Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 12 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете… А я от него убегаю: — Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить. Он потом после бомбежки меня нашел: — Почему меня не слушаешься? Я твой командир. Я ему не поверила: — Еще не хватало, что ты мой командир… Поругалась я с этим молоденьким лейтенантом. Мальчишка, на годок какой старше меня. Шинели нам дали большие, толстые, мы в них, как снопы, не ходим, а валяемся. Сначала даже сапог на нас не было. Сапоги есть, но размеры-то все мужские. Потом заменили нам сапоги, дали другие — головка сапог красная, а голенища — кирза черная. Это уже мы форсили! Все худые, маленькие, гимнастерки висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам же еще что-то нужно. Девчонки ведь! Ну, старшина начал нам обмер делать. И смех и грех. Приезжает комбат: „Ну, что, старшина все ваши принадлежности выдал?“ Старшина говорит: „Обмерял… Будут…“ И стала я в зенитной части связистка. На капэ дежурила, на связи, И, может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если б не получила извещение, что погиб отец. Я начала проситься: „Хочу мстить, хочу рассчитаться за все то зло, что мне принесли фашисты“. Хотела убить, отомстить, стрелять хотела… Хотя мне доказывали, что телефон в артиллерии — это очень важно. Но телефонная трубка сама не стреляет… Я написала рапорт командиру полка. Он отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к командиру дивизии. Приезжает к нам полковник Красных, выстроил всех и спрашивает: „Где тут та, что хочет быть командиром орудия?“. А я стою: маленькая, шея худая, тонкая, а на этой шее автомат висит, автомат тяжелый, семьдесят один патрон… И, видно, такой у меня жалкий вид был… Он посмотрел: „Что хочешь?“. А я ему говорю: „Стрелять хочу“. Не знаю, что он подумал. Он долго так на меня смотрел, потом повернулся круто и ушел. „Ну, — думаю, — все, отказ“. Прибегает командир: „Разрешил полковник“… Окончила краткосрочные курсы, очень краткосрочные — три месяца училась. И вот я командир оружия. И, значит, меня — в тысяча триста пятьдесят седьмой зенитный полк. Первое время из носа и ушей кровь шла, расстройство желудка наступало полное… Ночью еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя летит, именно на твое оружие. На тебя идет. Сейчас он всю, всю тебя превратит ни во что. Это все не для девчонки… У нас сначала „восьмидесятипятки“ были, они себя хорошо под Москвой показали, они пошли потом против танков, нам дали „тридцатисемимиллиметровки“. Это на Ржевском направлении. Там такие бои шли… Весной лед тронулся на Волге… И что мы видели? Мы видели, как плывет льдина и на льдине два-три немца и один русский солдат… Это они так погибали, вцепившись друг в друга. Они вмерзли в эту льдину, и эта льдина вся была в крови. Вы представляете, вся матушка Волга была в крови…» И вдруг остановилась посреди вздоха, как на лету, попросила: «Не могу… Дайте передохну… Трудно… Саша заставила две таблетки успокаивающие выпить, так хоть не плачу…» «А я блокадный Ленинград вспомнила, слушая Валю, — заговорила Александра Федоровна. — Особенно один случай, который всех нас потряс. Нам рассказали, что какая-то пожилая женщина каждый день открывает окно и из ковшика выплескивает на улицу воду, и с каждым разом это у нее получается все дальше и дальше. Сначала подумали: ну, наверное, сумасшедшая, чего только не было в блокаду, — и пошли к ней выяснить, в чем дело. И послушайте, что она сказала: „Если придут в Ленинград фашисты, ступят на мою улицу, я буду их шпарить кипятком. Я старая, ни на что больше не способна, так я буду их шпарить кипятком.