Часть 31 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Может, и так. Но если и так, это было лишь средством сбежать от невыносимо напряженной атмосферы дома.
– Напряженной? Что это вдруг?
– Наш дом был театром военных действий. Полем психологической битвы, где не прозвучал ни один выстрел, но враждебные чувства и решительное противостояние расползались, как отравляющий газ.
– Ты преувеличиваешь! Кто у нас теперь валлийский риторик?
– Я. Но иначе нельзя. Только преувеличением можно заставить тебя понять, как я чувствовал себя в этом доме – день ото дня, год от года. Мать твердо намеревалась перетянуть меня на сторону Канады. Ты вечно тряс у меня перед носом, как приманкой, красотой и романтикой Уэльса. Когда ты предложил отправить меня учиться в Оксфорд, мать сразу поняла, к чему ты клонишь. И прикинулась инвалидом, и настояла, чтобы я пошел в Гарвард, чтобы сразу примчаться домой, если ей покажется, что она умирает. Ну ты знаешь, о чем я. Гарри Лодер не устраивал столько последних гастролей, сколько раз она собиралась умирать. Гарвард не в Канаде, но все же в Новом Свете, а мать была уроженкой Нового Света до мозга костей.
– Ну хорошо. Раз уж мы начали разбирать прошлое, скажи мне, только начистоту. На чьей стороне ты в результате оказался? Кому ты принадлежишь – Новому Свету или Старому?
– Звучит как название романа Генри Джеймса.
– Не читал такого.
– И не надо. Но он тоже задавал такой вопрос и в итоге выбрал Старый Свет.
– А ты выбрал?..
– Оба. Или ни тот ни другой. Я думаю, что на самом деле мой мир – мир гуманитарных наук. То, что в наши дни в Уэверли называлось «английский язык и литература». Там неплохо. Это и есть моя родина.
– Чуточку суховато, нет? В смысле, жить в книгах.
– Немножко сухости идет только на пользу. Когда я был маленький, мать проводила со мной беседы – обычно в День доминиона[65], – о любви к Канаде. Но я никак не мог любить Канаду, хоть и старался изо всех сил лет до четырнадцати. Ее нельзя любить, можно только быть ее частью. Мать говорила о любви к Канаде так, словно Канада – это женщина. Родина-мать, надо думать. О том, что я когда-нибудь полюблю женщину как спутницу жизни, мать не упоминала. Никогда. Может, другие страны в самом деле как женщины. Франция носится со своей Марианной, или как ее там. Даже англичане иногда поют про здоровенную бабу в шлеме, Британию. Но Канада – не женщина. Она – семья: разнообразная, местами неприятная, иногда отвратительная, часто тупая настолько, что бесит, – но она неизбежна, потому что ты часть ее и никогда, никакими силами от этого не убежишь. Ну ты знаешь поговорку: моя страна – права она иль не права, моя мать – трезва она или пьяна.
– Ясно. Ну что ж, здесь ты жить не сможешь, это понятно.
– Да.
– Надо полагать, когда меня не станет, ты продашь усадьбу. Если твоя мать сейчас смотрит на нас с неба через жемчужные врата, она, должно быть, от радости пляшет джигу для бабули с поросенком.
– Еще одно из ее старых онтарийских присловий.
– Ну, если воспользоваться еще одним, я так проголодался, что готов съесть лошадь и погнаться за седоком. Может, пойдем в дом, обедать?
– Ой, только не сейчас, пока там Роза. Она ради меня готова дохлую собаку пополам разрубить.
– Тупым ножом, даже не сомневаюсь.
– Просто удивительно, как это старые лоялистские поговорки твоей матери все время лезут в голову – даже здесь, на Старой Родине.
– У нее был очень сильный характер, в чем ее ни обвиняй.
– Не надо так говорить! Я ее ни в чем не обвиняю. То все дело прошлое. Никогда не затаивай обиды: от этого только у тебя самого будет кислая отрыжка, а другим ничего не сделается.
– Обедать?
– Обедать.
(12)
В последний приезд Брокуэлла у них часто происходили такие беседы: на Родри будто нашел исповедальный стих, это бывает в старости, когда человек подводит жизненные счеты. Воспоминания и обрывки семейного фольклора все время всплывали в голове у Брокуэлла, пока он следил за ходом распродажи.
