Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это единственное, о чем он жалеет до сего времени…» Наша встреча с Ниной Яковлевной имела продолжение, но уже письменное. Сняв с магнитофонной ленты ее рассказ, я, как и пообещала, переслала ей один экземпляр. Через несколько недель из Москвы приходит увесистая заказная бандероль. Раскрываю: газетные вырезки, статьи, официальные отчеты о военно-патриотической работе, которую ведет ветеран войны Нина Яковлевна Вишневская. Возвращен и посланный мной материал, от него ничего не осталось — весь исчерканный: выброшены веселые строки о поварах, которые в котлах моются, и даже безобидное: «Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это…» А на полях, где рассказывалась история про лейтенанта Мишу Т., стояло три возмущенных вопросительных знака. Не раз я с этим потом встречалась, с этими двумя правдами, живущими в одном человеке. Или если в квартире, например, кроме рассказчицы оказывался еще кто-то из родных или знакомых, соседей, она рассказывала менее искренне и доверительно, чем если бы мы были с ней вдвоем. И даже определилась закономерность: чем больше слушателей, тем суховатее, неинтереснее рассказ. Вот так же, как и с Ниной Яковлевной: одну войну она рассказывала мне — «как дочке, чтобы вы поняли, что нам, совсем девочкам, пришлось пережить», другая предназначалась для большой аудитории — «как другие рассказывают и как в газетах пишут…» Я читала письмо Нины Яковлевны и вспоминала, как мы пили чай по-домашнему, на кухне. Она рассказывала. Мы обе плакали. В нашем доме две войны живет Маленький дом на улице Каховской в Минске. «В нашем доме две войны живет», — скажут мне, когда только откроют дверь. Воевала в морской части на Балтике старшина первой статьи Ольга Васильевна Подвышенская. В пехоте сержантом был ее муж Саул Генрихович. Вдвоем с Саулом Генриховичем рассматриваем семейный альбом. Ольга Васильевна в это время говорит по телефону с дочкой. — Проводит вечерний инструктаж, — смеется Саул Генрихович. Через стеклянную дверь слышно: — Кашляет? А у меня была целый день и ни разу не кашлянула. Дай ей горячего чая с малиновым вареньем и заверни горлышко моим шарфом… Бабушкин шарф, конечно, самое верное лечение. — Неужели это я? — кончив телефонный разговор, возвращается к нам Ольга Васильевна и берет в руки снимок, на котором она в матросской форме, с боевыми наградами. — Сколько смотрю на эти фотографии, столько удивляюсь. Саул показал внучке, пять лет ей тогда было. Она у меня спрашивает: «Бабушка, ты сначала была мальчиком, да?». Представляете?.. — И тут же грустнеет. — Разве надеялись мы тогда, что доживем до внуков? А в прошлом году поехали на встречу — все наши уже бабушки и дедушки. Целый батальон бабушек и дедушек… Представляете?.. Все время это «представляете». Видно, любимое. И, глядя на нее, быструю, по-девчоночьи смешливую, чуть что — и раскатился мелкий бисер хохотка, действительно хочется представить, какой же она была тогда, в сорок первом… — Ольга Васильевна, вы сразу ушли на фронт? — Нет, я вначале эвакуировалась. Всю дорогу по составу стреляли, бомбили, самолеты летали низко-низко. Я помню, как из вагона выскочила группа мальчишек из ремесленного училища, они все были в черных шинелях. Это такая мишень! — Их всех расстреляли, самолеты шли над самой землей… Было такое чувство, что расстреливали и считали… Представляете?.. Мы работали на заводе, там кормили, нам было неплохо. Но сердце горело… В июне сорок второго получила повестку. Нас, тридцать девушек, через Ладогу на открытых баржах под обстрелом переправили в блокадный Ленинград. В Ленинграде в первый же день, что я запомнила, — белые ночи и отряд моряков, идут в черном. Обстановка чувствуется напряженная, населения никакого нет, только работают прожектора и идут матросы, как в гражданскую войну, опоясанные лентами, что-то из кино. Представляете?.. Город был кругом обложен, очень близко. На третьем номере трамвая можно было доехать до завода Кирова, а там уже начинался фронт. Как погода ясная, так и артобстрел. Причем били прямой наводкой, били, били, били… Большие корабли стояли у пирса, их, конечно, замаскировали, но все равно не исключалась возможность поражения. Мы стали дымозавесчиками. Был организован Отдельный отряд дымомаскировки, которым командовал бывший командир дивизиона торпедных катеров капитан-лейтенант Александр Николаевич