Часть 25 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сделанного не воротишь, но после той ужасной ссоры так и не стало как прежде. Брак – это на всю жизнь, и я всегда была верна. Как бы ни вел себя другой супруг. А он мне верен? Иногда я сомневаюсь. Эта женщина, которая приходит к нему в контору и ноет про свой неудачный брак. Ну допустим, ее муж негодяй, а кто виноват? Она сама его выбрала. Жаловаться другому – это нарушение верности. Она построила себе дырявую крышу. Ну теперь пускай сама под ней и живет, вот что я скажу. Конечно, Родри смеется над ней, когда рассказывает мне, но, может, это для отвода глаз. Я знаю, он ей дает деньги взаймы. А эти, другие? Считают себя важными дамами, потому что у них мужья университетские преподаватели, или военные, или еще какая-нибудь ерунда. Им просто заняться нечем. Я слышала, как они хвастают своими «интрижками», так это у них называется. Хотя я бы не поручилась, как далеко их интрижки заходят. Все эти объятия и поцелуйчики на Рождество. Тошнит. «„Мы, яблоки, отлично плаваем“, – сказал кусок лошадиного…» Старая поговорка. Когда мне было четыре года, мамочка меня отлупила – за то, что я повторяла слова, услышанные в кузнице… Может, он развлекается у меня за спиной? Он всегда умел обаять женщину, но я знаю, как он на самом деле робеет в глубине души. Многие женщины думают, что робеют только дураки, но я-то знаю. Робкие-то порой и попадают в самую большую беду… Боже, иногда я горю от ненависти, и что хуже всего – сама не знаю, кого это я ненавижу. Но я ненавижу, до головной боли, а теперь не могу даже в сад пойти и подергать сорняки, чтобы выместить злобу. Может, это моя фантазия? Она всегда была для меня проклятием. Порой она меня почти убивает. Сижу тут и воображаю себе всякое, иногда отвратительное. Откуда берутся все эти ужасы? Может, они оттого, что я женщина? Женщина с фантазией, которую некуда приложить, кроме подозрений и ненависти. Ненависть – яд, и если она разлилась по всему телу, то уже ничего не остается делать, только сидеть и ненавидеть до тошноты, до упадка сил. Затягивает, как наркотик. Брокки изучает психологию в университете. Интересно, им там об этом рассказывают? Брокки унаследовал фантазию от меня, но думает, что от папы. Девочкой я пыталась писать. Стихи. Но выходили ненастоящие. Вымученные. Но чувствовала-то я настоящее. Его папа никогда ничего не писал, только для газеты, и вот это у него хорошо получалось. Политика. Передовицы, которые, как он выражался, сочились кровью. Может, это у него от дяди? Старого Джона Джетро Дженкинса? Вот он-то умел писать, вечно строчил письма в газеты, аж ядом исходил на правительство. Был ли от этого какой толк? Да никакого. Старый балабол. А как тетя Полли его уважала! «Мальвина, ты не можешь критиковать хозяина дома» – так она говорила каждый раз, стоило мне не стерпеть его чепухи. Хозяин дома! Заложенного-перезаложенного по самую крышу и ветхого от недогляда. Бывало, огонь в камине погаснет, а хозяин сидит в постели прямо в пальто и шляпе и читает энциклопедию! Я знаю, Родри ему помогал потихоньку. Думал, что я не вижу. Что ж, родная кровь – не вода. А уж валлийская кровь точно гуще воды. Густая и липкая, как смола. Жаль, что кровь, которая связывает меня и Брокки, жидковата. Мой сын! Фантазия у него от меня, я знаю. Могла бы я стать писательницей? Виктором Гюго в юбке? Что пошло не так? Что пошло не так в самом начале? Мне нравилось быть работающей девушкой. Собственные деньги. Конечно, я не могла с ними делать все, что хочу. Приходилось их отдавать папочке и мамочке, после того, как папочка разорился, и все время, пока он жил с нами. А когда его упрятали, мамочка стала еще больше нуждаться в деньгах. Не важно. Мои собственные деньги, я их сама зарабатывала. А теперь разве у меня есть деньги? Кучи, но они не