Старинные валлийские сундуки Родри, из твердейшего дуба, украшенные символами, знаменующими преданность их первых владельцев Стюартам, ушли за очень хорошие деньги, хотя в те времена дуб еще не был в моде и богачи предпочитали красное дерево и грецкий орех. А уж блестели эти сундуки! Не как дешевые стеклышки, но как добротные вещи, чистосердечно повествующие об отличном дереве и высоком мастерстве изготовителей. Старуха Роза, экономка и последняя из слуг, оставленная присматривать за домом, приходила в экстаз при продаже каждого предмета (обычно – кому-то из Кружка) под умелым руководством мистера Беддоу.
– Это я вам заработала восемьсот фунтов! – шипела она Брокуэллу. – Полиролью и по́том! Восемьсот фунтов за маленький приставной столик, подумать только!
И скорее всего, она была права. Аукционщики знают, что вещь, которая жила в любящих и заботливых руках, ценится намного дороже «сокровища», которое выволокли из пыльного сарая, где оно стояло годами, забытое и заброшенное.
Иногда хорошую цену давали за самые неожиданные предметы. Покупатели ожесточенно торговались за «молитвенное кресло» – возможно, конечно, что на нем преклоняли колени, обращаясь с прошением к Богу, но гораздо вероятней, что на него садились барышни Купер, натягивая тонкие чулки. Викторианцы и мебельные мастера времен неоготики умели талантливо приспособить средневековый предмет к современным домашним нуждам. Например, церковные шкафы для священных сосудов: раньше там хранились потиры и дискосы для евхаристии, но викторианцы разместили в них чайные сервизы и молочные кувшины. Серебро приспосабливалось особенно удачно: многие ложки для варенья имели форму коронационной ложки для миропомазания монарха, всходящего на трон. «Комоды» для дамской спальни, стыдливо скрывавшие в себе ночной горшок, выглядели чрезвычайно готично, так что нечасто выпадавшее викторианским дамам удовольствие от дефекации – выталкивания пробки, закупорившей кишечник, – усиливалось сознанием исторической преемственности. Эти «сортирные ящики», как называли их в Кружке, пользовались спросом у любителей антиквариата по всей стране. Из них получались хорошие тумбочки под лампы. В «Белеме» нашлось несколько экземпляров этой полезной вещи, оставшихся со «дней побед и гордой славы»[66] Куперов.
Молитвенное кресло… Торги шли все быстрей и энергичней, а Брокуэлл задумался об отношениях своей семьи с религией. Дженет, она же матер, которую он никогда не видел, явно была глубоко верующей в евангелическом, веслианском духе, как и Уолтер, который тоже умер еще до рождения Брокуэлла. Оба были великие молитвенники. И прилежно отделяли десятую часть своего скудного дохода, библейскую десятину, на храм и на благотворительность. Родри ходил в церковь лишь изредка, но жертвовал щедро. Заплатка на совесть? Мальвина задолго до смерти перестала ходить в церковь, даже изредка не заглядывала. Инвалид. Иногда священник приходил ее проведать, пил чай и смеялся – заметно чаще, чем требовалось по смыслу беседы. Но в одном из тех задушевных разговоров в «Белеме» Родри сказал нечто очень важное.
– За всю нашу совместную жизнь я ни разу не видел, чтобы она молилась.
Он произнес это с изумлением, по которому стало ясно, что сам-то он молится – вероятно, втайне, но все равно искренне. Если бы их религиозная жизнь шла бок о бок, может быть, потребность Родри в истине и верности стала менее жгучей? Будь у них вера, в которой они могли бы, так сказать, двигаться свободно и дышать полной грудью, – может, им не обязательно было бы жить в суровом мире, построенном на понятии долга?
Мне, вдумчиво глядящему на сцену, кажется, что я знаю ответ. Родри и Мальвина попали на самый конец великого евангелического движения в христианстве, когда могучий импульс, сообщенный ему Джоном Весли с учениками, начал угасать и уже не преисполнял тех, кто верил, что верит. Могла ли Мальвина, чью семью погубили церковные амбиции и церковное лицемерие, верить всей душой? Она была не святая, а для того, чтобы продолжать верить – горячо и смиренно – религии, которая принесла гибель, унижение и чувство, что тебя предали, нужны стойкость и пламенная душа святого.