Богданов. Девушки были в основном со средне-техническим образованием или пришли с первых курсов института. Наша задача — уберечь корабли, прикрывать их дымом. Начнется обстрел, моряки говорят: «Скорей бы девчата дым повесили. С ним поспокойнее». Выезжали на машинах со специальной смесью, а все в это время прятались в бомбоубежище. Мы же, как говорится, вызывали огонь на себя. Немцы ведь били по этой дымовой завесе… У нас питание, знаете, блокадное, но выдерживали как-то… Ну, во-первых, молодость, это важно, а во-вторых, мы удивлялись самим ленинградцам. Мы же были хоть чем-то обеспечены, хотя бы минимально, а там же люди шли и падали. К нам приходило несколько детей, и мы их подкармливали из своих скудных пайков. Это были не дети, это были какие-то маленькие старички. И мы держались. Работали наравне с мужчинами. Зимой, когда Ленинград остался без топлива, нас отправили ломать дома в один из районов города, где еще стояли деревянные постройки. Самый тяжелый момент — когда подходишь к дому… Дом стоит хороший, там вымерли люди и уехали, и надо его сломать. И, наверное, полчаса никто не мог поднять лом. Все стояли. Только когда командир подойдет и всадит лом, тогда мы начинали валить. Были на лесозаготовках, таскали ящики с боеприпасами. Помню, тащила один ящик, так и грохнулась… Это одно, а второе — сколько трудностей для нас было, как для женщин. Например, такое. Я потом стала командиром отделения. Все отделение из молодых мальчишек. Мы целый день на катере. Катер небольшой, там нет никаких гальюнов. Ребятам по необходимости можно через борт, и все. Ну, а что мне делать? Пару раз я до того дотерпелась, что прыгнула прямо за борт и плаваю. Они кричат: «Старшина за бортом!» Вытащат. Вот такая элементарная мелочь. А сам вес оружия? Это для женщины тоже тяжело. Нам сначала дали винтовки, а винтовки были выше нас самих. Девчонки идут, а штыки над нами на полметра. Представляете?.. Мужчине было легче ко всему приспособиться. А мы тосковали, страшно тосковали по дому, по маме, по уюту. У нас была одна москвичка, Наташка Жилина, ее наградили медалью «За отвагу» и как поощрение — отпустили домой на несколько дней. Так когда она приехала, мы ее обнюхивали. Ну, буквально становились в очередь и обнюхивали, говорили, что она домом пахнет. Такая тоска была до дому… Сидели, если была минута отдыха, что-то вышивали, какие-то платочки. Дадут нам портянки, а мы из них шарфики сделаем, обвяжем. Хотелось заняться чем-то женским. Вот этого женского нам не хватало. Просто невмоготу было. Ищешь любой предлог, чтобы иголку в руки взять, зашить что-нибудь, хотя бы на какое-то время приобрести свой естественный вид. Мне кажется, что в войну мы как-то закаменели, никто по-настоящему ни разу не засмеялся, не порадовался. Нет, мы, конечно, и смеялись, и радовались, но все это было не то, не так, как до войны. И сколько была война, столько человек находился в каком-то особом состоянии, из которого нельзя было выйти. Представляете?.. Так неожиданно это «представляете». Но оно напоминает мне, зачем я здесь, в этом доме. Магнитофон запишет слова, оставит интонацию, а еще надо «записать» глаза, лицо, руки и то, как они волнуются, движутся. И то, как идет Ольге Васильевне трогательно-девичий покрой блузки с горошковым галстуком. Как эмоциональный Саул Генрихович, волнуясь, начинает не умещаться на узком для него стуле и пересаживается на диван, где, широкий, тяжеловатый, рядом с миниатюрной, как статуэтка, женой кажется еще больше. Глядя на них двоих, трудно, почти невозможно представить, что они оба были на войне. Но они были. — Вот мы прошли войну, — говорил Саул Генрихович, — но у нас вроде две войны… Мы начнем вспоминать, я чувствую, что она свою войну запомнила, а я свою. Вот и у меня что-то такое было, как она вам о доме рассказывала или как они выстраивались в очередь и обнюхивали девчонку, вернувшуюся из дому. Но я этого не помню… А еще она вам о бескозырках не рассказала. Оля, как же ты забыла? — Не забыла, — вдруг напряглась Ольга Васильевна. — Рассказывать трудно… До ночи шла атака. Утром я вышла, а по Морскому каналу плыли бескозырки… Это где-то наших сбросили в Неву. Сколько я стояла, столько эти бескозырки плыли. — Я многое из ее рассказов запомнил и, как теперь говорят, «усек» для внуков. Часто им не свою, а ее войну рассказываю. Им она интереснее, вот что я заметил, — признается