту пору, когда Кальвин был студентом Кембриджа, похоже, испытывал на прочность свою веру посредством науки в целом и научных достижений Кальвина в частности. Как следовало из его писем, он присутствовал на симпозиуме, где Кальвин выступал с кратким научным сообщением, и после этого отважился написать докладчику.
«Уважаемый мистер Эванс, решил списаться с Вами после Вашего выступления на бостонском симпозиуме. Надеялся на обсуждение Вашей последней статьи „Спонтанная генерация сложных органических молекул“, – писал Уэйкли в своем первом послании. – Прежде всего хотел поинтересоваться: возможно ли, с Вашей точки зрения, верить и в Бога, и в науку?»
«Безусловно, – ответил ему Кальвин. – Это называется интеллектуальной нечестностью».
Хотя Кальвин многих раздражал своим легкомыслием, юный Уэйкли, похоже, и бровью не повел. Он тут же написал:
«Но Вы же не станете отрицать, что мир химии мог возникнуть только при том условии, что его создал химик. Вседержитель-химик. Аналогичным образом картина может возникнуть лишь при том условии, что ее создал художник».
«Я оперирую не догадками, а проверенными истинами, – столь же быстро ответил Кальвин. – Так что нет: ваша теория вседержителя-химика – чушь. Между прочим, я отметил, что вы обучаетесь в Гарварде. Вы, часом, не гребец? Я, например, выступаю за Кембридж. Получаю спортивную стипендию, которая покрывает весь курс обучения».
«Не гребец, – написал в ответ Уэйкли. – Но воду люблю. Я – серфер. Вырос в городе Коммонс, штат Калифорния. Бывали когда-нибудь в Калифорнии? Если нет, обязательно поезжайте. Коммонс прекрасен. Лучший климат в мире. И хорошие условия для гребли».
Элизабет откинулась на спинку стула. Она помнила, как энергично Кальвин обвел кружком обратный адрес письма из Гастингса с предложением работы. «Коммонс, Калифорния». Выходит, он принял оскорбительное предложение Донатти не ради продвижения своей научной карьеры, а для того, чтобы заниматься греблей? На основании одной фразы богослова-серфера? «Лучший климат в мире». Серьезно? Она перешла к следующему письму.
«Вы всегда хотели стать проповедником?» – спрашивал Кальвин.
«Я происхожу из старинной династии проповедников, – отвечал Уэйкли. – Богословие у меня в крови».
«Кровь за это не отвечает, – указал ему Кальвин. – Кстати, хотел спросить: почему, с вашей точки зрения, многие верят в тексты, написанные тысячи лет назад? И почему, такое впечатление, чем более сверхъестественными, недоказуемыми, невероятными и замшелыми кажутся источники этих текстов, тем больше людей в них верит?»
«Представителям рода человеческого требуется утешение, – написал в ответ Уэйкли. – Им нужно знать, что другие сумели пережить тяжкие испытания. И в отличие от представителей иных видов, у которых лучше получается учиться на своих ошибках, людям требуются постоянные угрозы и понукания, чтобы жить добродетельной жизнью. Знаете, как говорится: люди ничему не учатся. Так оно и есть. Но религиозные тексты все же стараются направить их на путь истинный».
«Но разве наука не дает еще большего утешения? – откликнулся Кальвин. – В тех сферах, где мы можем получить доказательства, а затем добиться усовершенствования? Не понимаю, как можно считать, что писанина многовековой давности, созданная нетрезвыми писцами, хотя бы отдаленно заслуживает доверия? Я здесь не выношу нравственных суждений: тем писцам алкоголь был необходим, поскольку вода бывала непригодной для питья. И все же вопрос: как их несуразные истории – горящие кусты, падающая с небес манна – можно считать плодами здравого смысла, особенно в сравнении с доказательной наукой? Никто из ныне живущих не станет лечиться распутинским кровопусканием, когда в клиниках внедряются новейшие методы лечения. И все же многие упрямо верят в те истории, а потом набираются наглости требовать, чтобы в них уверовали и другие».
«Резонно, Эванс, – отвечал Уэйкли. – Но у людей есть потребность верить в нечто большее, чем они сами».
«Да с какой стати? – напирал Кальвин. – Чем плохо верить в себя? И если так уж хочется верить в небылицы, почему не взять за основу какую-нибудь басню или сказку? Они ведь тоже учат нравственности. И ничуть не хуже. Ведь никто не притворяется, будто верит в правдивость басен и сказок?»
Уэйкли невольно соглашался, хотя сам этого не признавал. Чтобы уяснить смысл сказок, нет нужды молиться Белоснежке или бояться гнева Румпельштильцхена[17]. Сказки лаконичны, хорошо запоминаются и затрагивают все основы любви, гордыни, глупости и великодушия. Правила их лапидарны: Не будь скотиной. Не причиняй вреда людям и животным. Делись тем, что имеешь, с ближним, которому повезло меньше. Иными словами, будь приличным человеком. Уэйкли решил сменить тему.
«О’кей, Эванс, – написал он в ответ на предыдущее письмо. – Я принимаю твое крайне упрощенное мнение о том, что, строго говоря, у меня в крови не присутствует пасторский долг, но мы, многочисленные Уэйкли, становимся проповедниками, как сыновья сапожников становятся сапожниками. Признаюсь: меня всегда влекла биология, но в нашем роду биологов не бывало. Возможно, я просто хочу сделать приятное своему отцу. Как по большому счету мы все. А ты разве нет? Твой отец был ученым? Ты стремишься сделать так, чтобы он тобой гордился? Если да, то могу сказать, что в этом ты преуспел».
«НЕНАВИЖУ СВОЕГО ОТЦА, – напечатал Кальвин заглавными буквами в том послании, которым завершилась их переписка. – НАДЕЮСЬ, ЕГО НЕТ В ЖИВЫХ».
«Ненавижу своего отца. Надеюсь, его нет в живых». Потрясенная, Элизабет прочла это заново. Как же так: отца Кальвина действительно нет в живых – лет двадцать назад, если не раньше, он попал под поезд. К чему такие слова? И по какой причине переписка Кальвина и Уэйкли прервалась? Судя по дате, последнее письмо было почти десятилетней давности.
– Мам… – теребила ее Мэд. – Мама! Ты меня слушаешь? Мы – бедные?
book-ads2