Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 20 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
(7) – Оглядываясь, я вижу, что у меня был выдающийся послужной список. Я не только строил, но и помогал другим строителям. Поверишь ли, Гил, я единственный на всю округу умел вывести лестницу. Даже самую паршивую – ну знаешь, такую, которая вставлена между двумя стенами. Другие строители возились, мучились – и выходило, что верхний подступёнок кончается слишком высоко, или сама лестница такая крутая, что больше похожа на стремянку, или ступени слишком узкие – а это для стариков смертельно. В общем, ты не поверишь, что они творили даже при таких простых расчетах. Потому что, понимаешь, они были просто плотники. Только полный глупец мог бы назвать их строителями, не говоря уже – мастерами вроде меня. И я им предлагал: «Если хотите, я спроектирую вам лестницу и возьму за это двадцать пять долларов», и они отшатывались, будто их ножом пырнули. Но кто не хотел, чтобы лестница выглядела позорно, те платили. Я только на этом в свое время зарабатывал до ста долларов в месяц. Но у каждой карьеры есть свой зенит, и мой наступил, когда веслианские методисты решили обойти англикан и католиков и построить себе лучшую церковь в городе. На методистов всегда смотрели сверху вниз, считая их бедняками, но времена переменились, и теперь к конгрегации принадлежало несколько богатейших людей города. И они хотели большую, красивую церковь. И конечно, они пригласили архитектора. Надо сказать, он неплохо справился. Проект был в стиле, который сам архитектор называл мавританско-готическим. «Готический» означало, что он повсюду навтыкал арок и колонн, хотя арки были только для красоты, а колонны ничего не поддерживали. Еще там был крытый портик, и колокольня, и апсида, и зубчатая штука сбоку колокольни, которую он назвал сарацинской. Пока мистер Макомиш это произносит, мне показывают церковь. Время придало ей некоторый шарм, хотя на самом деле это кошмарное нагромождение ненужных украшательств. Прошли годы, и все стили, намешанные в этом архитектурном ирландском рагу, наконец слились в один: это методистская церковь викторианской эпохи, и ничем другим она быть не может. Кажется, что она выдержит даже взрыв атомной бомбы, а снос ее обошелся бы в целое состояние. Я вижу табличку Фонда исторического наследия; она гласит, что эта церковь – памятник архитектуры. От гордого храма, возведенного на деньги богатых прихожан, до архитектурного кошмара, от кошмара до сокровища отечественной культуры – и всё меньше чем за сто лет. Вот подлинно канадская история. – Архитектор был образованный человек, во всяком случае для архитектора, но клиенты его не были образованными людьми; они были влиятельными людьми. И кончилось это плохо. Ему позволили делать все, что заблагорассудится, снаружи церкви, но внутри – другое дело. Они хотели сделать наклонный пол, а он сказал, что в церкви такое не положено. Он хотел сделать центральный широкий проход, а они удивились: это еще зачем? Вы думаете, мы тут будем процессии устраивать? Мы вам не католики. Он хотел поставить стол для причастия прямо посреди апсиды, а им это не понравилось: фокусом в церкви должна быть кафедра проповедника и никак иначе. Амвон, с которого звучит Божье слово, обращенное к народу Божьему. Но как же традиции, заикнулся он, а они ответили: какие еще традиции? Вот наши традиции, прямиком от Джона Весли, и мы знаем, что нам надо. Он поместил хор в задней части храма, наверху – на галерке, представляешь, – и орган запихал туда же. Старейшины только расхохотались. Слушайте, сказали они, в хоре поют наши дочки, и мы хотим видеть, как они поют. И мы не для того платим втридорога за орган фирмы «Братья Касаван» с регистром для арфы, регистром «эуфониум» и даже штукой, которая стучит, как барабан, и кто знает чем еще – чтобы прятать его на галерке. Архитектор, конечно, надулся и вроде как намекнул, что они невежды. Можете себе представить, как это понравилось старейшинам церкви, из которых любой мог бы купить его с потрохами и даже не заметить расхода. В итоге она вышла такая, какой положено быть протестантской церкви, с амвоном посреди того места, куда все смотрят, а за амвоном – стена из прекрасных органных труб, чисто декоративных, конечно, поскольку настоящие, из дерева и металла, прячутся за ними, а чуть ближе амвона – дугообразные скамьи для хора, чтобы конгрегация могла получше разглядеть хористок и прикинуть, сколько стоят их шляпки, и орган – в оркестровой яме, расположенной еще ближе, так что макушка органиста торчит из-за красной занавесочки. И тут случился главный скандал. Все вышло из-за резного украшения – оно должно было идти поверху над органными трубами, образуя этакий навес над амвоном и скрывая прожектора, которые светили из-под потолка на проповедника. Архитектор запланировал сделать эту штуку из резного дуба – резать тоже должен был я, – и он решил украсить ее надписью Ad Majorem Dei Gloriam на фоне резного узора из листьев. Латынь! Прихожане орали и визжали так, что, пожалуй, в Гамильтоне было слышно. Латынь! В веслианской методистской церкви! Шум поднялся такой, будто сам папа римский собрался в ближайшее воскресенье захватить храм. Конечно, это значило всего лишь «К вящей славе Божией», но выглядело совершенно не к месту. Вышел ужасный скандал, и архитектор бросил проект. «Вот Бог, а вот порог», – сказали старейшины, но, слегка поостыв, поняли, что интерьер церкви не закончен, а архитектора-то у них и нет! Конечно, те, кто не потерял головы, знали, что делать. Позвать меня, чтобы я достроил церковь и при этом сделал все как следует. Архитектор смылся вместе со всеми чертежами, но меня это не волновало. Ни на йоту. Я умел чертить не хуже его, и через две недели представил проект интерьера, который полностью устраивал конгрегацию. И меня тоже устраивал. Видишь ли, я был виртуозом по лестницам и давно хотел построить такой амвон, с двумя лестницами, слева и справа, чтобы проповедник мог выбирать, по которой подняться наверх. Подняться по одной, а спуститься по окончании проповеди – по другой. Очень элегантно, и никакого католического духа. Старейшины клюнули. Они не знали, как дорого могут обойтись такие отдельно стоящие лестницы! Но старейшины теперь ели у меня из рук, потому что я заменил слова на этой резной штуке над амвоном, и теперь они гласили: «Господь – во святом храме Своем: да молчит вся земля пред лицом Его!»[22] Весьма уместно и не противоречит методистскому вероучению. Вот это я и построил. Из лучшего красного дерева, никаких подделок, никакой сосны, замазанной киноварью. А перила изогнутых лестниц соединены в скрытый «ласточкин хвост» – ты такого никогда не видел и не увидишь, потому что он скрытый. А резное украшение! Я клянусь, оно одно у меня заняло не меньше месяца, потому как надпись была самыми что ни на есть фигурными готическими буквами и так оплетена листьями, что не враз и прочитаешь. Я даже деревянного голубя вырезал, прямо над амвоном, среди листвы. Злые языки говорили, что кажется, будто голубь сейчас капнет проповеднику на лысину, но их надлежащим образом обличили в том, кто они есть, – злые языки, и все тут. Это было подлинное чудо. И первая служба в новой церкви стала вершиной моей карьеры. Я там был, в сюртуке, и в нужный момент преподнес чертежи – не все чертежи, они, вместе взятые, весили не меньше английского центнера[23], но несколько листов в