мои, а Родри. Я к ним никакого отношения не имею. Конечно, я числюсь директором нескольких его компаний, но что это значит? Иногда он кладет передо мной бумаги: «Подпиши вот тут. Ты этого не знаешь, но утром ты побывала на заседании совета директоров». Он хочет как лучше. Не хочет, чтобы я об этом беспокоилась. Но такое беспокойство было бы мне приятно. Вот работу по дому я всегда ненавидела; когда мы еще были бедные, я иногда подметала пол и вдруг понимала, что пла́чу. Давно. Я уже много лет ничего не подметала. Этим иностранцам приходится. Они ничего вроде бы. Честные и дом держат в чистоте. Конечно, не так, как в наше время. Не по-голландски. Не по-мамочкиному. Раз в неделю вычищать замочные скважины намасленным пером. Такое у нее было в заводе, и она следила, чтобы мы это делали. Конечно, сама она мало что могла делать по дому, разве что изредка чай заваривала. После того как папочку увезли в приют для нищих, она совсем пала духом. Сказала, что у нее не осталось сил для домашней работы… Интересно, кто смотрит за домом в Уэльсе – теперь, когда я не могу приехать туда и проследить? Там вечно нельзя было найти нормальной прислуги. Не только на лето. Крестьянские девки и старухи-кухарки, похожие на цыганок. А какие грязнули! Ужасно не любили, когда я неожиданно заходила на кухню, а они там сидели, пили крепкий чай, набивались хлебом с вареньем и сплетничали. Но я в доме хозяйка, разве не так?.. Нет, в том доме я никогда не была хозяйкой. Это был дом Родри. Символ Уэльса – для него. Холод и сырость даже в июне. Я так и не полюбила тамошних жителей. Пустозвоны. И лицемеры. Никогда не знаешь, что они о тебе говорят за глаза. Сельская знать! Почти все обнищали. А городские и того хуже. Он мог часами сидеть в какой-нибудь грязной лудильной мастерской, потому что знал хозяина еще мальчишкой, и молоть языком, перемолачивать старую солому, а я сидела на улице в машине и чувствовала, как надвигается очередной приступ головной боли. И вдруг хоп – и мы уже в высшем обществе. Все такие расфуфыренные, что хоть стой, хоть падай. Мы, яблоки, отлично плаваем! Приступы головной боли, потом астма. Да чего греха таить, я ненавидела Уэльс и то, как Родри туда тянуло. Эти женщины, которых он встречает в свете. Хихикают. И ему нравится хихикать вместе с ними. Как эта Джулия. Хихикалка. Так и хочется схватить ее за эту длинную волосню и оттаскать как следует! Так, надо с этим кончать и идти спать, а то я себя до тошноты доведу. О, ненависть, ненависть! Яд моей жизни, и самое ужасное – у меня хватает ума ее распознать! От ненависти нет лекарств, и именно потому моя фантазия превратилась в… Я уже шесть страниц «Сент-Эльмо» прочитала, но не восприняла ни слова. Может, я тупею? Нет, клянусь, ничего подобного, хоть Родри порой и обращается со мной так, будто я глупенькая. Я не слепая. Вижу, как Брокки на меня смотрит, когда я пытаюсь объяснять ему, как устроена жизнь. Наверно, в его глазах я невежественная, глупая старуха. Но я по-прежнему знаю латынь лучше его, хоть я даже старшие классы не закончила, мне пришлось идти учиться на секретарские курсы. Скоропись Питмана. Я до сих пор ее не забыла, иногда пишу записочки сама себе и оставляю по дому – пускай Брокки знает: я могу написать нечто такое, что ему не прочитать. Мистер Йейг говорил, я самая лучшая стенографистка из всех, что у него работали. Наверно, туда и ушла моя фантазия. К власти пришла реальность. А теперь вообще все ушло, остались только сны. Мне кажется, случилось то, о чем я читала в книгах. Как в этой. «Сент-Эльмо».
Склонясь над спящею тобой,
На ухо прошептать:
«Моя любовь!
Моя любовь!»
Это уже глупости. Еще немного, и я разрыдаюсь, и никто не поймет почему. В постель.
– Мин, будь добра, принеси мне горячее молоко наверх минут через пять. Нет, спасибо, по лестнице я сама поднимусь.
