Часть 18 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Строитель
(1)
Неужто я наконец понял, что это за кинофестиваль, составленный, похоже, исключительно для меня? Может, я глуп? До меня только сейчас дошло: что бы там ни смотрел Аллард Гоинг, что бы он ни писал для «Голоса колоний», я вижу нечто глубоко личное. Если я не сошел с ума окончательно, передо мной разворачивается краткое изложение опыта моих предков, запечатленное в повествовании – таком связном, какой никогда не бывает реальная (как мы ее называем) жизнь. Но почему? Может, это случается со всеми после смерти? Не могу сказать. Я знаю только, что это происходит со мной: видимо, Гейджи и рыжие Гилмартины – о ком я знал немного, в лучшем случае имена, и вообще не думал, поскольку они давно умерли, – живут; и видимо, они совершили многое, чем я могу гордиться, – я, который при жизни вообще не вспоминал о своих предках и никогда не ожидал, что буду ими гордиться.
Поэтому сегодня утром, на третий день фестиваля, я, бодрый духом, направляюсь в кинозал, где крутят старые фильмы – сокровища из истории кинематографии, весьма современного искусства, которое мы принимаем как должное и которое интеллектуалы вроде Гоинга столь часто критикуют за недостаток серьезности. Дай им волю, оно стало бы убийственно серьезным. Гоинг с большим подозрением относится к массовой культуре. Он хотел бы, чтобы она была – нет, не способствующей образованию и ни в коем случае не возвышающей душу, но, как он выражается, «значительной», то есть напичканной тонкостями на вкус таких редких ценителей, как он сам. Что же Гоинг собирается смотреть сегодня утром?
Оказывается, это настоящая жемчужина, извлеченная из небытия каким-то норвежцем, работником архива. Это экранизация пьесы Ибсена «Строитель Сольнес», снятая в 1939 году внуком драматурга Танкредом. Она считалась утраченной в ходе Второй мировой войны, но теперь наконец увидит свет. Я тоже хочу ее увидеть, так как очень любил эту пьесу, когда у меня еще были любимые пьесы, и прихожу в восторг, увидев первые кадры фильма и размазанные белые субтитры в нижней части экрана. Но конечно, увидеть ее мне не суждено, разве что мельком, краем глаза, да и эти мимолетные взгляды становятся все реже, потому что меня захватывает фильм, который крутят только для меня – он тоже называется «Строитель», но его актеры – если они актеры – говорят по-английски.
Пока в фильме, который смотрит Гоинг, разворачивается городской пейзаж – вид на город, предположительно построенный Халвардом Сольнесом, – я вижу другой город, совсем не норвежский по характеру. И впрямь, я знаю, что это Канада, причем Канада зимой – такая унылая, что никакой Норвегии с ней не тягаться. Мой город выглядит как настоящий канадский – в нем нет ни одного здания, построенного ранее 1860-х годов, да и из тех лет сохранилось очень мало; ему недостает ощущения собственной значительности, достоинства, связности, заметных даже в самых скромных европейских городках. Однако и этот городок, пусть жалкий и застроенный в чересполосицу, тоже на что-то претендует. Здесь есть добротные дома, которые вроде бы должны простоять века, – дома банкиров и преуспевающих купцов; многие из них помечены, словно личной подписью, броской, но ужасной с эстетической точки зрения деталью: окно на фасаде – явно окно гостиной – выполнено в форме подковы. Кинокамера передвигается по городку, где, по моим прикидкам, живет около двадцати тысяч человек, и останавливается, чтобы подробнее разглядеть большую и, надо признаться, ужасно уродливую церковь, построенную к вящей славе угрюмого викторианского Бога. На фоне церкви бегут вводные титры. Звуковым сопровождением служит вой январского ветра – весьма мрачная музыка.
Монтажная склейка (видите, я уже поднабрался жаргона киношников) – и мы видим молодого мужчину, который с некоторым усилием пробивается зимней ночью против ветра по городской улице, где большие добротные дома стоят бок о бок с одноэтажными лачугами, скромными и на вид холодными, отделанными комковатой штукатуркой, напоминающей помет огромных птиц. Мы явно находимся в «хорошем районе», хоть и не таком хорошем, как квартал за рекой, который граничит с городом и определяет его. Сейчас, в конце девятнадцатого века, этот город кое на что претендует, но пока не вполне достиг желанной цели. Ветер не настолько силен, чтобы молодому человеку приходилось так напрягаться. Я знаю: он шагает неуверенно, потому что предстоящая сцена ему неприятна. Но он должен достичь цели, иначе не сможет явиться к тем, кто его сюда послал.