сафьяновой папке – проповеднику, и он их благословил и произнес очень приятную речь, в которой славил меня как великого христианского строителя. В тот день мне пришлось вколоть себе побольше лекарства, скажу я тебе, а не то я свалился бы в обморок прямо в церкви от огромной важности события. Да, пока он говорит, эта сцена разворачивается у меня перед глазами. Я вижу дикий взгляд Уильяма Макомиша, зрачки, суженные до размеров булавочной головки, и то, что он слегка шатается. Это он от осознания всей торжественности момента, думают прихожане в битком набитой церкви, но Вирджиния Макомиш, а также барышни Мальвина, Каролина и Минерва Макомиш, сидящие в первом ряду, знают правду. Пожалуй, можно сказать, что в глазах у них виден испуг, когда Старый Черт вручает планы и возвращается на скамью, пошатываясь и тяжело дыша. Последний раз я видел Вирджинию Макомиш, когда мне показывали сцены жениховства. Глядя на нее сейчас, я удивляюсь, как вообще кто-то мог счесть ее хорошенькой. Но, приглядевшись, понимаю: у нее правильные, даже изящные черты лица; беда только с выражением этого лица – таким холодным, таким враждебным оно стало. Сзади, в другом ряду, ее хромая сестра, Синтия Бутелл: те же черты и та же гримаса, только еще резче. Как часто говорит ее зять, вид у нее такой, словно она может гвозди перекусывать. Рядом сидит ее муж, негодный Дэн: с виду он жизнерадостен и явно много времени уделяет уходу за усами. На пальце у него большое масонское кольцо, и он начинает полнеть. Из трех девочек Макомиш Мальвина самая красивая, поскольку унаследовала тонкие черты лица от матери; Каролина совсем некрасивая, у нее волосы рыжие, как морковка, а лицо как лепешка; Минерва, самая младшая, – пухленькая и хорошенькая, но ее нельзя волновать, так как она страдает падучей болезнью и может выкинуть что-нибудь, за что семье будет стыдно. Мне показывают воскресный ужин после великой церемонии открытия храма, и я мигом понимаю, что не так в семье Макомиш. Они идут домой. Уильям шествует во всем блеске славы, ибо его снова и снова поздравляли прихожане на ступенях церкви – его церкви! Семья приходит домой – в тот самый, просторный и уродливый, дом, который мне уже показали ободранным и промерзлым, тот, где сидят, коротая рассказом зимнюю ночь, Гил и Макомиш. Вирджиния сразу идет в спальню снять шляпу – суровое сооружение из черной соломки. Уильям следует за ней, становится у нее за спиной, пока она смотрит в зеркало, и пытается ее поцеловать. – Не смей меня лапать. – Она отшатывается. Я вижу у нее на лице озлобленное беспокойство. У него на лице – унижение и гнев. Он отходит и спускается по лестнице на первый этаж, где сидят дочери, – ни у одной из них не находится хоть слова для отца. Каролина чувствует, что нужно что-нибудь сказать, выразить восхищение величественным храмом, но мать и тетка Синтия так сурово вышколили девочек, что Каролина не решается. Если задуматься о том, что́ мамочке приходится переносить день за днем, то понимаешь: даже малая частица теплоты, адресованная папочке, будет предательством. Впрочем, папочка и не располагает к излияниям теплоты, как бы ни были они для него желанны. За воскресным ужином к семье Макомиш присоединяется Родри Гилмартин. Он официально, хоть и неохотно, признанный жених Мальвины. У двух других сестер ухажеров нет, и они единым фронтом насмехаются над Родри. Я вижу, что эти насмешки отнюдь не добры. За ними кроется зависть, а также намеки, ухмылки и вынюхивания, говорящие, что в самом этом деле, обручении, есть что-то не совсем приличное. Когда обед закончен – запеченную свинину, вареную картошку, яблочное пюре к свинине, пирог с тыквой и то, что сейчас назвали бы пончиками (а Макомиши называют жареными