(4)
Я сжимаюсь от стыда, смотря этот фильм; он повергает меня в глубокое смущение. Бьет по самому больному. Бегство лоялистов в Канаду и после этого великого напряжения духа – постепенное загнивание. Ладно. Анабазис из Динас-Мавдуй в Траллум, взлет и падение семьи методистов. Ладно. Но это… Этот юноша, вроде бы читающий «Королеву фей», но на деле, как и другие трое, преющий в собственных мыслях, – мой отец, и я не хочу ничего знать о его отношениях с какой-то Джулией. Мою мать звали Нюэла. Нюэла О’Коннор из Дублина, женщина-ученый; холодноватая, но добрая и достаточно хорошая мать. Между моими родителями не было пламенной любви. Так, градусов двадцать по Цельсию. Температура в библиотеке «Сент-Хелен» – осязаемая, физическая температура – не меньше двадцати семи градусов, а психологическая температура подходит к точке кипения. Томление на медленном огне. Но я вынужден смотреть фильм.
Да можно ли назвать это фильмом – удивительное воскрешение физического присутствия людей, всего, что выходит далеко за рамки возможностей фотографии? Фильм, что передает температуру в комнате. Запахи, ощущение тошноты, что окутывает мою бабушку и расползается по дому, недочеловеческое сознание собаки Джейни, которая не ведает о сложностях в жизни людей, но, как свойственно собакам, впитывает все и все отражает своей сонливостью, слабостью нервов и обжорством. Джейни хворает жизнью этого дома.
Технически фильм превосходит все, что я когда-либо видел в бытность свою кинокритиком. Экран расщепляется и показывает сразу множество изображений или несколько бок о бок так, что они комментируют друг друга, или разбухает одним огромным, чудовищным и пугающим крупным планом; цвета варьируют от тусклой сепии, в которой мы видели печальную жизнь Мин, до палитры Караваджо у несчастной бабушки с ее богатой фантазией. Он воздействует на все чувства, включая обоняние. Наш век пренебрегает обонянием больше, чем остальными пятью чувствами, но запах пробуждает воспоминания остро до боли. Предполагается, что мы не нюхаем других людей. Миллионы долларов тратятся на различные средства для уничтожения человеческого запаха – либо прямо в источнике, либо в носу ближнего. Но для возбужденных, для подлинно любознательных, для очарованных или порабощенных – что расскажет правду лучше запаха? Вот сейчас я слышу запах здорового тела, мыла, лавровишневой воды и дорогой одежды и знаю: это дедушка.
(5)
РОДРИ
(Его мысли сопровождаются звуками музыкальной комедии двадцатых годов под названием «Леди Мэри»; мы слышим голос Герберта Мандина, комика тех лет:
Что янки об Англии знают?
Что всех Остин Рид обшивает:
Рубашек нашьет,
За доллары шлет
И всех, как родных, одевает.
Родри в шестой раз перечитывает Вудхауса – то место, где Берти Вустер размышляет о своей былой любви к Синтии: «На редкость хорошенькая, веселая и привлекательная барышня, ничего не скажешь, но помешана на разных там идеалах. Может, я к ней несправедлив, но, по-моему, она считает, что мужчина должен делать карьеру и прочее».)[37]
Делать карьеру. Надо думать, я ее сделал. Но какое отдохновение для души – читать про человека, которому это не нужно и который не имеет ни малейшего намерения даже попробовать. Какое блаженство – читать об аристократах, чья главная забота – выращивать цветы, или там призовых свиней, или просто приятно проводить время. Что янки об Англии знают? А что канадцы знают об Англии? И если уж на то пошло – что знает о ней Пэлем Генри Вудхаус? Потому что он пишет не об Англии – его герои живут в сказочной стране, какой Англия никогда не была. Брокки говорит, о Вудхаусе кто-то сказал, что его книги – музыкальные комедии, только без музыки. Для меня их очарование именно в этом. И в магии языка. Бегство от настоящей жизни. А что в этом плохого? Разве я не хлебнул настоящей жизни полной ложкой? Или того, что называют настоящей жизнью (обычно подразумевая под этим что-нибудь гадкое). Я вкусил настоящей жизни, когда патер объявил, что мы эмигрируем в Канаду. (Музыка меняется на «Yn iach i ti, Cymru», «Прощание с Уэльсом».) Сначала поехали Ланс и