“. И она тренировалась… Это была очень интеллигентная женщина. Я даже сейчас помню ее лицо. Она избрала тот способ борьбы, на который у нее еще доставало сил. Вы представьте себе тот момент… Это враг уже был рядом, возле Нарвских ворот шли бои, обстреливались цеха Кировского завода… И таких случаев, когда человек искал, что все-таки сделать для борьбы даже тогда, когда казалось, уже ничего не мог, было много. И это потрясало больше всего…» «С войны я вернулась калекой, — продолжает свой рассказ Валентина Павловна. — Меня ранило осколком в спину. Рана была небольшая, но меня отбросило далеко в сугроб. А я что-то несколько дней не сушила валенки, то ли дров не было, то ли моя очередь сушить не подошла, печка маленькая, а нас вокруг нее много. И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало, но я дышала, и образовалась трубка. Нашли меня собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою санитарам принесли. Там у меня был паспорт смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать в случае смерти. Меня откопали, положили на плащ-палатку, был полный полушубок крови… И никто не обратил внимания на мои ноги… Шесть месяцев я лежала в госпитале. Хотели ампутировать ногу, ампутировать выше колена, потому что началась гангрена. И я тут немножко смалодушничала, не хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому я нужна? Ни отца, ни матери. Обуза в жизни. Ну кому я нужна, обрубок! Задушусь… И я попросила у санитарки вместо маленького полотенца большое… А меня в госпитале все дразнили: „А здесь бабушка, бабушка старая лежит“. Потому что, когда начальник госпиталя увидел меня первый раз, спросил: „Ну, а сколько же тебе лет?“ Я ему скоренько: „Девятнадцать… Девятнадцать скоро будет…“. Он засмеялся: „О! Старая, старая, Это уже возраст…“. И санитарка тетя Маша меня так дразнила. Она мне говорит: „Я тебе дам полотенце, поскольку тебя к операции готовят. Но я буду за тобой смотреть. Что-то не нравятся, девка, мне твои глаза. Не надумала ли ты чего плохого?“. Я молчу… Но вижу, что и правда: готовят меня к операции. Я хотя и не знала, что такое операция, ни разу не резанная, это теперь географическая карта на теле, но тоже догадалась. Спрятала большое полотенце под подушку и жду, когда никого не станет, когда это все заснут. А кровати были железные, думаю: Завяжу полотенце за кровать и задушусь. Но тетя Маша не отошла от меня всю ночь. Сберегла она меня, молодую. До утра никуда не ушла… А мой палатный врач, молодой лейтенант ходит за начальником госпиталя и просит: „Дайте я попробую. Дайте я попробую…“. А тот ему: „Что ты попробуешь? У нее уже один палец черный. Девчонке девятнадцать лет. Из-за нас с тобой погибнет“. Оказывается, мой палатный врач был против операции, он предлагал другой способ, новый по тем временам. Специальной иголкой вводить под кожу кислород. Кислород питает… Ну, я точно не скажу как, я не медик… И он, этот молодой лейтенант, уговорил начальника госпиталя. Не стали они мне ногу резать. Стали лечить этим способом. И через два месяца я уже начала ходить. На костылях, конечно, ноги, как тряпки, нет никакой опоры. Я их не чувствовала, я их только видела. Потом научилась ходить без костылей. Мне говорили: родилась во второй раз. После госпиталя был положен отдых. А какой отдых? Куда? К кому? Поехала я в свою часть, на свое оружие. Вступила там в партию. В девятнадцать лет… День Победы встретила в Восточной Пруссии. Уже пару дней было затишье, никто не стрелял, а среди ночи вдруг сигнал: „Воздух“. Мы все вскочили. И тут кричат: „Победа! Капитуляция!“ Капитуляция — это ладно, а вот победа — это до нас дошло: „Война кончилась! Война кончилась!“. Все начали стрелять, кто из чего, у кого что было: автомат, пистолет… Из орудия стреляли… Один слезы вытирает, второй пляшет: „Я живой, я живой!“. Командир потом говорил: „Ну что ж, демобилизации не будет, пока за снаряды не заплатите. Что вы сделали? Сколько вы снарядов выпустили?