пышками), поглотили в молчании и запили большим количеством крепкого чая – Мальвине и Родри разрешают удалиться в гостиную. Они сидят рядом на диване и разговаривают – очень чинно, так как по скрежету и хихиканью поняли, что Каролина и Минерва пододвинули стул к двери гостиной снаружи и через окно над дверью подглядывают за обрученными. Что сестры надеются увидеть? Никто никогда не говорит вслух, но это нечто такое, что Бог почему-то сделал необходимым, хотя гордиться Ему тут явно нечем. (8) Величественный храм построен, и теперь за него надо платить. Разумеется, несколько богачей из числа прихожан обещали пожертвовать на строительство – еще до того, как лопата впервые вонзилась в землю. Но все обещанные пожертвования не покроют и трети суммы, в которую обошлась великая стройка. Разумеется, приход должен взять ипотеку, ибо, как весьма мудро выразился достопочтенный Уилбур Вулартон Вудсайд, церковь без ипотеки – это церковь без души. Если приходу не надо выплачивать ипотеку, разве сподвигнутся прихожане устраивать всевозможные ярмарки, ужины с жареной птицей, концерты самодеятельности и прочие мероприятия для сбора денег и подогрева христианских чувств? Если людей не заставлять время от времени делать что-нибудь для церкви, они, пожалуй, охладеют к ней. Как выразился пастор, они становятся «беспечны на Сионе»[24], а для протестантов девятнадцатого века беспечность непозволительна. Ни на йоту. Борьба, напряжение всех сил – вот что нужно для сохранения веры в сердцах. Ипотека; указания в проповедях на великий день в будущем, когда она будет полностью выплачена и пройдет особая служба с торжественным сожжением ипотечного контракта. А через несколько месяцев начнутся сборы в новый фонд – постройки помещения при храме для встреч молодежной группы, занятий воскресной школы, благотворительных ярмарок, ужинов с жареной птицей и концертов самодеятельности, ибо сейчас все это происходит в подвале храма. Нельзя позволять прихожанам забывать о сборе денег для церкви, а то они забудут и Христа. А пока – куча счетов требует оплаты, и, конечно, суммы этих счетов следует урезать – настолько, насколько это вообще возможно. Уильям Макомиш, великий человек, построил великолепный храм, но, как напоминают старейшины и настоятель, сильно превысил смету. Но ведь никакой сметы не было, говорит Уильям. Он вообще никогда не составляет смет, поскольку они всегда оказываются превышены. Он просто сотворил лучшее из того, что было в его силах. Ничто иное не подобает, когда служишь Богу. Разумеется, отвечают старейшины – среди них есть и банкиры, – но мы вынуждены стоять обеими ногами на земле. Так вы, может быть, урежете эти счета: за пиломатериалы, отделку, освещение, отопительный котел и этот огромный колокол – он, конечно, первый класс, но кто бы подумал, что колокол может стоить так дорого? И конечно, тот кошмарный счет, что выставил обиженный архитектор за свою часть чертежей? А? Ведь, конечно же, мистер Макомиш, кровь от крови и плоть от плоти веслианской церкви, может что-нибудь сделать? Возможности Уильяма сильно ограничены теми уступками, на которые готовы пойти поставщики, а многие из них – не веслианцы и требуют уплаты сполна. Выясняется, что Уильям даже закупил некоторое количество дорогого красного дерева у католиков. Чего и ожидать от человека, проявившего подобное легкомыслие? Гордость обходится дорого. Вероятно, именно поэтому Писание столь часто осуждает гордыню и числит ее первой среди смертных грехов. Гордость не дает Уильяму потребовать оплаты всей суммы. Он не унизится до признания, что ему нужны деньги для поддержания своей фирмы на плаву. Это было бы скупердяйством, а никто никогда не обвинял и не обвинит Уильяма Макомиша в