Саул Генрихович. — У меня больше конкретного военного знания, а у нее чувства. А чувства всегда ярче. Я хочу сказать, что это же самое я, например, чувствовал и на войне. У нас тоже в пехоте были девушки. Стоило хотя бы одной из них появиться среди нас, как мы подтягивались. Вы себе не представляете… — И тут же: — Это словечко я тоже у нее подхватил. Но вы себе представить не можете, как хорош женский смех на войне, женский взгляд! Была ли на войне любовь? Была! И те женщины, которых мы встретили там, прекрасные жены, верные подруги. Кто поженился на войне, это самые счастливые люди, самые счастливые пары. Вот мы тоже полюбили друг друга на фронте. Не буду отрицать, что было и другое, потому что долгая была война и много нас было на войне. Но я больше помню светлого, чистого… А это, как говорится, не для печати. В этом мы сами себе боимся признаться… Не у всех наших дочерей сложились личные судьбы. Неудачно многие замуж повыходили. И вот почему: их мамы, фронтовички, воспитали так, как они сами воспитывались на фронте, по той морали. А на фронте человек сразу был виден, какой он. И девочки их представления не имели о том, что в жизни может быть по-иному, чем в их доме. Их не предупредили о подлости, которая есть. И вот эти девочки, выходя замуж, легко попадали в руки проходимцев, те их обманывали, потому что обмануть их ничего не стоило. Так случилось со многими детьми наших фронтовых друзей. И с нашей дочерью тоже… — Детям мы почему-то о войне не рассказывали, — задумывается Ольга Васильевна. — Я и орденские колодки не носила. Был случай, когда сорвала их и больше не прикалывала. Я работала директором хлебозавода. Прихожу на совещание, и начальник, тоже женщина, увидела мои колодки и при всех высказала, что ты, мол, нацепила колодки, что ты себя показываешь. У самой был трудовой орден, она его носила, а мои военные награды ей почему-то не понравились. Потом, когда мы остались одни, я все ей высказала по-морскому, ей было неудобно, но у меня-то пропала охота носить награды. И теперь не ношу. Хотя горжусь, что была на фронте, что это моя заслуга. Но после войны не сразу заговорили о фронтовиках. Внучка наша знает о нас все, она интересуется, мы ей рассказываем, ей сочинения в школе дают на эту тему. А вот детям мы не рассказывали, и они нас не расспрашивали… Мы, фронтовики, очень благодарны журналистке Вере Ткаченко, которая первая в газете «Правда» подняла вопрос о том, что есть женщины-фронтовички, которые остались одинокими, не устроили свою жизнь и до сих пор не имеют квартир, что мы перед ними все виноваты. И тогда как-то понемножку стали на женщин-фронтовичек обращать внимание. Этим женщинам было по сорок-пятьдесят лет, а они жили в общежитиях. Им стали давать отдельные квартиры. Моя подруга… Не буду называть ее фамилии, вдруг обидится… Она была трижды ранена. Кончилась война, пошла в медицинский институт. Никого из родных у нее не было, она бедствовала, мыла полы, чтобы прокормиться. Никому не хотела говорить, что инвалид, она все документы порвала. Я спрашиваю: «Зачем ты порвала?» Она отвечает: «А кто бы меня замуж взял?». «Ну, что же, — говорю, — правильно сделала». А она плачет: «Мне бы эти бумажки теперь пригодились. Болею тяжело…» На празднование тридцатипятилетия Победы в Севастополь было приглашено сто моряков — ветеранов Великой отечественной войны со всех флотов, в их числе — три женщины. Две из них — это мы с подругой. И адмирал флота каждой из нас поклонился, всенародно спасибо сказал и руку поцеловал. — А почему вы не рассказывали о войне своим детям? Ольга Васильевна молчит. Говорит Саул Генрихович: — Мы еще, наверное, тогда не понимали, не осознавали того, что сделали. Через десятки лет жизнь заставила задуматься о давно пережитом. А тогда война была слишком близко и слишком страшной, чтобы о ней вспоминать. Детей хотелось уберечь от этого ужаса. — Забыть хотелось? — Невозможно, даже если б хотел. У меня сестра есть. Ей семьдесят пять лет, она осталась вдовой. И двое сыновей не вернулось с войны. Один подорвался на гранате, от второго пришло письмо, единственное и последнее: «Едем весело, едем на фронт. Все хорошо». И только после войны она получила справку: пропал без вести. Она даже не знает, на каком направлении, в каком месте. Надеется найти братскую могилу, а пока ходит к Вечному огню. Я ведь солдатом был, я не из нежных, но я плачу, когда