Что же касается Родри, он расстался с церковью, хоть и не с верой, по другой, отчасти забавной, вполне понятной и простительной причине. Он перерос методизм. В нем было сильно эстетическое чувство, хоть и не утонченное, необразованное, и отвратительные храмы евангелизма, вроде Церкви Благодати, построенной Макомишем, его смешили. Если это – Дом Господень, значит у Господа отвратительный вкус. Если люди, которых Бог собрал в этом доме, – Его избранный народ, то большое спасибо, пускай Он сам с ними и общается. Как журналист, Родри знал слишком много о слишком многих из этих людей, чтобы принять их как равных по интеллекту или этическому уровню. Он не питал к ним злобы – лишь капельку снобизма, даже в чем-то оправданного.
Снобизм, как и любое другое принятое в обществе чувство, обретает характер в зависимости от того, кто его испытывает. Считается, что сноб – мерзкое существо, которое упивается мелкими, несущественными отличиями от других людей. Но можно ли назвать снобом человека, принимающего душ каждый день, за то, что он сторонится другого – того, кто моется и меняет рубашку, носки и трусы раз в неделю? Неужели гурман обязан панибратствовать с варваром, считающим утонченной трапезой лепешку из рубленой плоти мертвых животных и бадью жареной картошки, вымоченной в уксусе? Неужто мы осудим женщину с первоклассной геммой в кольце за то, что она дурно думает о другой женщине, чьи пальцы унизаны фальшивыми бриллиантами? Родри перерос людей, которые были типичными представителями – не то чтобы веры его отцов, но того, во что эта вера выродилась в современном мире.
Конечно, это работа Дьявола – подгрызать веру человека таким образом, пока от нее ничего не останется. Но следует признать, что Дьявол весьма искусный мастер, а потому многие его аргументы невозможно опровергнуть. Вероятно, у Гераклита нашлось бы, что сказать по этому поводу. В чем угодно со временем зарождается его противоположность.
(13)
Если правда говорится в песне, что «Любовь и брак, любовь и брак вместе идут – как возок и ишак», то столь же верно, что «снобизм и искусство, снобизм и искусство вместе идут – как вино и распутство». На второй день распродажи помост аукционера занял мистер Уэрри-Смит, один из лучших специалистов «Торрингтона» по предметам искусства. Он взялся за дело с профессиональным добродушием.
Чтобы развеселить публику, он начал с двух керамических статуэток-шаржей на Гладстона и Дизраэли. Чересчур энергичный захожий покупатель взвинтил цену до двадцати пяти гиней (мистер Уэрри-Смит в принципе не признавал более мелких денежных единиц), и это слегка рассердило одного из членов Кружка, но он знал, где ему без звука дадут за эти статуэтки шестьдесят.
Затем настает очередь картин. Среди них, оказывается, есть ценные – Родри об этом понятия не имел, а Куперы не подозревали. Картина Гейнсборо под названием «Мальчишки-попрошайки» с кристально чистым провенансом уходит за тринадцать тысяч гиней. Местная знать ахает: они всегда любовались этой картиной, сидя под ней в обеденном зале усадьбы, но не уважали ее. Они смущены собственной недогадливостью. Портрет работы Милле, изображающий жену художника – бывшую миссис Рёскин, сногсшибательную шотландскую красавицу, – ушел за пять тысяч, а другая картина Милле – с хорошенькими ребятишками – за две тысячи. Портреты знатных господ ценятся дешевле. За портрет маркиза Блэндфордского (Джона Черчилля, но не того, знаменитого, а другого) кисти, вероятно, Кнеллера дали всего семьсот пятьдесят гиней, а за графа Рочестерского (которого? того, который носил белый парик) – жалкую сотню. Картина художника Пойнтера, изображающая весьма аппетитных, но явно непорочных девиц в классической обстановке, под ярким солнцем, просвечивающим насквозь их прозрачные одеяния, неожиданно ушла за тысячу двести гиней – некий меланхоличный местный холостяк давно положил на нее глаз, – а вот мрачный Уоттс под названием «Любовь и смерть» принес смехотворную сумму в шестьдесят гиней. Но сразу за этим волнующе романтичный портрет работы Джона Синглтона Копли, изображающий двенадцатого графа Эглинтона, великолепного в наряде вождя шотландских горцев, вызвал фурор; Кружок быстро взвинтил цену так, что она оказалась за пределами возможностей всех покупателей, кроме самых серьезных. В конце концов картина ушла одному из членов Кружка за тридцать пять тысяч гиней. Под тентом зааплодировали, и мистер Уэрри-Смит с улыбкой (как бы говорящей: «Я тут ни при чем, я лишь скромный посредник Муз») кивнул, принимая восторги публики.