скупердяйстве. И он уменьшает суммы счетов насколько можно – это означает, что в итоге он урезает свою прибыль практически до нуля и что вся его изящная резьба, скрытые «ласточкины хвосты» и тончайшая отделка совершались к вящей славе Божией и – мелкая дополнительная деталь – к погибели его самого. Он проводит ночи за бесконечными подсчетами – а он слишком хорошо владеет счетом, чтобы не понимать, что лежит впереди. Разорение. Строители менее талантливые, не столь сведущие в математике, но не желающие урезать свои счета, не пострадают или пострадают не слишком сильно. Но Макомиш знает, что ему конец. Впрочем, нет, совсем не конец. Он может строить и дальше – возможно, даже лучше. Но ему придется взять кредит в банках, а он ненавидит кредиты – взяв кредит, он окажется во власти мелких людишек, которых презирает. Но как говорится, дьявол не тетка. В данном случае речь идет не о персональном дьяволе Макомиша, благодаря которому он стал выдающимся человеком, но о Великом Дьяволе, Старом Рогаче, приведшем к падению столь многих гордецов. Уильям, держась совсем не как проситель, вызывает на разговор мистера Бонда, влиятельного банкира и набожного веслианца, одного из представителей «старой гвардии» – он всегда слышно бормочет «Аминь» и «Хвала Господу» во время особо выразительных проповедей. – О, мистер Макомиш, сейчас времена не такие благоприятные, как кажется, и мы вынуждены сильно осторожничать насчет кредитов. А вы ведь, конечно, просите долговременный заем. Лично я был бы только рад сделать вам одолжение, но как банкир… нет, боюсь, я никак не смогу объяснить это совету директоров. Ничего личного; просто у нас такая политика, вы же понимаете. То же говорят мистер Мердок и мистер Никел, оба веслианцы, банкиры и старейшины прихода, для которого Уильям построил церковь. Ничего личного, просто у них такая политика. Политика – это священно. (9) Как раз в это время Уильям встречает на Колборн-стрит миссис Джулиус Лонг-Потт-Отт: она садится в изящное ландо, и Сэм Клаф, ее кучер, придерживает для нее дверцу. Она уже занесла ногу на ступеньку. Но поворачивается к Уильяму, приподнявшему шляпу: – О, мистер Макомиш, я надеялась вас встретить! Я так хотела поздравить вас по поводу Церкви Благодати. Подлинно изысканное здание! Оно придает нашему городку совершенно иной вид! Теперь я еще сильнее горжусь, что именно вы строили мой дом. – Очень любезно с вашей стороны, – отвечает Уильям. Но не улыбается. Не видит ли кто, как он разговаривает с этой элегантной дамой, источающей ненавистный ему запах фиалковых духов? Если люди заметят, что он болтает с ней прямо на улице, не пойдут ли разговоры? – Я подумала… – продолжает миссис Лонг-Потт-Отт. – Я иногда задумываюсь о том, что мне нужно вложить деньги во что-нибудь еще. Если вы когда-нибудь предполагали превратить свою фирму в компанию с ограниченной ответственностью – конечно, управление будет полностью в ваших руках, но со сторонним источником капитала, – я очень хотела бы это обсудить. – Никогда не думал о подобной глупости, – резко отвечает Уильям. Миссис Лонг-Потт-Отт понимает, что ей грубо отказали. Но она слишком умна и слишком богата, чтобы обижаться. Более того, она многое знает и многое предвидит – в городке ее называют «долгодумной». Она улыбается. У нее красивые зубы и прекрасные волосы, которыми восхищаются не только местные жители. – Ну, значит, подумайте сейчас. – И она впархивает в ландо. Вот ведь бесстыжая, думает Уильям. Делать такие предложения на улице! Пассивный партнер – вот как это называется. Все скажут, что Уильям Макомиш взял Луиду – сами-знаете-кого в пассивные партнерши! Какой срам! Страшно даже подумать, что скажет об этом Вирджиния, если услышит – даже если