Часть 40 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Особенно Мила опасалась сестер. Братья были туповаты и к ней относились нейтрально – ну, есть, и ладно, полно девчонок в доме. А вот сестры все, как одна, были злыми, хитрыми и жестокими. Мила знала: все они ее ненавидят, и если бы не страх перед матерью, давно бы убили ее, но дело в том, что главной в доме была мать и все ее боялись.
Ее ненавидели за то, что она была другой, и за то, что мать отчего-то любила Милу.
Она не умела этого показать, но все дети знали: Мила на особом положении, у нее есть своя комната, в которую ни-ни, и взять что-то у Милы или как-то навредить ей – нарваться на такие побои матери, что после неделю лежать. А потому братья и сестры старательно обходили Милу стороной. И хотя они знали, что та не наябедничает, даже если ей напакостить, но мать все видела, она и пьяная в хлам зорко следила, чтоб никто не тронул ее любимицу. Словно одна Мила ее родная дочь, а все остальные подкидыши ненужные.
Мила сама не знала, отчего мать выделяет ее. Конечно, далеко не все ее дети были от вечно пьяного Клемпача, хотя носили его фамилию, о чем он частенько упоминал в ссорах с матерью. Он-то, видимо, точно знал, что с какого-то момента пополнением личного состава его семьи занимаются все, кроме него. Но, в отличие от большинства братьев и сестер, Мила точно знала, кто ее отец, и мать тоже. Гена Аполлонов, спившийся и опустившийся, но по-прежнему вежливый, с интеллигентными манерами, – всякий раз, приходя в дом, он приносил Миле книжки, игрушки и сладости, а матери – букетик цветов. Мать всегда плакала, получая этот простенький букетик, и ставила его на кухонное окно, и горе тому, кто трогал эти цветы.
Миле иногда казалось, что именно они трое и есть семья – она, мать и Гена, потому что иногда он приглашал их с матерью гулять, тогда мать одевалась в чистое платье, красила губы, причесывала Милу, и Гена вел их в кино или в парк, где играл оркестр. Он катал Милу на качелях, а матери покупал цветы и виноград, они садились где-нибудь втроем, ели этот виноград, и мать счастливо смеялась, когда Гена, отрывая по ягодке, по очереди кормил ее и Милу. И всегда говорил матери: ты такая красивая у меня, Томка. Мать счастливо смеялась, и Мила тоже, потому что в такие дни мать и вправду бывала красивая.
Вот эти походы объединяли Милу и мать, и ощущение, что они трое семья, а остальные – просто случайные люди, чужие и опасные, крепло с каждым годом.
Гена Аполлонов как мог принимал участие в судьбе Милы – но алкоголь затягивал его все глубже. И хотя книжки, которые он приносил ей, всегда были не новыми, игрушки тоже, но Гена вручал их Миле и спрашивал, как дела в школе. Это он научил ее читать, водил в кукольный театр и был при этом всегда трезвым, чисто одетым и гордым. Он помогал ей с уроками, особенно с английским – Гена хорошо знал язык и занимался с Милой, а то рассказывал ей о древних царствах, о сатрапах Востока и блестящих королях Европы, о войнах и интригах. Он знал так много, но ему было некому рассказать все это, а Мила любила слушать.
Именно Гена Аполлонов научил Милу столовому этикету, а также привил ей цивилизованные манеры, привычку следить за собой и своими вещами. И по итогу все соседи, пребывающие в ужасе от многочисленной дикой оравы белобрысых Клемпачей, единогласно говорили о Миле: такая хорошая, аккуратная, воспитанная девочка! Мила очень рано поняла, что быть хорошей, аккуратной и воспитанной – выгодно, это сильно облегчает жизнь среди нормальных людей.
А на Новый год Гена всегда приносил ей еловую ветку, украшенную дождиком, яркий пакетик с улыбающимися снеговиками, в котором было много разных конфет, и закрытую коробку, которую Мила должна была открыть лишь утром первого января. В коробке могло быть что угодно: от книжки и набора фломастеров до красивой куклы или резной шкатулочки с каким-то простеньким украшением, и все это, как правило, тоже не новое, но Миле это было не важно. Никому из ее братьев и сестер вообще никаких подарков никогда не дарили и елку в их доме не наряжали.