я, «чтобы высмотреть землю»[38], как он выразился, но на самом деле, я думаю, чтобы мы не застали последней агонии, когда отец продавал лавку и мебель, чтобы рассчитаться с долгами – добродетельная душа, он уплатил все до последнего пенни, – запирал ставни и покидал любимые места. Но я держался за один весомый факт, а именно – что двенадцать пенсов составляют шиллинг, двадцать шиллингов – фунт, а если еще шиллинг прибавить, получится гинея. Где я этому научился? Может, чувство денег – врожденное? У патера его совсем не было. У дяди Дэвида тоже, определенно, хоть ему и хватило ума жениться на Мэри Эванс «Ангел», у нее-то деньги водились. У дедушки был нюх на деньги, но недостаточно, чтобы их удержать. Выступил поручителем за этого Томаса! Как он не распознал, что Люэллин Томас в лучшем случае ненадежен, а может, и вовсе жулик? Старый обманщик-ханжа! Религия для этих людей была вроде наркотика. Она им так застила глаза, что они могли в упор не видеть правды. То был великий день в моей жизни, когда я отверг религию. Да, отверг, но не внешние проявления – матер очень огорчилась бы, заподозрив, что я не предан методизму весь, от макушки до пяток. Может, это лицемерие? Без некой доли притворства жизнь невыносима. Все люди притворяются; но некоторые притворяются для Бога. Матер. Лучшая из женщин. В нашу последнюю встречу с Лансом, когда справляли его шестидесятипятилетие, он сказал: «Род, наша матер была самая лучшая, самая милая» – и зарыдал. И я тоже. Только ее молитвы спасли нашу шкуру в этой ужасной стране. (Музыкальное сопровождение сменяется на «Думай, как другим помочь».) Глупая песня, но матушка не была глупа. В тот ужасный первый год она перед каждым скудным ужином заставляла нас опуститься на колени и начинала молиться – патер не мог ей вторить, он слишком пал духом, чтобы молиться вслух, – чтобы Господь благословил нас в новой стране. И Он услышал. Не поспоришь. В тот вечер, в декабре, Ланс опоздал на ужин и на молитву и вдруг ворвался и перебил матер – и мы сразу поняли, как важна его новость. Он закричал: «Патер, в „Плугах и комбайнах“ на двери объявление, они ищут счетовода!» – и патер подскочил на полуслове и выбежал. А по возвращении сказал, что поймал мистера Ноулза, когда тот уже запирал дверь, и получил место. Ноулз велел ему снять объявление и явиться к восьми утра. Наверно, его впечатлили правильная речь и честный вид отца. То был великий вечер для нас. Матер не сказала открытым текстом, что Господь услышал нашу молитву, но мы и так знали. Даже я верил. С тех пор наша нужда кончилась. Патер проработал там, на заводе, до конца жизни. Конечно, эта работа была ниже его способностей, но это была работа, а он никогда не умел обращать свои способности в деньги. Обещание, данное матери в ее смертный час. Оно его в каком-то смысле погубило. Никогда не забуду, как Ланс ворвался в молитву матер с важной новостью. А мой успех – проявление Господней милости? Или удача? Или я обратил свои способности в деньги? Никто не знает, но я не сомневаюсь, что сказала бы матер… Капелька умного притворства могла бы спасти патера. Слишком добродетельный. Избыток добродетели может быть губителен… Ужасные первые дни на работе. Рабочие в типографии «Курьера» изводили меня нещадно. «Род, эта женщина в наморднике – правда твоя мать? А что с ней такое? Может, она кусается? Вы потому и уехали со Старой Родины – твоя мать кого-нибудь покусала?» Я не мог заговорить об этом дома. Не мог попросить мать не надевать на улицу эту чертову проволочную клетку. Она набивала туда какой-то ваты, пропитанной ментолом, – была уверена, что это спасает от канадской простуды и помогает от ее астмы. Ей даже в голову не пришло, что это странно выглядит. Насмехаться над матерью мальчика! Они были грубые люди. Меня это ранило в особо чувствительное место. Вторжение в самую глубину души. Мой дом… И патер. То объявление, что я для него напечатал в «Курьере»:
Портной, специалист по индивидуальному пошиву ищет работу. Восемнадцать лет опыта в закрое и подгонке. Обучался в Лондоне (Англия). Писать в редакцию, п/я № 7.