думаю ней. А вы говорите — забыть… В День Победы, помнишь, Оля, как встретили мы старенькую-старенькую мать и висел у нее на шее такой же старенький плакатик: «Ищу Кульнева Томаса Владимировича, пропал без вести в 1942 году в блокадном Ленинграде». По лицу видно, что ей давно за семьдесят. Это же сколько лет она его ищет? Я бы эту фотографию показывал всем, кто говорит сегодня: мол, сколько можно вспоминать о войне… А вы говорите — забыть… — А я хотела забыть… Я хочу забыть… — медленно, почти шепотом, словно для самой себя, выговорила Ольга Васильевна. — Как у нее бессонница, так и знай — войну вспомнила… Я по сравнению с ней ничего не сделал для Победы, я мужчина, я был обязан. А их, девчонок, которые выдержали такую войну, их на руках носить надо. Это вам скажет любой фронтовик. Надо ли было пускать девушек на войну? Не знаю… Но они были на войне и сделали великое дело. Они, как и мы, носили кирзовые сапоги, тяжелые шинели, спали на снегу. Умирали от пуль и осколков. Запомнил, как идет Девятого мая по Ленинскому проспекту женщина, и у нее на праздничном платье только одна медаль. Но медаль — «За отвагу»! Она идет и стесняется. И у меня такое чувство — подойти к ней и обнять: «Дорогая моя, тебе за твою медаль до земли поклониться надо…» Мы все в долгу перед ними… Они запоминаются мне вдвоем, как и на фронтовых снимках. «Телефонная трубка не стреляет…» — Будем есть пироги. С утра хлопочу… — весело встречает меня Валентина Павловна Чудаева. И тут же предупреждает мою растерянность. — Расскажу, расскажу… Еще наплачусь… Я уже ругала своих девчонок: зачем мой адрес дали? У меня с сердцем и так плохо, на таблетках сижу. Но сначала давай пироги попробуем. С черемухой… Как у нас в Сибири… — И уже кому-то другому, погромче, чтобы услышал: — Ждем корреспондента… Иди глянь, кто пришел. Голос по телефону серьезный, а сама-то девчонка. — А для меня: — Не слушай… Не слушай… Это у меня характер такой: что подумаю, то и скажу. — Дай человеку приглядеться. А то набросилась сразу… Солдат, да и только! — доносится из кухни. — Да что там! Своя девчонка, поймет. — Но какие-то еще сомнения остались: — Корреспонденты у вас все такие молодые? Или это мне попался? — Тут же начинает успокаивать: — Это я молодой не стану, а ты старой успеешь. Успеешь… Давай проходи. У нас просто… Не обижаешься, что «ты» говорю? Еще фронтовое: «А ну, девчонки! Давай, девчонки!..». Хрусталя, видишь, не нажили… Все, что скопили с мужем, в коробочке из под конфет вместилось: пару орденов да медали. Лежат в серванте, потом покажу. — Проводит в комнату. — Мебель, видишь, тоже старая. Менять не хотим, привыкли. Дочка смеялась, теперь ругается. Вам, молодежи, чтобы все новое, посовременнее… Освоиться за столом мне помогает Александра Федоровна Зенченко, комсомольский работник в блокадном Ленинграде. — Дружим с ней, знаете, сколько? — знакомит нас Валентина Павловна. — Столько лет, сколько после войны прошло… — Вы ее только не перебивайте, — предупреждает меня Александра Федоровна. — Если остановится, плакать начнет. Я уже знаю… — Чай-то давно готов? Схожу принесу… — Посиди… Я сама… Ах, как не хочется возвращаться туда, назад, даже памятью! Страшно. Валентиина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия: «Что побудило меня, девчонку из далекой Сибири, пойти на фронт? Из Сибири, с конца света, что называется. А насчет конца света мне раз на встрече один представитель ООН задал вопрос. Он как-то ко мне пристально присматривался в музее, я даже смущаться начала. Потом подошел, через переводчика попросил, чтобы госпожа Чудаева дала ему интервью. Я, конечно, разволновалась очень. Думаю: что мне ему говорить? Буду говорить то, о чем в музее рассказывала. Но его, видно, не это интересовало. Первым делом он, конечно, сделал мне комплимент: „Вы сегодня так молодо выглядите… Как это вы могли пройти войну?“ Я ему говорю: „Это доказательство того, как вы понимаете, что мы очень юными пошли на фронт“. А его другое волновало. Он задает мне вопрос, что, мол, в его понятии Сибирь — это конец света. „Нет, — догадываюсь я, — вас, видно, все-таки волнует: не было ли у нас тотальной мобилизации, почему я, школьница, пошла на фронт?