Путник останавливается перед домом с подковообразным окном. Он пришел куда надо. Он подходит к парадной двери, находящейся сбоку, поднимается на крыльцо и принимается крутить ручку звонка. Слышно, как лязг металла отдается эхом в – судя по звуку, пустом – доме. Пришедший звонит, пока не убеждается, что звонить бесполезно, потом стучит, опять и опять, и наконец принимается что есть сил колотить в темную дверь. Но ответа нет.
(2)
Решительно, хоть и с явно несчастным видом, молодой человек бредет по глубокому снегу к подковообразному окну. Он приставляет ладонь козырьком к глазам и заглядывает внутрь. Там только чернота. Внезапно – я подскакиваю и знаю, что режиссер, кто бы он ни был, рассчитывал именно на такой эффект. Лицо молодого человека почти прижато к окну, и вдруг по ту сторону стекла, носом к носу, возникает другое лицо. Пугающее – оно обрамлено прямыми темными волосами; запавшие глаза смотрят дико, над клочковатой бородой торчит крючковатый нос. Я знаком с классикой кинематографии; человек в окне так похож на актера Николая Черкасова в «Иване Грозном», что я начинаю гадать: может, где-то что-то перепуталось и фильмы смешались? Должен ли он быть страшным? Еще в окне едва виднеется рука, в которой поблескивает нож для разделки мяса. Молодой человек напуган до потери рассудка, но не отступает; впервые с самого начала фильма мы слышим человеческий голос – его голос:
– Мистер Макомиш! Мистер Макомиш, это я, Гил! Ваш зять. Впустите меня! Мне нужно с вами поговорить.
Лицо продолжает сверлить его взглядом, но понемногу в окне проступает и вторая рука, и она манит к себе; первая, с зажатым в ней ножом, указывает в сторону входной двери. Молодой человек, потрясенный, но полный решимости, бредет по снегу назад. Чуть погодя дверь открывается, и теперь мы можем разглядеть владельца лица, а также ножа полностью. На нем ночная сорочка, а поверх нее – длинный поношенный коричневый халат. Большие костлявые ступни босы.
– Тебя женщины послали, я так понимаю, – говорит Макомиш, позволяя Гилу следовать за собой вглубь темного дома, в гостиную, неровно освещенную пятнами лунного света.
Здесь тоже холодно, но это не пронизывающий ветром холод, как на улице, а душный, неподвижный, пахнущий мышами. Мебели в гостиной нет, ни единой щепки, но Макомиш исчезает в глубинах дома и чуть погодя возвращается с двумя кухонными стульями. Еще одно путешествие в темноту, и он приносит фотогенную лампу и ставит на пол. Жестом приглашает гостя садиться.
– Ну?
– Надеюсь, вы понимаете, что я пришел как нейтральное лицо, а не как человек, желающий занять позицию одной из сторон, – произносит гость. – Но необходимы некоторые формальности, и миссис Макомиш и девочки попросили меня поговорить с вами; нужно подписать кое-какие документы, чтобы все оформить по закону. Поскольку я единственный мужчина в семье, кроме вас.
– Да неужели? – отвечает мистер Макомиш. – А куда делся целый клан голландских дядюшек и братьев? Что, все вдруг умерли? Ты, всего лишь зять, единственный мужчина в семье?
– Я думаю, они имели в виду ближайших родственников. Вашу семью. – И молодой человек осекается, поняв, насколько нетактично выразился.
– Мужчина в моей семье. – Мистер Макомиш неприятно улыбается. – Единственный оставшийся мужчина – так они сказали?
– Ну, что-то вроде, – отвечает молодой человек.
– Ты ведь знаешь, что я никогда не считал тебя членом семьи, – говорит мистер Макомиш. – Я так и не признал тебя родней.
– Но я ведь женился на Мальвине. Я думал…
– Ну конечно, ты думал. Но не все так просто. Я никогда не считал тебя ровней кому-то из моих дочерей. Вы вроде как убегом обвенчались. Скажешь, нет?
– Мистер Макомиш, мне бы очень хотелось, чтобы вы положили этот нож.