«Род, что такое индивидуальный пошив? А эти штаны, которые на тебе, они тоже индивидуального пошива из Лондона? Что, там нынче в моде заплатки на коленках?» Чего я только не натерпелся от печатников «Курьера»! Они были люди не плохие, хотя Бик Браудер и Чарли Дилэни – едва-едва лучше уголовников. Просто из другого мира. Не того, в котором я вырос. Пятнадцать лет, только что с корабля… Наверно, это объявление было самой большой неправдой, что патер себе позволил за всю жизнь… Он никогда не был настоящим портным, а «обучение в Лондоне» сводилось к нескольким приемам, которые изредка показывал ему дядя Дэвид. Но ему нужна была работа, и он, видимо, решил, что как неудачник должен вернуться к самым истокам, то есть к портняжному делу. Выглядел жалко. Но разве я мог сказать об этом вслух? Собственному отцу? Немыслимо… Я многим иммигрантам помог в свое время. Я знаю, что они чувствуют. Горечь расставания с домом, встреча с новой страной с самой худшей стороны, со дна… Мне не забыть первый день в «Курьере». Мы с Лансом прибыли в субботу, под вечер, и дядя Джон сказал, что у него для нас есть работа, и прямо в понедельник утром мы приступили. Я боялся до потери пульса. Я – мальчишка в типографии, так называемый чертенок, а я в жизни не видал печатного станка. Начал Дилэни: «Возьми-ка ведро щелока и отскреби писсуары». Так всегда делали с новым учеником. Первым делом ему давали самую мерзкую работу, чтобы смирить как следует. Словно я нуждался в смирении! От щелока у меня облезла кожа на руках, а от вони тошнило. Печатники. Большие любители пива. Моча зловонная. А потом: «Сходи-ка на рынок да принеси нам фруктов на ужин». – «Каких фруктов, сэр?» – «Любых, педрила ты безмозглый». – «А можно мне получить деньги на фрукты, сэр?» – «Ты что, думаешь, мы за них платим? Хватай что сможешь и беги, а если попадешься, не говори, что ты отсюда, или я тебе башку проломлю». И я воровал, и меня это почти убило. Вор! До чего я докатился! Может, в аду и хуже, чем было мне в ту первую неделю в «Курьере», но вряд ли. Дело не только в ругательствах, непристойной брани и постоянных сальных шутках о женщинах, не только в плевках табачной жвачки и вони мужчин, которые, похоже, никогда не мылись. Дело было в том, что в нашей молельне называли богооставленностью. В страхе, что Бог меня покинул. Тогда я и узнал, что у Него два лица. Я сменял веслианскую конгрегацию на профсоюз печатников… Такой была моя Канада. Вот тебе и поля пшеницы с фермером в элегантных бриджах. Мы с Лансом жили у дяди Джона и тети Полли. И каждую неделю отдавали им бо́льшую часть своего жалованья на покупку мебели для нашего дома, к тому времени, когда матер, патер и сестры приедут в Канаду вслед за нами. Они приехали через год с лишним. И прямо перед их приездом мы попросили деньги у дяди Джона, а он сказал: «Не волнуйтесь, мальчики, я разберусь с вашим отцом». И больше мы об этих деньгах не слышали. Он их потратил, проклятый старый негодяй. Ну что ж… он был неплохой человек, только ненадежный в смысле денег. Когда мы рассказали патеру, он очень расстроился, но ни единым словом не упрекнул Джона Джетро. Ведь дядя Джон был братом матер, и патер не хотел ее огорчать. Я не рассказал об этом ни одной живой душе. Даже Вине. Обмануть двух мальчишек – ну как он мог? И ведь он стоял выше нас во всех отношениях. Гораздо лучше образован. Но образование, кажется, никак не помогает в денежных делах… Взять вот Брокки. Он по-настоящему смышленый, надо думать. Во всяком случае, Джимми Кинг меня в этом уверял. Но он, кажется, готов пожертвовать своим будущим ради этой проклятой Джулии. Что он в ней нашел? Дурацкий вопрос. Что мы вообще можем разглядеть в чужих отношениях? Но любовь ли это? Похоже, он просто втюрился. Он ее раб. Думает, что я не вижу, но я вижу. Может, потому, что и сам пару раз бывал рабом. Возможно, это семейное. Может, мы переоцениваем женщин? Все бы ладно, но у Джулии в семье наследственная душевная болезнь. Мать. Старый дед. Они не сидят под замком, но мы не сажаем людей под замок, если