А вот Милу во время зимних каникул Гена обязательно водил на елку. Где он добывал эти билеты, она не задумывалась, но в какой-то из дней он приходил – помятый, зеленоватого оттенка, но чисто выбритый, в опрятной одежде, и говорил: айда хороводить! Мила знала: будут елка, конкурсы, призы, хороводы и представление, а в конце всей этой радости в сказочном теремке выдадут пакетик с конфетами. Да, у нее никогда не было карнавального костюма, но всегда имелось выходное платье, и эти елки много значили для нее тогда, в детстве. Она словно переносилась в мир нормальных людей, где не было грязного пятна в виде одиозной фамилии Клемпач, где она в хороводе могла взять за руку нормального ребенка, от которого не надо ждать удара или подлости, где она тоже чувствовала себя нормальной.
Мать не препятствовала этим посещениям, как и участию Гены в жизни Милы. Хоть и не объясняла никому причин такого положения дел, но они с Милой знали, а чужим было незачем. Чем меньше знают чужие, тем меньше навредят. А когда однажды отец семейства Клемпач протрезвел настолько, что принялся на кухне буянить и замахнулся на Милу – мол, от кого ты это отродье прижила, шалава! – мать ударила его по голове деревянной скалкой и заорала: не тронь ребенка, ирод! И Клемпач испуганно сбежал, роняя кровавые капли, потому что мать в запале запросто могла и покалечить.
Мила знала, хоть мать ничего ей не объяснила.
Мать вообще не считала нужным хоть что-то объяснять, самым доходчивым способом для нее оставалась затрещина, и, несмотря на худобу, рука у матери была тяжелая – но при этом она никогда не била Милу.
Мила не называла Гену Аполлонова отцом до того дня, когда мать пришла к ней в комнату, заплаканная и бледная больше обычного. Это было в тот год, когда Мила окончила школу. Был конец марта, за окном еще кружился снег. Мать велела ей одеться, и они пошли в больницу. Мать всю дорогу молчала, сжимая ладошку Милы, но перед больницей продавались фрукты, и она купила два апельсина.
В палате, где теснились койки, лежал Гена Аполлонов, очень худой, желтый, с раздувшимся животом.
– Допился, гад. – Мать положила на тумбочку апельсины и села на кровать. – А ведь я просила тебя…
Но Гена лишь улыбнулся серыми губами и тронул руку матери:
– Ты такая красивая у меня, Томка.
Мать снова заплакала, глотая слезы, – беззвучно, горько, а Гена взял ее ладонь своими худыми желтыми руками и держал так, словно нашел самую большую драгоценность в своей жизни.
– Не плачь, Томка. Мила, ну хоть ты скажи ей… не надо плакать. Прожил так, как получилось. Любил тоже – как умел. Что ж теперь. Главное – любил, и смотри, дочь какая. Умница, красотка… вся в мать.
Гена посмотрел на Милу с какой-то неожиданной нежностью.
– Ты у меня красивая, Мила. Мои красивые девочки.
И Мила вдруг ясно поняла: он умирает. Пользы от этой больницы не будет, и умрет он очень скоро.
– Пап…
Она никогда никого так не называла, даже мать не звала мамой, только когда они втроем гуляли. Для нее не существовало такого понятия, как мать и отец – как у других детей из нормальных семей.
Но не сейчас.
Гена встрепенулся и посмотрел на Милу, весь словно потянулся к ней, и она взяла его за руку:
– Пап, ты не умирай, что ли…
– Ничего, доча, ничего. – Гена вздохнул: – Это так надо, если вдуматься. За все в жизни приходится платить, понимаешь? Вот и я плачу за свои преступные страсти, доча, и за свою слабость. Философская тема, надо сказать, многие философы и теологи древности развивали ее, что-то в этом есть… Ты апельсины забери, доча, скушай сама, это витамины, и в тумбочке вон там печенье, тоже забери, а мне нельзя ничего, да уже и не надо.
Гена умер в ту же ночь. Мать мрачно напилась и била всех, до кого дотянется, а потом горько плакала в Милиной комнате, а она обнимала ее. Мать не умела по-другому выразить свое горе, она должна была причинить кому-то боль.
Но не Миле. Они сидели в ее комнате, и мать тяжело всхлипывала, сжимая кулаки.