“. Нам казалось, что на земле будет всегда мир, что никто никогда не захочет войны, что все снаряды должны быть уничтожены. Чтобы даже никогда о войне не говорили… А как захотелось домой! Пусть там и папы не было, и мамы не было. Но земной поклон моей мачехе… Она меня как мать встретила. Я ее после мамой звала. Она меня ждала, очень ждала. Хотя начальник госпиталя успел ей написать, что мне ампутировали ногу, что меня привезут к ней такую. Чтобы она приготовилась. Обещал, что я немного у нее поживу, а потом меня заберут… Но она хотела, чтобы я вернулась домой живой. Она меня ждала… Мы в восемнадцать-двадцать лет ушли на фронт, а вернулись в двадцать — двадцать пять. Сначала радость, а потом страшно: а что мы будем делать на гражданке? Подружки институты успели окончить, а кто мы? Ни к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем — война, все, что умеем, — война. Хотелось скорее отделаться от войны. Из шинели быстренько сшила себе пальто, пуговицы перешила. На базаре продала кирзовые сапоги и купила туфельки. Надела первый раз платье, слезами обливалась. Сама себя в зеркале не узнала, мы же четыре года — в брюках. Кому я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя потом на работу возьмет? И что говорить, у меня ноги больные, я была очень нервная… Мы молчали как рыбы. Мы никому не говорили, что мы фронтовички. Так между собой связь держали, переписывались. Это потом чествовать нас стали, приглашать на встречи, а тогда мы молчали. Даже награды не носили. Мужчины носили, это победители, герои, женихи, у них была война, а на нас смотрели совсем другими глазами. На фронте мужчины относились к нам изумительно, они оберегали нас, я не встречала в мирной жизни, чтобы они так относились к женщинам. Когда отступали, ляжем отдохнуть — земля голая, они сами в гимнастерках лягут, а нам отдадут свои шинели: „Девчонок… Девчонок надо укрыть…“. Найдут где-то кусочек ваты, бинта: „На, возьми, тебе пригодится…“ Сухарик последний поделят. Кроме добра, кроме тепла, мы ничего другого не видели. И нам было так обидно, когда после войны надо было прятать свои солдатские книжки… Мы с мужем, когда демобилизовались и приехали в Минск, не имели ни простыни, ничего. Он тоже фронтовик, командир батальона. Нашли карту, она хорошая была, на бязи. Мы ее отмачивали… Вот эта бязевая простыня — первая простыня у нас была. Потом, когда дочка родилась, на пеленки ее пустили. Карту эту… Как сейчас помню, политическая карта мира… Муж как-то пришел: „Пойдем, мать, я видел выброшенный старый диван…“. И мы ночью ходили за тем диваном — ночью, чтобы никто не видел. Как мы радовались этому дивану! Все-таки мы были счастливые. Мы не унывали. Отоварим карточки и звоним друг другу: „Приходи, я сахар получила. Будем чай пить“… Ничего над нами не было, ничего под нами не было, не было этих ковров, ничего… И мы были счастливы. Мы были счастливы, что мы живы остались. Что мы дышим, смеемся, живем… Нас грело чувство любви и сострадания к людям. Как-то очень нужен был человек человеку, мы очень нуждались друг в друге. Хотя это были трудные, теперь оглянешься, — очень трудные годы. Сейчас, конечно, нас подняли, оценили. И меня часто приглашают выступать, рассказывать. Недавно выступала перед молодыми итальянцами. Мне сказали, что это дети богатых родителей. И вот они меня расспрашивали. У какого врача я лечилась? Почему-то они выясняли, не обращалась ли я к психиатру? И какие сны снятся? Снится ли мне война? И не было ли мне на войне страшно? Я им отвечала, что каждый человек хочет жить, в каждом таится страх смерти, но есть такие моменты, когда ты не ощущаешь: есть страх или нет. Ты видишь, что в твой дом пришел враг, и тогда ты побеждаешь свой страх. Они реагировали таким образом, что советская женщина для них — загадка. Еще их интересовало: вышла ли я замуж после войны? Почему-то они думали, что нет. Я им в тон говорю: „Все трофеи везли с