Часть 21 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мои предки. Я знаю, я кость от их кости и плоть от их плоти. Но они далеки и чужды мне, словно какие-нибудь дикари с Тробрианских островов. Они хорошо одеты. Точнее, на них одежда из добротной, ноской ткани. Но кто ее шил? Сидит она ужасно и явно никогда не знала портновского утюга. На мужчинах широченные галстухи, а кое на ком атласные шейные платки, заколотые булавками с подковкой, вероятно золотыми. Эти люди вообще причесываются или только продираются скрюченными пальцами через волосы, придавая им некое подобие порядка? На этих людях сверкающее белоснежное белье, но моются они раз в неделю, а то и реже. Таковы голландские представления о чистоте. А женщины! Они, кажется, вообще не думают о том, как выглядят, хотя многие обвешаны тяжелыми украшениями из гагата и золота – свидетельством зажиточности. Одна только моя бабушка и ее сестры постарались хоть как-то прихорошиться. У всех, кто старше сорока, рты изуродованы, – вероятно, у них осталось очень немного зубов. Знают ли эти люди любовь, смех? Есть ли у них матки, члены? Вероятно, да, но по их внешнему виду об этом невозможно догадаться.
И тут неподвижная фотография начинает шевелиться. Фигуры сходят с мест, и я вижу их уже другим взглядом, хотя они все еще странны.
Странны, потому что хронологически невозможны. Кое-кто из них никак не мог присутствовать на этом сборище – во всяком случае, не мог присутствовать в том возрасте, в котором запечатлен на фото. Я вынужден напомнить себе: я смотрю кино, художественное произведение или, во всяком случае, плод чьего-то ума. А разве Режиссер не имеет права обращаться со Временем так, как ему заблагорассудится? Ведь кино – это страна снов, то самое тридевятое царство, где жили-были. Я смотрю не ибсеновского «Строителя Сольнеса», как Нюхач, рядом с которым я сижу, или витаю, или каким там словом можно описать мое нынешнее состояние. И мое время – не то хронологическое время, какое видит на экране он. Может, это и есть то, что Макуэри, пытаясь объяснить мне сущность тибетских верований, назвал «бардо»? Может быть, я нахожусь во времени плеромы, всеобъемлющей стихии, не имеющей ничего общего с тиканьем часов, которое управляет нашим временем, когда мы, как сами это тщеславно именуем, живем?
Я не могу ни протестовать, ни оспорить правдивость того, что вижу. Какая бы правда ни крылась в моем фильме, это определенно не историческая истина, которую меня приучили считать единственно достойной доверия. Время сконцентрировано, как и положено в искусстве. Управляющий сейчас моим существованием Некто или Нечто милосердно показывает мне прошлое как произведение искусства, ибо через искусство я пытался постичь жизнь, пока жил, и моя смерть возмущает меня во многом из-за отсутствия в ней художественной формы, эмоциональной оправданности, достоинства.
(12)
Я следую за своей бабушкой. Она движется с достоинством, отчасти неловким, и пенсне усиливает это впечатление. Она «работающая девушка» и гордится этим – в то время мало кто из женщин работал по найму. Она секретарша и незаменима для своего босса, мистера Йейга, который, как и она, голландец и часто говорит ей: «Мисс Мальвина, мы, голландцы, должны держаться вместе». Она досконально разбирается не только в бизнесе мистера Йейга – большой фабрике экипажей и велосипедов, которой он управляет, – но и в его хобби, пчеловодстве. «Мисс Мальвина, закажите мне шесть пятиполосых итальянских цариц, и чтобы доставили как можно скорее», – говорит он, и она точно знает, что имеется в виду.
Почему она – работающая девушка? Почему ее сестра Каролина тоже работает секретаршей – в страховой компании, которую возглавляет энергичный д-р Ороньятека, примечательная личность, уроженец племени могаук, один из немногих аборигенов, сумевших «продвинуться» в мире белого человека? Почему самую младшую сестру, хотя ей всего шестнадцать, уже отдали в ученье к модистке – ибо бедная девочка страдает падучей болезнью и потому непригодна к секретарской работе? Я, конечно, знаю ответ. Разве не видел я мистера Макомиша, человеческую развалину, тиранящую своего зятя в глухой зимней ночи? Но как же это случилось? Что этому предшествовало? Чем объяснить преувеличенную уверенность в себе и чопорность Мальвины? Откуда взялось негодование, чудовищное потрясение, застывшее на лице Вирджинии Макомиш, моей прабабки?
(13)
Мне показывают ряд кратких сцен из детства и юности Мальвины.