Кое-какие из картин были куплены вместе с усадьбой и давали представление о художественных вкусах семьи Купер, приобретавших модные картины своей эпохи. Эта викторианская живопись опять вошла в моду. Кое-что купил сам Родри, у которого был простой принцип – собирать то, что ему нравилось. А это значило – портреты мужчин, не склоняющих головы перед всем миром, и женщин, красивых согласно вкусам какой-либо эпохи. Родри любил окружать себя портретами людей, которые теоретически могли бы быть его предками, принадлежи он к классу, которому позволено иметь родословное древо. Он никогда не притворялся, что эти картины, купленные там и сям, как-то связаны с ним помимо того, что он их купил. Но в каком-то смысле он был прав. То были портреты людей, которые добились успеха в свое время и стали важными персонами. И он как человек, добившийся в свое время успеха и ставший важной персоной, несомненно, мог считаться их наследником и современным образцом для подражания. Некоторые из этих картин были хороши (в том понимании, какое вкладывал в это слово мистер Уэрри-Смит), а на другие мистер Уэрри-Смит и его единомышленники смотрели с презрением. За отдельные картины давали хорошие суммы. За другие – меньше ста гиней, мизерные деньги по нашим временам. Брокуэллу весь аукцион казался частью обстановки, созданной Родри вокруг себя, декораций, на фоне которых разыгрывались финальные сцены его Пути Героя. Брокуэллу было больно смотреть, как тонкую материю чужой мечты оценивают в деньгах.
Далее мистер Уэрри-Смит склонил выю под более банальное ярмо – на торги были выставлены две картины с изображением Наполеона, копии французских оригиналов, сделанные одной из барышень Купер, имевшей некоторый талант в изобразительном искусстве – не очень большой, впрочем. Наполеон был явно задумчив; мисс Купер затушевала величие императора и подчеркнула в нем простого человека, корсиканца; глаза у него были тусклые, и похоже, он давно не брился. В целом он напоминал спившегося капельмейстера. «Переход Наполеона через Альпы», копия с картины Делакруа, сделанная гораздо позже, чем была написана картина. Разве император не умел держаться в седле? Почему его коня ведет под уздцы живописный поводырь? Конечно, это позволяет императору устремить взгляд за пределы картины, прямо на зрителей, так сказать. Рука заложена за пазуху. Ни за одну из этих картин не дали больше двадцати гиней. В конце концов их повесят в какой-нибудь третьесортной школе, чтобы впечатлять третьесортных родителей, знающих Наполеона в лицо.
Но худшее впереди. «Искушение Христа», висевшее на почетном месте в Главном зале. Картина очень плоская и во многих отношениях загадочная: если верить ей, Христос сорок дней постился в пустыне, облачившись в розовый чайный туалет. Лицо изображено в традициях девятнадцатого века, то есть Он выглядит как женщина с бородой, а рука, указывающая на небо, по-видимому, без костей. Дьявол – цвета потускневшей бронзы. Он голый, но паховая область окутана стыдливым туманом. Он указывает вниз, на царство мира сего. Дьявол красивее Христа (конечно же, это получилось случайно). Никто не предлагает цены, и картину снимают с торгов.
С образцами скульптуры, которыми Куперы украсили свой дом и которые Родри счел слишком тяжелыми и оставил на месте, мистеру Уэрри-Смиту везет не больше. Миссис Купер в одеянии римской матроны читает двум маленьким сыновьям в римских туниках мраморную Библию; следуя классическим образцам, но безо всякого эротического эффекта, соски матери слегка выпирают под складками ткани. Соски, конечно, уместны в контексте материнства, но они влекут за собой и другие ассоциации, – возможно, мистер Купер был к таковым неравнодушен. Ведь верно, что скульптор весьма искусно намекнул на формы человеческого тела под тканью, и все это – в камне? Но видимо, он все же недостаточно искусен для присутствующих. Миссис Купер слишком велика, слишком мраморна, слишком свята даже для садовой скульптуры. И, кроме того, как ее отсюда увезти? Мистер Уэрри-Смит, отвечая на вопрос из публики, отрицает всякое знакомство с Б. Э. Смитом, ваятелем, который подписал скульптуру своим именем и добавил слова «Fecit Roma», подчеркивая, что она родилась прямо в источнике всего великого искусства девятнадцатого века.