– Тебе бы хотелось? Что ж, малыш, я его положу. Ты думал, я что собираюсь с ним делать? Я просто строгал щепу на растопку, когда услышал, как ты крадешься вокруг дома. Ты ведь знаешь, я могу просто чудеса творить ножом. Или не знаешь? Для растопки я строгаю кедровую палочку, пока стружка не становится как перышко – прелестные кудряшки, все в точности одинаковой длины и ширины. В точности. Но если мой нож тебя пугает, я его положу вот сюда, на пол, видишь? Удобно будет, если он мне вдруг для чего-нибудь понадобится.
– Спасибо.
– Не стоит благодарности. Абсолютно. Не нужно меня благодарить. Ни на йоту. Но я вижу, что у тебя появились всякие мысли из-за этого ножа. Правда?
– О нет, нисколько.
– Гил, не ври мне. Она сказала тебе, что я гонялся за ней с этим ножом. Сказала ведь? А сказала, как сама кудахтала и визжала, зовя старуху-сестру и умоляя, чтобы я пощадил ее линялую шкуру? Я знаю, она это пропустила, когда тебе все рассказывала.
– Я бы не хотел вдаваться в такие подробности, мистер Макомиш. Я хочу быть нейтральным, насколько возможно. Я пришел только попросить вас, чтобы вы подписали кое-какие бумаги. Это все, что мне нужно.
– И ты думал, это будет легко, а? Поймать старика в перерыве между приступами буйства и заставить его кое-что подписать. Знаешь, Гил, ты простачина. Все вы, приезжие из Старого Света, простаки. Потому я и не хотел, чтобы ты женился на Ви́не. Единственный мужчина в семье! Какая чушь! У Вирджи целая армия братцев-голландцев, так почему никто из них не пришел? А? Потому что они струсили, вот почему. И пришлось тебе идти. Я всегда презирал вас, выходцев из Старого Света. Зазнайки, всезнайки, все до единого. Ты знаешь, какая у нас тут есть поговорка? «Англичанина всегда видать, а вот сам он дальше носа не видит». Конечно, про шотландцев такого не скажешь. Шотландцы, они совсем другой породы.
– Мистер Макомиш, я вам сколько раз говорил, я не англичанин. Я валлиец.
– Жалкие отговорки. Что там за бумаги? Я банкрот, я знаю. Я через все это уже прошел. Меня донимали и допрашивали такие типы, с которыми я в обычной жизни и не поздоровался бы. Так что за бумаги у тебя?
– Если позволите объяснить… Миссис Макомиш и девочки…
– И старая Синтия Бутелл, зуб даю.
– Да, миссис Бутелл несколько дней гостит у миссис Макомиш, это верно.
– Гил, хошь, что скажу? Наверняка ты сам, простачок, до этого сроду не догадаешься. Синтия Бутелл вечно лезет не в свои дела, всюду сует нос и портит людям жизнь. Настоящая Сэ – У – Кэ – А. Я никогда не назову таким словом женщину, а только если меня ужаснейшим образом спровоцировали. Но Синтия Бутелл – она самая и есть. Я всю жизнь был против ругани и дурных слов. Но это факт. Никакое другое слово к ней не подходит. И больше ты его от меня не услышишь.
– Весьма деликатно с вашей стороны, мистер Макомиш. Но конечно, эти бумаги никак не связаны с миссис Бутелл…
– Гил, все, что происходит в радиусе двадцати пяти миль от Синтии Бутелл, с ней как-то связано, такой уж она человек. Надо думать, по этим бумагам дом отходит к Вирджи?
– Дом, в котором она с девочками сейчас. Боюсь, это все, что осталось.
– Боишься? Я бы тоже на твоем месте боялся. Боялся бы, что меня заставят содержать весь ихний курятник.
– Нет-нет, мистер Макомиш. Вы же знаете, девочки работают. Они позаботятся о матери. Но дом… я уверен, вы согласитесь, что она имеет права на дом.
– Так законники говорят?
– Да. Больше ничего не осталось, вы же знаете. Даже этот дом…
– О, еще как знаю. Когда утром за мной придут, я этот дом больше никогда не увижу. Как и любой другой из прекрасных домов, построенных мной в этом городе. Разве что снаружи, издалека. Так что, Вирджи хочет забрать ту гнилую хижину?