войны, а я мужа везла… Есть у меня дочка. Теперь внуки растут…“. Конечно, я хотела больше детей, но не было ни здоровья, ни сил, ни средств. Что тут говорить… И учиться не смогла. Работала до пенсии лаборанткой в политехническом институте. Работа мне нравилась, всегда с молодежью. Стареешь медленнее… Был у меня два года назад в гостях наш начальник штаба Иван Михайлович Гринько. Он уже на пенсии. За этим же столом сидел. Я тоже пирогов напекла. Говорят они с мужем, вспоминают, девчонок наших называют. А я как зареву: „Почет, говорите, уважение. А девчонки-то многие одинокими остались, не у всех и сейчас есть отдельные квартиры. Всю жизнь в коммуналке. Кто их пожалел? Защитил? Да знаете ли вы?..“. Одним словом, праздничное настроение я им испортила… Начальник штаба вот на вашем месте сидел. „Ты мне покажи, — говорил, — кто тебя обижал. Я ему расскажу, какие вы были девчонки!“. Прощение просил: „Валя, я ничего тебе не могу сказать, кроме слез“. Да что теперь. Теперь уже поздно…» Перед уходом, как я ни отказываюсь, мне напаковывают пакет с пирогами: «Это сибирские. Особенные.». И дают длинный список с адресами и телефонами: «Ты уж, пожалуйста, всех наших девчонок найди. Обязательно отзовутся, мы народ не избалованный. Я хоть и отболею после нашей встречи, но рада, что ты послушала. Пусть память останется…». «Нас награждали маленькими медалями…» Памятный май восьмидесятого. Позади уже два года поисков, встреч, десятки писем разосланы в разные концы страны. Моя личная почта стала напоминать военкоматскую или музейную: «Привет от летчиц авиаполка Марины Расковой…», «Пишу Вам по поручению партизанок бригады „Железняк“…», «Поздравляют… минские подпольщицы… Желаем успеха в начатой работе…», «Обращаются к Вам рядовые полевого банно-прачечного отряда…». И я живу теперь как бы в двух поколениях — в том, что было молодо в сорок первом и в своем, кому двадцать и тридцать сейчас. Ношу в своем сознании две реальности, два человеческих мира, которые пересекаются и расходятся, поочередно укрупняются или уменьшаются, сливаются воедино. Моя память — это уже их память. Их память — моя память. Иногда я слышу: сколько можно писать о войне? Да, я думала о том, что знание, которым наполняю блокноты, нагружаю свою душу, тяжело и невыносимо для человека. У нас, живущих в такой усовершенствованный технический век, что нам грозит уже не одна из войн, подобных тем, которые знало человечество, а экологическая катастрофа, осталась надежда, что самое сильное оружие, самое непобедимое — человеческая память. Память! Но какие сложные, какие запутанные ее линии, ее чертежи! — все больше убеждаюсь с каждым днем поиска. Куда посложнее чертежей самой адской машины, которую изобрели или хотят изобрести, чтобы убивать уже не сотни, не тысячи, а сразу миллионы человек, и вместе с ними их память, эту нематериальную материю, без которой мы, люди, перестали бы быть людьми. Как уловить ее, овеществить в слове? На просьбу о встрече мои адресаты откликаются охотно, за все время было только несколько категорических отказов: «Нет, это как страшный сон… Не могу!.. Не буду!..». Или: «Не хочу вспоминать! Ничего не помню… Не хочу помнить!..». А вот написать свои воспоминания решаются не все, да и не у всех получается, это трудное дело — доверить бумаге свои чувства и мысли, и переписка, против ожидания, дает только адреса и новые имена. «Металла во мне хватает, — написала Валентина Дмитриевна Громова, санинструктор. — Осколок от ранения под Витебском ношу в легком в трех сантиметрах от сердца. Второй осколок — в правом легком. Два — в области живота… Ушла на фронт совсем девчонкой, вернулась инвалидом. Как могла, старалась не сдаваться болезням. Окончила „вечерку“, заочный техникум, а вот институт культуры закончить не удалось. Всему виной подорванное здоровье. Живу одиноко. Из-за последствий ранений и контузии мне нельзя было иметь детей. Приезжайте, поговорим, написать обо всем не сумею…» «Я приехала с фронта, и врачи не пустили меня учиться. Проклятая война. Проклятая контузия… Много я поскиталась. Детей у меня не было. Мужа тоже. Все из-за войны. А наград больших не имею, только несколько медалей. Не знаю, будет ли интересна вам моя жизнь, но хотелось бы кому-нибудь ее рассказать…» (Воронова В.