“. Он кивает головой, что, мол, да. „Хорошо, — говорю, — я вам отвечу на этот вопрос“. И вот я вам расскажу все, что ему говорила… Всю мою жизнь… Я не помню своей матери. Она рано погибла. Отец был уполномоченным Новосибирского укома, в двадцать пятом его направили в деревню, откуда он родом, за хлебом. Страна очень нуждалась, а кулаки прятали хлеб, гноили. Мне было тогда девять месяцев. Мать захотела на родину вместе с отцом, и он ее взял. Она меня прихватила и сестричку, не было куда нас деть. Папа там батрачил, у того кулака, которому вечером на собрании пригрозил: мы знаем, где хлеб лежит, если сами не отдадите, найдем и заберем силой. Кончилось собрание, все родные собрались, а у папы было пять братьев, все они потом не вернулись с Великой Отечественной войны, как и отец. Ну, значит, сели они в застолье — традиционные сибирские пельмени. Лавки вдоль окон стоят… И мать попала в простенок, одним плечом — к окну, другим — к отцу, а отец сидел, где как раз не было окна. Апрель месяц… В Сибири в это время еще заморозки бывают. Матери, видно, холодно стало. Я это уже потом, взрослой поняла. Она встала, накинула кожух отца и начала меня кормить грудью. В это время раздался выстрел из обреза. Стреляли-то в отца, по кожуху метили… Мать успела только сказать: „Па…“ и выронила меня на горячие пельмени… Было ей двадцать четыре года… И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его отравили стрихнином, в воду насыпали. У меня фотография сохранилась, как дедушку хоронят. Полотнище над гробом, и на нем написано: „Погиб от руки классового врага“. Отец мой — герой гражданской войны, командир бронепоезда, действовавшего против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году он был награжден орденом Красного Знамени. В то время этот орден имели единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое уважение. У отца на теле девятнадцать ран, не было живого места. Мать рассказывала — не мне, конечно, а родным, — что отца белочехи приговорили к двадцати годам каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в тюрьме, был такой длинный коридор, ей не дали пойти к отцу, ей сказали: „Большевистская сволочь! Ползи…“. И она за несколько дней до родов ползла по этому длинному цементному коридору к отцу. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, он весь был седой… Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я росла в такой семье, с таким отцом, который рядом? Ему много пришлось пережить… На него донос был в тридцать седьмом году, его хотели оклеветать. Но он добился приема у Калинина, и его доброе имя восстановили. Отца знали все… И вот представляете себе, — сорок первый год. У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Мы уезжали, город как город был, все нормально. Такие веселые, счастливые… Еще, как говорится, нецелованые, у нас еще даже мальчиков не было. Возвращаемся с острова, рассвет встретили… Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: „Война! Война!“ Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война. Мы такие счастливые, такие планы строили: кто куда пойдет учиться, кто кем станет… И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не пугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как „дадим по мозгам фашистам“, — до войны все пели эту песню. Что воевать будем на чужой территории… Мы начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки. Отца моего на фронт не брали. Но он ходил и ходил в военкомат. Потом отец ушел. Это при его здоровье, при его седой голове, при его легких: у него был туберкулез. И возраст у него какой? Но он ушел. Ушел в стальную, или, как ее называли, сталинскую дивизию, там было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже должны воевать. Тут же оружие нам давай! Мы побежали в военкомат. И десятого февраля я ушла на фронт. Мачеха очень плакала: „Валя, не уходи… Что ты делаешь? Ты такая маленькая, такая худая, ну какой ты вояка?“. Я была рахитичная, долго, очень долго. Это после того, как маму убили. Я о пяти лет не ходила… А тут откуда силы взялись! Два месяца нас везли в теплушках. Две тысячи девушек, целый эшелон. С нами были командиры, они нас учили. Мы изучали связь. Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили. А мы были как раз в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как стали бомбить, мы все вместе к тому дядечке, только б спастись. Кое-как оделись, я завернула голову полотенцем, у меня красное полотенце было, выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит:
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!