услышит, что он только согласился об этом подумать. Мужчина в роли пассивного партнера – это нормально, это бизнес. Но женщина! Деловой термин получает совсем иной смысл и порождает грязные сплетни. А тем временем – разорение. Что еще остается? (10) Как часто бывает с людьми, которые полностью поглощены своей бедой, Уильяму не приходит в голову, что о его беде могут знать и другие. Но нельзя было ожидать, что его тайна останется тайной – ведь его уже знают во всех аптеках города, где он бывает регулярно, а кое-где даже дважды в неделю, с сильно засаленным рецептом от доктора Джорджа Хармона Вандерлипа, своего шурина. Фармацевты – большие сплетники: они знают, кто превыше всего доверяет печеночным пластырям, кто пьет тонизирующее средство «Перуна» от Женских Недомоганий (предположительно не догадываясь, что это, по сути, просто херес с добавкой горьких трав), кто предпочитает какое слабительное из шести десятков имеющихся в продаже. Популярность фармацевта среди знакомых держится на том, что он (якобы против воли) выдает эти интересные секреты. И еще аптекари знают, кто покупает морфий. Кто покупает его все время. Морфий продается без ограничений, хоть аптекарям и советуют отпускать его осмотрительно. Но если у покупателя бессрочный рецепт от хорошо известного врача, разве продавец в аптеке смеет задавать вопросы? И потому все знают, что Уильям Макомиш – пожиратель опиума. Это выражение звучит кошмарно, зловеще, и городские сплетники его особенно смакуют. Конечно, Уильям не ест опиум. Он его также не курит и не пьет, в отличие от потребителей лауданума. Он его колет – по причине, которую он, а также доктор Джордж Хармон Вандерлип, его шурин, считают полностью уважительной. У Макомиша астма, причем с детства, и она все время обострялась, пока не стала невыносимой. И вот настал роковой день, когда доктор Вандерлип, сделав Уильяму облегчающий укол в солнечное сплетение, сказал: – Слушай, Уилл, чего я буду сюда бегать и колоть тебя каждый раз, когда у тебя приступ? Я дам тебе рецепт с неограниченным сроком действия и шприц, а что надо делать – ты уже сам знаешь. Держи минимальную дозу, никак не больше семи гранов в день. И конечно, только когда нужно. Ты разумный человек, ты справишься. Но Уильям не справился. Стресс, связанный с бизнесом, возбуждение от сознания, что он творит свою лучшую работу, пытка семейной жизни – от всего этого приступы учащаются; великий храм еще не построен, а Уильям уже принимает до тридцати гранов в день, иногда и больше. Ему это нужно, чтобы не оплошать, – он часто чувствует, что тупеет, а ведь для расчетов ум должен быть острым, как никогда. Иногда у него дрожат руки, а дрожащими руками скрытый «ласточкин хвост» не смастерить. И желудок не в порядке: его мучает кислая отрыжка, причем когда он не ел и рыгать ему нечем. Природная раздражительность Уильяма выходит из-под контроля, и он огрызается, порой против собственного желания. Едва ли не самый мучительный из его недугов – запор; Уильям пьет весьма рекомендуемое слабительное, которое должно прочищать желудок на раз-два, но оно не действует, и в строении, деликатно именуемом «маленьким домиком», он тщетно тужится, опасаясь, что сейчас у него что-нибудь лопнет или сердце не выдержит. Конечно, все это от работы, которая забирает его целиком, и единственный выход, который он видит, – шприц и все бо́льшие дозы «единственного друга», приносящего спокойствие, свободу от забот и от боли, свободу от ужасного удушья, когда легкие наполнены воздухом до отказа и не в силах его выдавить, когда голова, кажется, вот-вот взорвется, когда приходит страх смерти. Да, он боится смерти: он, сильный, умный, находчивый и умелый. Просто удивительно, как он думает, что