Внешне спокойный мистер Уэрри-Смит переходит к Еве, нашей праматери, чье изображение высечено из голубовато-белого мрамора. Она тянется вверх (видимо, за яблоком), но все ее тело стремится вниз; углы рта обвисли, а плоть кажется тяжелой, будто на нее давит не гравитация, а нечто гораздо более тяжкое. Ева полновата, но груди у нее как шары; бедра широкие и создают впечатление податливых; венерин бугор непорочно гладок, лыс и безличен, как бланманже. На руках у Евы длинные изящные пальцы благородной дамы, а на ногах – цепкие, как у обезьяны.
– Леди и джентльмены, вы видели ее в Библиотечном саду. Что даете? Скажем, для начала, сто гиней?
Сказать-то он может, но его никто не поддерживает. Ева останется на месте.
А Родри она нравилась. Обнаженная натура, но на библейскую тему, а значит, допустима.
(14)
Третий день аукциона отведен тому, что у аукционеров называется домашней утварью; в этот день аукцион ведет не осанистый Беддоу и не эстет Уэрри-Смит, но некий мистер Боггис, ведающий этой отраслью. Он ежегодно приносит «Торрингтону» существенную сумму, избавляясь от всего, чему не место в антикварной лавке на Бонд-стрит. Обстановка комнат для слуг, стопки превосходного постельного белья, турецкие ковры – потертые, но все же их хватит еще на много лет службы. Ковровые дорожки с лестниц и прижимавшие их блестящие латунные прутья (для тех, кто еще способен заставить горничных полировать латунь), шестьдесят восемь ярдов брюссельской ковровой дорожки из верхнего коридора, многолетние подборки давно почивших в бозе журналов, низменные «сортирные ящики», которыми пользовались слуги, зеркало-псише́, перед которым они приводили себя в порядок, прежде чем пройти через дверь, обитую сукном, и показаться на господской половине, вешалки для полотенец, наборы кувшинов, тазов и ночных горшков (ночные горшки берут флористы, потому что они, оказывается, если их хорошенько замаскировать, идеально подходят для цветочных композиций среднего размера), бесконечные гарнитуры стульев – дюжины и полудюжины – со всего дома, а особенно с половины для слуг, где сорок человек должны были куда-то примостить седалище во время трапез и отдыха; плита «АГА» – когда ее забирают, Роза начинает рыдать, потому что «АГА» была алтарем ее служения и Роза знает каждую ее причуду. Горы вещей, и каждая приносит деньги, которые мистер Боггис выманивает у публики, искусно очаровав ее, – он это умеет не хуже любого другого аукционщика.
Конечно, случаются сюрпризы. На торги выставляется биде в дубовом корпусе, и многие из присутствующих понятия не имеют, что это за штука. В их сознании викторианцы никак не связаны с загадочными приспособлениями, которые попадаются в ванных комнатах европейских отелей при «вылазках» за границу. Но видимо, какая-то из женщин семьи Купер была настолько парижанкой по духу, что пожелала иметь такую вещь, и вот пожалуйста. Производство лондонской фирмы «Гиллоуз». Биде уходит за ошеломительную сумму антиквару из Лондона, который знает, куда его сбыть. Неужели кто-то собирает исторические биде?
Столь же удивительные суммы были предложены за вороха бархатных занавесей, поставленных давным-давно Джоном Г. Грейсом, Лондон, Уигмор-стрит, дом 14. Когда был построен новый, готический «Белем», люди мистера Грейса в течение пятидесяти шести дней вешали портьеры и укладывали ковры. Мистер Боггис раскопал массу информации – из каких-то бумаг, которые до сих пор хранились в доме. Это придает невыразимую подлинность и антикварный шарм тому, что в противном случае было бы просто кучами подержанных тряпок. О, мистер Боггис умен! Эти ткани роскошны, несмотря на то, что им больше ста лет; мистер Боггис показывает желтую китайскую парчу, и знатоки ахают. Бо́льшая часть продукции мистера Грейса отправляется к лондонскому костюмеру, который пошьет из нее костюмы для исторических пьес и кинофильмов.