П., телефонистка). Из письма Александры Леонтьевны Бойко, младшего лейтенанта, танкиста: «…Жили мы с мужем на Крайнем Севере, в Магадане. Муж работал шофером, я — контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам ответили, что работайте там, где вы нужны. Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим пятьдесят тысяч рублей на построение танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства. И в сорок третьем году меня с мужем направили в Челябинское танко-техническое училище, которое мы окончили экстерном. В лагерях получили танк. Мы оба были старшими механиками-водителями, а в танке должен быть только один механик-водитель. Командование решило назначить меня командиром танка „ИС-122“, а мужа — старшим механиком-водителем. И так мы прошли всю войну. Освобождали Прибалтику, Польшу, Чехословакию, Германию. Оба были ранены и награждены. Было немало девушек-танкисток на средних танках, а вот на тяжелом — я одна. Иногда думаю: рассказать бы кому-нибудь из писателей свою жизнь, целая книга получится…» Написал Иван Арсентьевич Левицкий, бывший командир пятого дивизиона семьсот восемьдесят четвертого зенитно-артиллерийского полка: «…В сорок втором году меня назначили командиром дивизиона. После знакомства комиссар полка сказал: „И учтите, капитан, что вы принимаете не обычный, а „девичий“ дивизион. В нем половина состава девушки, люди, требующие особого подхода, особого внимания и заботы“. Я, конечно, знал, что в армии служат девушки, но плохо себе это представлял. Мы, кадровые офицеры, несколько настороженно относились к тому, как „слабый пол“ овладеет военным делом, которое всегда было мужским. Ну, скажем, медицинские сестры — это было привычно. Они хорошо себя зарекомендовали еще в первую мировую войну, затем в гражданскую. А что будут делать девушки в зенитной артиллерии, где надо таскать пудовые снаряды? Как разместить их на батарее, где всего одна землянка, а в состав расчетов входят и мужчины? Им придется часами сидеть на приборах, а они железные, сиденья на оружиях тоже железные, а это же девушки, им же нельзя. Где они будут, наконец, мыть и сушить волосы? Возникала масса вопросов, такое это было необычное дело… Стал ходить на батареи, присматриваться. Признаюсь, что малость не по себе было: девушка на посту с винтовкой, девушка на вышке с биноклем — я ведь с передовой пришел, с фронта. И такие разные они — застенчивые, боязливые, жеманные и решительные, с огоньком. Подчиняться военной дисциплине умеют не все, женская натура противится армейскому порядку. То она забыла, что ей приказано было сделать, то получила из дому письмо и все утро проплакала. Накажешь, а другой раз отменишь наказание — жалко. Мысли были такие: „Пропал я с этим народом!“. Но скоро мне пришлось отказаться от всех своих сомнений. Девушки стали отличными солдатами. Они даже были точнее, въедливее в работе, чем мужчины. А точность в артиллерии — дело великое. От города Горького, где мы формировались, дошел я со своим „девичьим“ дивизионом до Познани. У танкиста — броня, у пехотинца — окопчик, а у зенитчика — ничего, оборудуя боевые порядки, он прячет от поражения все, кроме себя. Он не роет щелей, не делает блиндажей, он не уходит от оружия даже тогда, когда самолет пикирует на батарею. Это был жестокий путь, давно хочу о нем рассказать кому-нибудь или написать…» Адреса самые разные — Москва, Киев, город Апшеронск Краснодарского края, Витебск, Волгоград, Ялуторовск, Галич, Смоленск… Кроме растерянности, ничего другого не испытываю, когда, получив очередное письмо, ищу на карте незнакомый город или поселок: как же туда добраться, когда и как встретиться? Является спасительная идея: собрать как можно больше женщин вместе. Но как? И тут на помощь приходит случай. В один из дней почта приносит приглашение от ветерана шестьдесят пятой армии генерала П.