– Просила его… а что просить, ведь и сама пью! – Мать стукнула кулаком по кровати, и задребезжали пружины. – Пью, потому что жизнь такая… все наперекосяк. Давно надо было бросить эту ораву вместе с Клемпачем, забрать вас с Генкой и уехать – был бы он жив и жили бы как люди. А все водка, ведь как выпью – нет меня, сама не своя делаюсь, а проснусь – смотреть на всех тошно и на себя тоже. Завтра похороны, сестра его хоронит, пойдем. Передала через людей, чтоб мы пришли. Надо проводить отца-то… он ведь добрый был. Цветы дарил, а кто вообще мне цветы дарил за всю мою жизнь? Только он. Слова плохого не слышала от него, тихий был человек, образованный… а я, дура, вместо того чтоб ухватиться за него и вытащить и самой выползти из этого… Я виновата, доча! Он слабохарактерный был, но если б не пил и я бы держалась, какая жизнь была бы у нас! И перед тобой кругом виновата…
Это был их с матерью последний вменяемый разговор. После похорон она запила так, что просвета не было, а потому Мила собрала вещи и покинула дом, в котором никогда не чувствовала себя в безопасности. Там никогда не было тишины – кроме времени, когда всех увозила полиция.
А сейчас Мила лежит под кроватью, среди проводов и запаха хлорки, и ей отчего-то невпопад вспомнилось все это: и желтое лицо Гены Аполлонова, и испитое лицо матери, вспомнился запах вагона, который увозил ее в новую жизнь, даже вкус чая и домашнего печенья, которым угостила соседка по купе… Мила краешком сознания даже удивилась, какие глупости вспоминаются, когда рядом конечная остановка. Ведь все это она постаралась забыть, но вот пришел момент, и оказалось, что помнит.
За дверью все ближе слышны шаги, вот открылась дверь в бокс, где она затаилась, и кто-то вошел, впустив полосу света. Потом дверь закрылась, шаги переместились.
«Это он поочередно открывает все двери. – Мила в ужасе замирает. – Как он сюда попал и где медсестры? А дежурный врач?»
Шаги снова приблизились, полоска света стала шире – дверь открылась совсем беззвучно. Кто-то поднял одеяло, потом снова опустил. Полоска света исчезла, шаги отдалились. Мила знает, что это может быть просто уловка. Она сжалась посреди проводов, в голове пульсирует боль, а тьма вот-вот накроет ее. Но она держится изо всех сил, потому что ей нужно выжить – у нее Стая, ее обожаемые братья, и она твердо намерена вернуться к ним. Есть в мире Бруно и Декстер, они ее ждут, она им нужна.
В отделении кто-то кричит – в этом крике ужас, осознание чего-то непоправимого, и беспомощность.
Тьма накрывает Милу в момент понимания: чужой ушел, сейчас сбегутся люди, а значит, безопасность близко. Мысль, промелькнувшая в последнем проблеске сознания: а как же они найдут ее, раз она под чужой кроватью?
19
– Убита санитарка Вера Ивановна Шичек – застрелена, медсестра Павлова в тяжелом состоянии – удар тупым тяжелым предметом, до сих пор оперируют. – Реутов раздраженно перебирает горку бумаг. – Дежурного врача вызвали в приемный покой, когда привезли жертв массового ДТП, а вторая медсестра уцелела чудом – ходила в манипуляционную стационара за препаратами и перевязочным материалом. Днем забрать не успели, и сестра-хозяйка оставила для них в общей – заперла в шкаф, и пока нашли ключ, освободили тележку, чтобы все погрузить… В общем, повезло и ей, и Павловой – чуть позже бы вернулась, и спасать было бы некого, а так есть шанс. А Милана услышала чужие шаги и спряталась под кровать в боксе напротив, там парнишка после драки с проломленным черепом. Преступника не видела, даже обуви.
– А вот как он ее не увидел…
– Андрей Михалыч, уже чудо, что она смогла услышать и спрятаться! Вот прямо везение у этой барышни невероятное. Как она сумела понять, что кто-то чужой ходит, подняться, сообразить, что делать, – я не представляю. Но сейчас она в относительном порядке.
Реутов злится. Вот есть что-то, лишь ухвати – и клубочек распутается, но нащупать… нет, не выходит.
– Что по Рудницким?
– Отсмотрели все записи, прослушки, компьютерщики просмотрели все электронные носители. – Виктор пододвинул Бережному увесистую папку с отчетами. – В основном это бытовые ссоры, и по ходу родственники ваши сейчас в очень натянутых отношениях.
– Да какие они мне родственники! – Бережной фыркнул. – Так, через улицу вприсядку. Что по убийству Надежды?