Вероятно, самым большим сюрпризом оказывается ортофон. Он был такой новинкой, когда впервые появился в «Сент-Хелен»! Такой богатый звук, так тонко передает «внутренние голоса» сложной музыки, как не удавалось более ранним проигрывателям. Родри не замечал, что ортофон стареет, поскольку сам с возрастом стал плохо слышать; он также не замечал, что появились другие проигрыватели, гораздо лучше по качеству звука. Он привез ортофон из Канады, поскольку не знал, можно ли купить такой в Соединенном Королевстве. Сейчас, судя по всему, ортофон превратился из ветхого хлама в ценный антиквариат, который можно привести в первоклассное состояние; дамы и господа, нет ничего лучше для пластинок на 78 оборотов, которые не будут звучать на ваших хай-фаях!
Вторую жизнь получает не только старый ортофон, но и куча пластинок. Многие из них теперь стали коллекционными экземплярами. Жорж Баррер, виртуозно играющий «Лебедя» на своей золотой флейте[67]. «Прощай» Тости в исполнении Мельбы. Ивен Уильямс поет валлийскую прощальную песню «Yn iach y ti, Cymru», Гогорса – «Когда б я мог». Давно забытые певцы вроде Сесиля Фэннинга и Дэвида Бисфама. «Сердца и цветы» в исполнении Салонного оркестра Виктора. Под тентом обнаруживаются пять энтузиастов, а Кружок подобными вещами не интересуется. Люди из Кружка пришли сегодня только ради кровати в готическом стиле, занавеси к которой вроде бы сделаны по эскизам самого Уильяма Морриса, и за нее торгуются ожесточенно и быстро. Зрители в восторге. Старинные граммофонные пластинки! Кто бы мог подумать! Может, и у нас дома что-нибудь такое найдется? Брокуэллу приятно, что за «Любимые арии из „Леди Мэри“» дают восемь гиней. «Что янки об Англии знает? / Что всех Остин Рид обшивает». За эту пластинку торгуется любитель старинных мюзиклов и счастлив, что она досталась ему. Мистер Боггис, хитрец, выставляет лучшие пластинки на торги не партиями, а по одной. Мистера Боггиса в «Торрингтоне» уважают не меньше, чем мистера Беддоу или Уэрри-Смита, потому что он точно знает: на торгах не бывает вещей, которые никому не нужны. Может, он бы и Еву сумел продать, не будь она предметом искусства, а следовательно, прерогативой мистера Уэрри-Смита.
С последней партией вещей мистер Боггис заново подтверждает свою репутацию. С молотка уже ушло некоторое количество садовых инструментов (по вполне разумным ценам) и наборы совершенно случайных вещей, которые продаются «гуртом по дешевке», а зачем их покупают – известно только самим покупателям. В самом последнем наборе оказываются: ручная газонокосилка в плохом состоянии, пресс для удаления складок с брюк, некоторое количество оберточной мешковины и ковер из шкуры зебры. Все это забирает фермер за восемнадцать шиллингов. А, как может подтвердить мистер Боггис, каждые восемнадцать шиллингов, уплаченных покупателем, означают, что у тебя стало на восемнадцать шиллингов больше.
К пяти часам пополудни распродажа окончена. Брокуэллу невыносимо идти по опустевшим комнатам: у дома изнасилованный, замусоренный вид, словно его разграбила армия оккупантов. Везде пустота, лишь по углам валяются какие-то обрывки и клочки. Брокуэлл обнаруживает старуху Розу в бывшей столовой для слуг; теперь здесь совершенно пусто, и лишь пожилая женщина рыдает в собственный фартук. Она присмотрит за усадьбой, пока не найдется покупатель, а жить будет в своей сторожке у ворот, вместе с племянником, неприятным типом, который ее эксплуатирует. Брокуэлл не находится что сказать, но обнимает Розу, целует ее в ярко накрашенные щеки и идет пешком две мили назад в Траллум.
book-ads2