до сих пор никто ничего не заметил. Но пока он трудился, строя грандиозную церковь, преподобный Уилбур Вулартон Вудсайд и банкиры-старейшины видели его необъяснимое возбуждение, странный взгляд; а поскольку продавцы аптек болтают и слухи уже просочились через все социальные слои, преподобный и старейшины знают, что не так. Миссис Джулиус Лонг-Потт-Отт – у нее большой опыт обращения с мужьями, и она умеет распознать человека, скрывающего тайну, – догадывается, что не так. Но никто не хочет заговорить об этом с мистером Макомишем, поскольку тот злоязычен и грозен во гневе. И никто не хочет отзываться дурно о докторе Джордже Хармоне Вандерлипе, поскольку, если не обладаешь по меньшей мере таким же запасом учености и не посвящен в тайны, считаешь себя не вправе критиковать врача. Врачи неприкосновенны, лишь самую малость уступая в этом священникам. Банкиры тоже овеяны святостью: они – служители Маммоны, весьма популярного божества. Банкир никогда не выдаст тайну клиента. Конечно, они всего лишь люди и могут обмолвиться жене, которая может рассказать что-нибудь подруге, взяв с нее строжайшую клятву молчать. Отчего же тогда весь город так быстро узнал, что мистер Макомиш, давно известный как пожиратель опиума – бедная его жена, несчастные девочки! – стоит на грани разорения? И что еще удивительней, Луида Лонг-Потт-Отт предложила его выручить, а он ей чуть голову не откусил – прямо на Колборн-стрит. Об этом рассказал Сэм Клаф нескольким особо доверенным друзьям – сугубо «под розой», разумеется. (11) Мне, как и Гилу, надоедает рассказ Макомиша – неослабевающий поток самооправдания. Мне, как и Гилу, кажется, что на эту историю можно смотреть с разных сторон. На экране вдруг возникает групповая фотография, сделанная явно во время слета всей семьи: под открытым небом, на газоне перед фермерским домом, стоят человек сорок, мужчины и женщины, а из верхних окон дома свисает плакат: «Добро пожаловать, семья Вандерлип-Вермёлен-Гейдж!» Фото сепиевое – светло-коричневое, цветом похожее на пряник. В заднем ряду стоят мужчины, в основном скрестив руки на груди; единственный толстяк среди них – очевидно, негодный Дэн Бутелл, и он же лучше всех одет. Первый ряд образуют женщины, сидящие на стульях и облаченные очень разнообразно – от новейшей моды того времени и тех мест до нарядов, бережно хранившихся лет пятьдесят, а то и дольше. Я узнаю свою бабушку в молодости, сосредоточенный взгляд сквозь пенсне; она единственная из всей группы носит очки. По возрасту люди тоже очень разные, от юнцов до двух древних старух, сидящих в противоположных концах ряда: на них белые чепцы со множеством рюшек, шали и обширные черные юбки по моде давно минувших лет. У ног женщин расположились дети – девочки в громоздких нарядах и ботинках на пуговках и мальчики в коротких куртках без фалд, бриджах, галстуках-бабочках с виндзорским узлом, черных чулках и тоже в ботинках на пуговках. Все пристально смотрят в объектив, кроме одного расплывчатого дитяти, которое не выдержало полной неподвижности во время «экспозиции» – по меньшей мере двадцати секунд, затребованных фотографом. Я тут же узнаю этих людей и испытываю некоторое потрясение. Они мои предки – во всяком случае, со стороны отца, – и кажутся чрезвычайно мрачными. Может, они мрачны оттого, что им запретили двигаться? Или так было принято в то время? Или эти люди не желают выглядеть приветливыми и довольными жизнью? Я сразу узнаю Уильяма Макомиша по грозному оскалу, выдающему человека, с которым считаются; интеллектуала, способного вывести лестницу, перед которой пасует строитель меньшего калибра. Но я узнаю и других – по полузабытым семейным преданиям. Вот прапрадедушка Нельсон (родившийся в год