– Обсуждали в основном положение на фирме. – Виктор, проведший ночь над отчетами, изо всех сил старается не зевнуть. – Советовались, как заставить Любу отказаться от наследства, пришли к выводу, что Рудницкий поедет к ней и надавит на жалость. Прикидывали, сколько выручат с продажи картин. В общем, мышиная возня, и ни слова ни о Милане – похоже, они ее действительно не знают, – ни об убийстве.
– Это не значит, что убийство они не заказывали. Или один это сделал, не поставив в известность другого. – Бережной отложил папку с отчетами, намереваясь их подробно изучить. – Для задержания причин нет, я так понимаю. Ладно, что-нибудь придумаем. Теперь покушение на Любу и Георгия. Что нам известно?
Реутов с Виктором переглянулись – ничего им не известно. Глухая стена.
– Яд, обнаруженный в чае из квартиры Георгия, растительного происхождения. – Реутов решил, что это лучше, чем ничего. – Действует быстро, поражает почки и сердечно-сосудистую систему, но первый симптом – паралич голосовых связок. Если бы Георгий выпил чай, то спастись уже не смог бы – просто не сумел бы позвать на помощь. Но, по счастью, от никотинового голодания обоняние у него обострилось, и он почувствовал, как он сам выразился, химический запах. Накануне он пил чай, заваренный из этой же банки, значит, яд попал туда на следующий день. Я опросил соседей, показал ремонтникам всех местных дам – но лица они не видели, цвета волос тоже, сказали только, что дама была стройная и явно за сорок. Ну, не спрячешь руки там, шею… но никто из тех, кто живет в доме, под описание не подходит: то ниже, то выше, то моложе или толще.
– Значит, убийца – женщина?
Бережной встал, подошел к окну. Все преступления казались ему нелогичными, просто ненормальными – если вообще можно какое-то преступление счесть нормальным. Он не видел мотива, кроме очевидного у Дмитрия Рудницкого, но убийство Миланы тут каким боком? А когда нет мотива, то это может значить лишь одно – преступник маньяк-психопат. Но даже у маньяка есть мотив – да, понятный лишь ему одному, но он есть, как и определенный тип жертв, похожих между собой внешне, либо жертвы выбираются по каким-то иным признакам, очевидным для убийцы, и если вычислить, как именно он это делает, то…
– Жертвы между собой не похожи. – Бережной хмурится. – И связаны лишь ситуативно. Мы уверены, что убийца один?
– Ни в чем мы не уверены. – Реутов хмуро посмотрел на стопку папок с делами. – Но то, что все эти дела мы по итогу объединим в одно, уже ясно.
– Уверенности мало, а улик не хватает. – Бережной понимает, что, возможно, уже сейчас чья-то жизнь посчитана убийцей, и это бессилие его угнетает. – Мы что-то упускаем, господа офицеры. И это лежит на поверхности, только руку протяни. А потому я предлагаю еще раз изучить все факты, все улики, все результаты экспертиз. Думаю, дело Митрофанова тоже пока придержим у себя – на всякий случай. Пригласите Семенова, пусть присоединяется к следственной группе. Все, через три часа жду всех в этом кабинете.
Бережному надо было подумать.
* * *
Капитан Семенов не слишком любил такие задания – рыться в архивах.
Часть дел была оцифрована и занесена в базу, но были и те, за которые не брались ввиду их объемов. И ему предстояло найти именно такое дело, потому что в базе не обнаружилось нужного.
Стажеры рассыпались по помещению, поминутно чихая: в архиве было сухо, холодно и пыльно. Семенов понимает: один шанс из ста найти то, что хочет генерал. Но он упрямо просматривает дела, хотя второй день от пыли у него жуткий насморк, отступать не собирается и стажерам не позволит. Не тот характер у капитана Семенова, чтоб вот так взять и спасовать перед грудой бумаг.
– А вот, смотрите. – Перепачканная пылью девушка-стажер подает ему распухший том. – Это из секции нераскрытых. Несколько убийств, объединенных в одно дело. Томов уж точно больше десяти, но я полистала отчет патологоанатома: остановка сердца, сначала сочли обычным приступом, а через день такой же случай, через месяц еще, потом делали эксгумацию, вот…
– Молодчина. – Семенов вздохнул: – Так, ребята, взяли коробки, аккуратно переложили все тома, до последней бумажки, и мигом в хранилище улик, возможно, что-то сохранилось по этому делу, нужно заново отдать экспертам. А коробки ко мне в кабинет. Будем все изучать так, словно преступления совершены вчера.
Стажеры уныло переглянулись – перспектива так себе.
book-ads2