Вот красивый богатый дом, обшитый снаружи досками внакрой, по моде начала девятнадцатого века; он был бы приятным и приветливым, если бы не занавески, опущенные до самого низа, и не траурный креп, которым обмотан дверной молоток. В доме собралась родня старухи Элизабет, матриарха, участницы великого побега из Нью-Йорка, – собралась на ее похороны. Мужчины в гостиной беседуют приглушенным, но непочтительным тоном, пока модистка, присланная похоронных дел мастером, берет у них шляпы одну за другой и обматывает длинными черными креповыми лентами для похорон. Другая модистка снимает у мужчин мерки с рук и выдает новые черные перчатки – ибо похороны пройдут по высшему разряду, и семья не жалеет расходов. Ангелина и Наоми, две чернокожие служанки Элизабет (сами тоже беглянки – уже давние, из рабовладельческих штатов), обносят собравшихся стопками с любимой настойкой Элизабет – черешневой: ее получают, настаивая виски на ягодах в течение неторопливых шести месяцев. Благодаря умеренному потреблению этого напитка Элизабет прожила долгую жизнь, а теперь им утешаются осиротевшие родственники. Кое-кому приходится для успокоения нервов выпить целых три стопки.
– Нельс, теперь, когда матушки не стало, ты старший в роду, я так думаю, – говорит один из младших братьев, носящий странное имя – Сквайр Вандерлип. (По роду занятий он вовсе не сквайр[25], а юрист.) Нельсон кивает, принимая на себя роль старшего в роду с подобающей серьезностью.
Наверху – в комнате, которая при жизни Элизабет служила ее личной гостиной, – собрались женщины. На стене висит второе семейное сокровище, спасенное давным-давно из Нью-Йорка. Это портрет короля Георга III, столь дорогого сердцу майора Гейджа. Теперь портрет вставлен в тяжелую раму викторианского стиля, черного дерева с позолотой. Женщины болтают, потягивая черешневый виски и по временам промакивая глаза носовыми платками с широкой черной каймой.
Смятение! Врывается старая Ханна с ужасной вестью. (Она не считается старшей в роду, несмотря на преклонные годы, поскольку она женщина и, по крайней мере теоретически, может перейти в другую семью.) Она шепчет на ухо старшему в роду, Нельсону, обдавая его ухо зловонным дыханием:
– Нельсон, ты думаешь, чем там дети занимаются?
– Какого тофета![26] – вопит старший в роду, забыв о торжественности момента.
Он выбегает на stoep – так семья, верная своим голландским корням, называет широкую веранду или галерею, идущую по трем стенам дома.
А в самом деле, какого? Дети гуськом шествуют за тачкой, которую толкает Флинт, – в ней лежит большая кукла. Дети громко рыдают и потрясают носовыми платками с черной каймой, выданными им для похорон. Они играют в похороны!
Дядюшка Нельсон с ревом пикирует на детей, а за ним – десяток разгневанных отцов. Детей хватают и хорошенько вкладывают им ума в задние ворота. Дети громко ревут, ибо не вполне понимают, чем именно согрешили, но согрешили точно, ибо то, что влечет за собой внезапное и публичное наказание, несомненно является грехом.
Только одна из дочерей Уильяма Макомиша оказывается замешана в этой мерзкой пародии на траурное событие. Как положено отцу, Макомиш хватает Мальвину, задирает ей юбки и хорошенько шлепает. Мальвина испытывает чудовищное унижение – не только потому, что ее отшлепали, но и потому, что мальчишки увидели ее панталончики. Хотя мальчишки в это время тоже получают взбучку и им некогда смеяться над Мальвиной.
Матери, тетки и пастор, наблюдая со stoep это избиение младенцев, соглашаются, что справедливость восстановлена и виновные в попрании морали получили достойное наказание. Ведь единственный способ воспитывать детей – выколачивать из них Старого Неда каждый раз, когда он дерзает о себе заявить.
– Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына[27], – изрекает пастор, ко всеобщему одобрению. И, заметив, что кое-кто из детей посмел принять обиженный вид, добавляет: – Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе[28].
Это выражение подобающих чувств еще усиливает торжественность грядущих похорон, когда украшенный черным плюмажем катафалк, влекомый четверкой лошадей, тоже в черном плюмаже, движется впереди, а за ним – черные кареты: в церковь, а потом на кладбище, где матриарху предстоит упокоиться.
(14)
Но не все детство Мальвины омрачено горечью. Я вижу ее снова: она стала самую чуточку старше и держится за руку отца. Они идут в главный отель городка, где взорам публики будет явлено чудо, весьма подходящее для детей. Уильяма греет сознание, что он предоставляет дочери замечательную возможность для расширения кругозора.