– Мистер Макомиш, ей нужно где-то жить, а это единственное, что осталось. Вы же знаете, что говорят юристы: что вы с ней разъехались, но не развелись.
– Да, Гил, ничего такого. Брак – торжественная клятва, мальчик мой. Ее ничто не может расторгнуть. У нас с Вирджи есть разногласия, но если оставить в стороне взаимную ненависть, она моя жена не менее, чем в тот день, когда нас повенчали. В лучшие дни и в худшие – а то, что сейчас, это не самое худшее, далеко не самое, – она остается моей женой. Так и передай. Напомни ей. Если она думает, что все эти денежные дела и все эти важные шишки в суде расторгли наш брак, она не знает закона. А я знаю.
– Так, значит, вы подпишете?
– Мальчик, ты сам не знаешь, чего просишь. Богу Всевышнему известно, дело не в доме. Я бы в такой халупе, сляпанной на коленке, и не поселился. Мне в юности случалось строить сараи получше этой хибары. Но если я подпишу, я не дом отдам. А свою жизнь. Свою жизнь, Гил.
– Мистер Макомиш, может, вам что-нибудь принести? У вас больной вид. Там на кухне есть вода?
Макомиш задыхается:
– Да, мне нехорошо. Но воды не надо. Мне нужно принять мое лекарство.
– Не надо! Мистер Макомиш, пожалуйста!
Но мистер Макомиш уже встал на ноги. Теперь он хрипит громко, как запаленная лошадь. Молодой человек в ужасе. Старик бледен как полотно. Он с великим трудом тащится на кухню, и Гил в отчаянии следует за ним с лампой. Он ума не приложит, как действовать в этой чрезвычайной ситуации. В кухне на столе – аккуратный сверток, и мистер Макомиш движется к нему весьма целеустремленно; возможно, он вовсе не так близок к смерти, как кажется.
В свертке обнаруживаются ампула и шприц. Со сноровкой, выдающей большой опыт, мистер Макомиш наполняет шприц из ампулы. Сбрасывает жалкий бурый халат и задирает ночную рубаху до шеи; но материя собирается складками и загораживает обзор, и старик скидывает рубаху совсем и стоит в полумраке кухни совершенно голый.
Он такой худой, что ребра торчат и выпирают тазовые кости. Он похож на ужасающего Христа работы Матиаса Грюневальда; это знаю я и, несомненно, знал режиссер фильма, но мистер Макомиш и Гил не знают. Диафрагма старика покрыта точками засохшей крови и больше всего напоминает подушечку для булавок. Он вонзает иглу в собственную плоть, тихо взвизгнув от боли, и медленно вдавливает плунжер до упора. Вытаскивает иглу и старательно вытирает о сброшенную рубашку.
– Эти иглы все время тупятся. Приходится точить, – говорит он словно откуда-то издалека, самому себе. – Гил, помоги одеться; не стоять же мне тут в чем мать родила. Силы небесные, как холодно.
И правда холодно. Гил помогает мистеру Макомишу снова надеть сорочку и халат, отводит его в гостиную и сажает на кухонный стул. Ставит лампу на пол и, пользуясь случаем, снова надевает пальто, в котором пришел.
– Вам лучше? Теперь можете подписать? – спрашивает он.
– Погоди минуту, пускай подействует. Спешить некуда. Ни на йоту. Я хочу поговорить. Я мало с кем могу говорить, но сейчас буду говорить с тобой, парень. Тебе надо знать, что к чему. Ты думаешь, я старый черт, да? Так меня зовут дочки. Не спорь. Ведь Вина меня так зовет? А?
Гил не отвечает.
– Видишь? У тебя духу не хватает отрицать. Даже в суде ты бы не стал это отрицать. Это мать их подучила. Вирджи обратила против меня мою собственную плоть и кровь. Чтобы они называли меня Старым Чертом. А ты знаешь, как это я стал Старым Чертом?
Гил мотает головой.
– Ну так тебе следует знать, что они правы. Теперь я Старый Черт, а когда был молод, то был Молодым Чертом, а это совсем другой коленкор. Я бы и йоркского шиллинга[18] не дал за парня, в котором нет хоть частицы черта. А у меня этого всегда было сполна, и я свою долю честно заработал. Ты знаешь, как я вообще тут оказался? Здесь, с тобой? На этом халтурно сделанном стуле?
book-ads2