И. Батова: «…Собираемся мы обычно шестнадцатого-семнадцатого мая в Москве на Красной площади. Уже много лет так у нас заведено. И традиция и обряд. Приезжают все, кто еще в силах. Едут из Мурманска и из Караганды, отовсюду. Одним словом, ждем…» Стоит в Александровском саду мемориал. Красный камень памяти… Течет к нему медленная река прозрачных майских цветов: если бы удалось посмотреть сверху, то они бы напомнили костер, так их много. И меня несет этим потоком, в волнах тихих, счастливых разговоров: «Мария, ты? Не узнал бы, но глаза твои… Прежние…», «А это сын, Федор? В тебя весь. И невестку привез, и внука? Целым взводом явился сержант…», «Ваня, помнишь, а? Помнишь, как мы тут в сорок первом шли. У тебя портянок не было, а женщина подошла и шарф свой сняла. Помнишь?», «Розы кишиневские… Отойдут, маленько подвяли в самолете. Но свои хочу положить…». А вокруг живет, хлопочет будничная и праздничная Москва. Она привыкла к этим торжественно-печальным шествиям и скорее бы удивилась, если бы их не стало, а не тому, что они есть. Нет удивления даже на совсем юных лицах. Ловлю себя на мысли, что в нашем поколении, которое не воевало, не видело в глаза ни одного взрыва, кроме тех, что гремят в карьерах, когда добывают камень, память о войне живет генетически: слишком близко — меньше одной человеческой жизни — и слишком страшно то, что было. В обычной толпе она растворена, запрятана, а сейчас отделилась от всего остального мира, как отделяется стихия — большая вода или большой огонь, у которых тогда своя жизнь, по своим законам. И здесь — своя. Вечером гостиница «Москва», где поселились ветераны шестьдесят пятой армии, напоминает недавнее праздничное фойе Дома Советской Армии. Везде обнимаются, плачут, фотографируются. Тут нет знакомых и незнакомых, тут все свои. Если заметят твою молодость, то только с одним вопросом: «Чья дочка?». Ваша! На седьмом этаже в пятьдесят второй комнате собрался госпиталь пять тысяч двести пятьдесят седьмой. Во главе стола Александра Ивановна Зайцева, военный врач, капитан: «Девчата не дадут мне соврать — весь год живем этим днем, чтобы встретиться. У меня и дети есть, и внуки, а все равно дороже моих фронтовых девчонок у меня никого нет. Дети мои это знают, они не обижаются». Александра Ивановна знакомит меня со всеми. Я записываю: хирург Галина Ивановна Сазонова, врач Елизавета Михайловна Айзенштейн, хирургическая медсестра Валентина Васильевна Лукина, старшая операционная сестра Анна Игнатьевна Горелик, медсестры Надежда Федоровна Потужная, Клавдия Прохорова Бородулина, Елена Павловна Яковлева, Ангелина Николаевна Тимофеева, Софья Камалдиновна Мотренко, Тамара Дмитриевна Морозова, Софья Филимоновна Семенюк, Лариса Тихоновна Дейкун. Тут свои и чужие, кто зашел на разговор. «Саша правду сказала. Вот мне завтра нужно уезжать. Так обидно. Просила у начальства дать еще один день, пусть за свой счет, не дали. Начальство у нас молодое, оно не понимает, что значат для нас эти встречи.» Но тут же о другом. О том далеком, что и через десятки лет собрало их вместе, соединило. «Помните, девчата: едем в теплушках, и солдаты смеются, как мы держим винтовки. Держим не так, как оружие держат, а вот так… Сейчас даже и не покажу… Как кукол держим…» «Люди плачут, кричат: „Война!“ А я думаю: „Какая война, если у нас завтра в институте экзамен? Экзамен — это так важно. Какая может быть война?“
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!