Ибо кто же сегодня выступает перед всеми купившими билет по сходной цене? Не кто иной, как генерал Мизинчик, знаменитый карлик. Сам великий Финеас Тейлор Барнум, возящий Мизинчика по градам и весям, заявил, что в нем всего лишь двадцать пять дюймов росту (на самом деле – тридцать один)[29]. Но вот он стоит перед глазами изумленной Мальвины на красном ковре, устилающем помост, – вместе со своей крохотной женой Лавинией Уоррен и адъютантом, тоже карликом, которого зовут командор Орешек (он чуть выше Тома, но любезно встал чуть пониже). Точно как пишут в газетах, «его одежда пошита самыми выдающимися портными, а перчатки приходится заказывать по мерке, ибо до сих пор на свет не производилось ничего столь крохотного, достойного фей и эльфов». Лавиния же великолепна в чудесном свадебном платье с крохотными рюшечками.
Уильям и Мальвина встают в медленно движущуюся очередь желающих пожать руки живому чуду. Точнее, протянуть ладонь, которой он коснется вытянутым указательным пальцем, ведь грубое рукопожатие может его искалечить.
Ни Уильям, ни Мальвина не видят печали, застывшей в глазах генерала и его дамы, которые, как и многие другие служители искусства, зарабатывают на хлеб, выставляя напоказ свое несчастье.
В жизни Мальвины случается проблеск романтики, когда она встречает на улицах городка четырех дочерей вождя ирокезского союза племен. Это красивые девушки в роскошных нарядах для верховой езды – зеленого бархата с красным подбоем – на отличных лошадях. Девочки Джонсон определенно не «скво». Они – принцессы.
Может, именно явление генерала Мизинчика и элегантных барышень Джонсон разбудило в Мальвине жажду чуда, странных преображений и – с годами – любовь к театру? Ее влекло в театр, но она не смела даже вообразить, что может стать его частью. Методизм не терпит никакой игры воображения, кроме собственной, хотя изредка в подвале великого храма, воздвигнутого Уильямом, устраивались представления – надлежащим образом выхолощенные и одобренные. Таким представлением была оперетта для детей под названием «Земля Нод»[30], и Мальвина, которая немножко умела играть на фортепьяно, натаскивала Джорджи Купера, хромого мальчика с плохим музыкальным слухом, на исполнение главной арии:
Я – король, веселый, старый,
Правлю я землею Нод,
Насылаю сны и чары
Я на свой народ.
Что ни делал бы король,
Что б ни говорил,
Это ты меня придумал,
Жизнь мне подарил.
Это странно?
Очень странно!
Где-то и смешно.
От тебя всегда зависит,
Как живется в Нод.
Голос Джорджи вот-вот должен был поломаться, и на высокой ноте – на слове «ты» – он обязательно пускал петуха или фальшивил, но Мальвина школила его сурово, словно звезду оперы. После его соло двенадцать девочек в марлевых нарядах исполняли «танец снов» под медленный вальс. Танец с ними тоже разучивала Мальвина, и все единодушно провозгласили, что она «проявила талант». Среди методистов не возбранялись проявления таланта при условии, что его не поощряют, ибо это опасно.
Когда Мальвина пошла работать, даже родители Макомиш согласились, что часть жалованья (ей платили четыре доллара в неделю) она может оставлять себе. Из этого доллара в неделю Мальвина при каждой возможности тратила двадцать пять центов на билет в театр. Родители этого не одобряли, но к семнадцати годам она уже отрастила броню против их неодобрения, а в театре она отдыхала душой не меньше двух часов подряд, созерцая своего кумира – самое Иду ван Кортленд, приму гастролирующей труппы Тавернье. О Ида ван Кортленд, образец женского достоинства и идол сотен тысяч девушек, изголодавшихся по духовной пище! Как она переносила превратности судьбы в «Камилле», пьесе о падшей, но благородной и возвышенной духом женщине! Когда Камилла испускала дух в объятиях своего Армана, чресла Мальвины будто плавились от блаженства – подлинно чувствительные души испытывают подобное, когда их глубоко трогает происходящее на сцене.
В тайном кармашке сумочки Мальвина носила вырезку из местной газеты – стихи поэта, пожелавшего остаться неизвестным (впрочем, легко было догадаться, кто он):
Посвящается мисс И. в. К. (после ее потрясающей игры в драме «Незабудка»)
Ее искусством тронут я,
Других не сыщешь слов.
Сердца людские – ей судья,
Ей Дикий Запад, как и я,
Отдал свою любовь.
Ты вся – загадка. Не один
Из нас в тебя влюблен.
И вот мы снова «Бис!» кричим —
О, выйди на поклон!
book-ads2