семья обеспеченная. В этом случае считается, что они не сумасшедшие, а невротики. То есть до тех пор, пока они не подожгут дом или не начнут гоняться за кем-нибудь с ножом. Как Уильям Макомиш. Вот он – славный образец невротика! И наверно, мне следует понимать, что Брокки и его внук тоже, а не только патера. Это в крови… Может, это проглядывает и у Вины? Нет, ерунда. Более уравновешенной женщины, чем она в молодости, я не встречал. Сейчас, конечно, все стало по-другому. Ей, бедняжке, приходится переносить такую тяжелую хворь, а это разъедает и душу, а не только тело. Она не невротичка, но несет слишком тяжкую ношу… Ведет ли Брокки аморальную жизнь? Зашел ли он слишком далеко с этой девицей? Это может быть ужасной ловушкой, и мужчина не всегда бывает виноват. Это ужасно опошляет. Принимает ли он меры предосторожности? Не поговорить ли с ним? Он наверняка надо мной посмеется. Если женщина сразу после выпьет стакан очень холодной воды, это помогает. Мы с Виной всегда так делали. Контроль рождаемости… Почему она так ненавидит Старую Родину? Каждый год я прошу ее поехать со мной в Белем. Но после первых нескольких лет она стала говорить, что ей это не под силу. Я знаю, она не хочет, чтобы и я ездил. Но я езжу и живу там один – или беру с собой Брокки, – и я клянусь, эти поездки спасают мне жизнь. Покой, счастье, блаженный отдых от чужих болезней и от старухи Мин… Мин. Это ведь тоже семейное. У нее точно винтиков не хватает, вот что. Она думает, я не видел ее очередного припадка вчера за ужином… скребла рукой в блюде с горчичными пикулями… Хорошенькая у Брокки наследственность – астма и с отцовской стороны, и с материнской. Petit mal, который в любую минуту может перейти в grand mal. Разорение. Банкротство. Разочарование и ожесточение сердца. Эта ужасная беда с Мальвиной… Хватит! Вернемся к Вудхаусу.
Что янки об Англии знают?
Нет, это не Англия. Даже не вудхаусовская страна Нетинебудет. Старая Родина. Страна, которой никогда не было. Как там ее называют в тех стихах? Земля потерянной отрады…[39] Но что она была такое, если вдуматься? Жизнь не столь прекрасна, рваные штаны и все такое. Грязные байки портных, которые я не должен был слушать. Помойка Боуэн, который околачивался по Лайон-Ярду и был готов выпить стакан собственной мочи за пенни. Сколько пенсов он сшиб с мальцов вроде меня, желающих посмотреть, умрет ли он, – нам говорили, что это смертельно. Мы с Фредом Ффренчем скинулись по полпенни, на пробу. И удостоверились, что там в самом деле моча, что он не подменил ее пивом незаметно для нас. Умер ли Помойка? Нет, конечно. Он и дальше жил и пил мочу. Лиз Дакетт и жокей Джек… Про них я тоже кое-что знаю, это уж точно. Они грешили, но грех, видно, шел им на пользу. Бедная старуха Лиз. Патер посылал ей деньги, которые не мог себе позволить, каждый месяц, потому что она осталась нам верна, когда мы бедствовали. До самой ее смерти. Ланс ей сроду гроша не послал бы. Он ожесточился. А может, просто поумнел. Когда я ему об этом сказал, он ответил: «Я никогда не помогаю слабым». Жестко. Но в этом есть определенный смысл. Слабого не сделаешь сильным, как ему ни помогай. Лиз была добрая душа. Умерла наверняка от сифилиса – любому было видно, к чему идет дело. Но даже сифилитики порой хотят есть… Борьба, борьба, борьба. В борьбе прошли мои годы. Брокки смеется, когда я так говорю. Наверняка тебе хоть иногда перепадало веселья, говорит он. Но я в беседах с ним напираю на трудности. У него жизнь была и есть легкая. Образование. Впрочем, он, кажется, в этом смысле одарен. Не могу сказать, что сам получил образование, – я только поднабрался того-сего на жизненном пути. Иногда я удивляюсь, насколько больше знаю, чем люди, у которых были возможности не чета моим. Поэзия. Я всегда любил стихи. Хотя Брокки называет те, что мне нравятся, слащавыми. «Парень из Шропшира». Да, во многих стихах я узнаю себя, хотя жил не в Шропшире, а рядом. Парень из Монтгомеришира. По другую сторону Рикина. И Бриддена[40].
Я помню синие холмы,
Поля и колокольни[41].