Трафальгарской битвы) с бородой чуть ли не до пояса, а перед ним его жена, Альма Деверё; дряхлая старуха, самая крайняя слева, должно быть, бабушка Сэндс, его двоюродная бабка, которой он любит – чисто в шутку, конечно, – угрожать своим кучерским кнутом. («Бабушка, дай-ка я тебя пощекочу; ну-ка! Ходи веселей, бабуся. Пляши, бабуся!» – «Да ну тебя, Нельсон. Хе-хе-хе, я уже давно отплясала свое, и ты это прекрасно знаешь!» – «Да ладно, бабуся, станцуй нам джигу!») Нельсон вечно всех веселил своими шуточками. А вот этот мужчина с длинным шрамом на лице, должно быть, Жук Деверё. Его так прозвали за то, что однажды, когда ему было семнадцать лет, лицо у него ужасно распухло, и наконец опухоль прорвалась, оттуда выполз огромный черный жук, расправил крылья и улетел. Все согласились, что, видимо, у него на лице был порез, насекомое отложило туда яйца, и в одном яйце развилась личинка. Кроме этой истории, он не прославился ничем. Еще на фото есть человек по прозванию Доун Сорок Пирогов, потому что однажды он съел именно столько на конкурсе едоков во время церковного праздника, и выжил, и стал чемпионом, чей рекорд до сих пор не побит. Он тощий как жердь, и вид у него голодный. Он лишь свойственник, строго говоря – не кровная родня, но овеян такой вот причудливой славой. Вот кузен Флинт – коротенький, с маленькой головой, со злобным прищуром: не хотелось бы встретить такого в темном лесу. Вот Элла Вандерлип, известная своим зобом, и впрямь весьма обширным. Вот Синтия Бутелл, свояченица Макомиша, которую он ненавидит всей душой. А эта старуха на самом краю справа… Не может быть… Но это действительно она! Ханна Гейдж, последняя из рода, кто помнит долгое путешествие из Нью-Йорка в Канаду; тетушке Ханне на этом снимке должно быть не меньше ста лет, и она славится готовностью взять на себя любое неприятное дело: «Если уж кто-то должен страдать, пусть это буду я – я привыкла к страданию». Но ей никогда не разрешают пострадать, ведь все знают, что тетушка Ханна – истинная мученица, которую всю жизнь донимают ревматизм, астма, болезни желудка и непроходимость кишечника. Она – переживший всех, вопреки всякой вероятности, последыш Анны Гейдж и ее семьи, пылавшей духом приключений. Кое-кто из людей на снимке смутно помнит – только по семейным легендам – Роджера, брата Ханны, погибшего в 1812 году в битве за Куинстонские высоты, когда канадская армия отразила наступление американской. Американцы явились «освободить Канаду от британского ига» и получили неприятный сюрприз. Имя Роджера высечено на памятнике, воздвигнутом на поле боя в честь той победы. Но практически все собравшиеся помнят бабушку Элизабет – она вместе с мужем, Юстасом Вандерлипом, разбогатела благодаря сделкам с землей и ловкому управлению магазином так, что превзошла даже старуху Анну. Элизабет не позволяла, чтобы ее доблестного брата Роджера забыли. Она скончала свои дни на памяти всех, кто запечатлен на фото, – улыбающийся матриарх, она приятно проводила дни у себя в гостиной, беря то понюшку табаку из черепаховой табакерки, то мятную конфетку из серебряной бонбоньерки – настоящего американского серебра, – когда-то привезенной из Нью-Йорка. Бонбоньерка была одним из двух сокровищ, переживших долгое путешествие. Элизабет передала управление хозяйством своим четырем дочерям и упивалась достижениями сыновей – фермера, юриста, врача, двух священников и двух членов новоиспеченного законодательного собрания (запустивших обе руки в бочку с солониной, как говорил завистливый Уильям Макомиш). Только ли по случайности ни одного из этих сыновей не видно на семейном сборище? Они, конечно, занятые люди, но могли бы хоть показаться.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!