Но это было уже после. Когда я взялся за образование. Я не сомневался, что оно должно быть мучительным… Что за книги я покупал! Классиков из десятицентовой серии. «Послания к самому себе» Марка Аврелия. Она была первой, и осталась у меня до сих пор. Где-то лежит. Но я не продрался дальше третьей страницы. Джимми Кинг рассказывал, что Марк Аврелий был стоик и крепкий орешек. Проповедовал отстраненность от внешнего мира и братство всех людей. Как будто я мог отстраниться от внешнего мира! Приходилось барахтаться изо всех сил, чтобы он меня хотя бы не сожрал. Но вот братство всех людей – это да. Это мне больше понравилось, чем христианская любовь, которую проповедовали методисты. Она мне всегда казалась подозрительной. Можно любить брата, но не обязательно пресмыкаться перед ним и облизывать его язвы, как Франциск Ассизский. Его я тоже пытался читать. Сумасшедший. Я даже «Критику чистого разума» Канта купил. Она была подержанная, но все равно стоила целых семьдесят пять центов. Ни слова не понял. Это меня убедило, что я в самом деле глуп. Но я все же как-то выплыл. Жаль, что не довелось получить настоящее образование. Хотя, если посмотреть на Джимми Кинга – он профессор, но что толку от всех его знаний? Он клянчит у меня деньги в долг. За всю жизнь не отложил ни пенни. А я работал! Вечерняя школа. Тяжкая пахота после целого дня в «Курьере». Но именно там я открыл для себя книги, которые мне действительно нравились. Поэзию. Из моих соучеников мало кто любил поэзию – их в основном интересовало бухгалтерское дело и стенография. Я изучал то и другое, но в промежутки втиснул литературу. Теннисон, Суинберн. Поэзия, ближайшая к музыке. Кажется, у меня поэзия и музыка заняли место религии. И до сих пор занимают, наверно, хоть Брокки и называет мою поэзию и музыку дешевыми. Как легко образованная молодежь отбрасывает то, что служило нам опорой! Религия для меня иссохла. Словно букет, который высох и превратился в шелестящий труп самого себя, – Вина ставит такие на всю зиму и называет их бессмертниками. Пылесборники. Поэзия и музыка… Музыка, конечно, та, что была у нас дома. Мод отлично играла. Церковная органистка в семнадцать лет. Могла что угодно сыграть с листа. Какие концерты у нас бывали в воскресенье вечером! Мы все пели. У меня и Ланса лучше всего выходило «Сторож, сколько ночи?»[42]. Это дуэт. «Все нутро перетряхивает»[43], как выражался какой-то персонаж у Гарди. Я был пугливым, отчаявшимся Вопрошающим, тенором, а Ланс отличным басом пел партию Ободряющего.
Тенор: Сторож, сторож, сколько ночи?
Выпадает ли роса?
Не видна ли на востоке
Мертвенная полоса?
Бас: Ночь слабеет, ночь бежит,
Забирает тьму с собою,
Скоро солнце озарит
Златом – небо голубое.
Я – жалкая душа, охваченная страхом смерти, а Ланс – великое олицетворение всемогущей Надежды, и Мод грохотала на пианино, аккомпанируя, а наши голоса сливались, я смелел, и заключительный куплет мы гремели так, что публика была вне себя от восторга:
Могилы хлад и ночи мрак
Хранят мой жалкий, скорбный прах.
Восславлю утро, что грядет,
И ночь навеки изойдет!
На этом куплете матер всегда рыдала. Но счастливыми слезами – ведь это было обетование христианской веры, положенное на музыку. Бедная матер, она ушла первой. А Элейн пела «Прощай» Тости, и у нас у всех глаза были на мокром месте. Счастье страдания, как называет это Брокки. Типично валлийское счастье страдания. Но оно питало наш дух, как никогда не сможет та музыка, что нравится Брокки. Такого уже никто не поет. Впрочем, сейчас вообще уже никто не поет просто так – только за деньги. Мы-то пели, потому что не могли не петь… На некоторых вечерах пела и Вина, после того, как мы поженились. Отличное контральто. Ее звездным номером была немецкая песня, авторства какого-то Бёма. «Still Wie die Nacht». Но, конечно, она пела по-английски:
Глубже даже океана,
Словно ночь, нежна —
У тебя любовь такая
Быть ко мне должна.
Конечно, требовать такого от валлийского мужа-краснобая – это много. Но когда она пела:
book-ads2