Часть 71 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Колонна вывернула из военкоматовского переулка, свернула на шоссе центральной улицы. Гурин шел, опустив голову, думал о Сорокине. Как же он подвел его!.. Оставил одного… Друг называется… Гурина охватило удручающее чувство одиночества.
— Вася, Вася!.. — услышал он материн голос.
Оглянулся и не сразу увидел в толпе провожающих своих родичей: все идут плотной массой по обочине — провожают новобранцев, — машут руками, плачут, кричат что-то напоследок. Гурин поднял руку:
— До свидания!.. — И дал им отмашку: мол, возвращайтесь домой. На душе у него было тоскливо, одиноко, и он снова невольно опустил голову.
Уже у самого переезда кто-то дернул Гурина за рукав, от неожиданности он даже вздрогнул. Посмотрел — Алешка.
— Что?.. Ты куда? Возвращайся, Алеш, домой…
Но Алешка ничего не говорил, а только заговорщицки крутил глазами и кивал в сторону провожавших. Гурин посмотрел туда. По самому краешку обочины с поднятой рукой, пытаясь привлечь Васькино внимание, шла Валя.
— Валя?! — закричал Гурин и кинулся к ней. — Валя!.. — Он схватил ее руку, прижал к груди. — Валя…
Она прильнула к нему, горячие слезы ее потекли по Васькиной щеке.
— Вася, — прошептала она, — я люблю тебя… Люблю…
— И я тебя, Валя…
А колонна не ждет, уходит все дальше и дальше, и уже забеспокоился лейтенант, крикнул Гурину, чтобы тот вернулся в строй.
— До свидания, Валя… Я напишу тебе, ладно?..
— Да!.. Да!..
Гурин догнал колонну, встал на свое место, оглянулся: Валя все еще держала поднятой руку и, словно обессилев, слабо махала ему.
Колонна перешла через переезд, свернула на Бахмутский шлях и, колыхаясь, запылила старой столбовой дорогой на восток.
Колонна за колонной, колонна за колонной проплывали по шляху новобранцы и одна за другой исчезали за бугром…
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Отца Гурин вспомнил неожиданно, даже вздрогнул, как от толчка. Оглянулся — никого. Подвигал плечами, словно пиджак стал тесен, уставился на витую, будто веревка, воду ручейка, задумался.
Весело поблескивая, ручеек катился с огорода, где дотаивал грязный ноздреватый снег, и по канавке, проделанной Гуриным, убегал на улицу.
Гурин понял, почему вдруг вспомнился отец. Давно, много лет тому назад, он, тогда еще пятилетний пацаненок — Васька, возился вот так же у вешнего половодья: расчищал вымоину от ледяного крошева и прилаживал бумажную крыльчатку, хотел заставить воду крутить ее. Но бумага быстро намокла, и крыльчатка превратилась в бесформенную массу. Вышел из хаты отец, увидел его затею, сказал:
— Эх, Васька, Васька… Бумага — материал не прочный. Из дерева лопастное колесо сделай — вот тогда дело будет.
И не выдержал, поставил на завалинку железный сундучок, в котором носил себе в депо еду, метнулся в сарай и долго гремел там деревянными чурками и разными железками — искал что-то. Наконец нашел большую жестяную банку из-под халвы, кивнул Ваське:
— Железную мельницу сделаем…
Складным ножом вырезал из банки круглое дно, выровнял его молотком и принялся ножницами надрезать края. Надрезы делал небольшие, сантиметра на два от края. Работал он быстро — железо в его руках было послушным, только чуть похрумкивало под острыми лезвиями ножниц. Кончил надрезывать, принялся плоскогубцами отгибать лопасти. Схватит «губами» лопасть и отвернет ее на четверть оборота — поставит перпендикулярно кружку́, тут же другую хватает, крутит. И так до самой последней: ощетинил донышко — на тракторное колесо с шипами стало похоже. Потом пробил гвоздем дырочку в центре и насадил на железный прут.
Пяти минут не прошло, а он уже пристроил лопастное колесико над бурлящим ручейком и заулыбался довольный, когда оно завертелось и замельтешило против солнышка белыми искрами лопастей.
— Втулочку надо сделать, а то дырочка разработается, колесо будет валиться набок. Но это я завтра сделаю. — И стоял, не уходил, любовался «мельницей», медленно вытирая руки паклей.
На голос вышла мать, закрутила головой, пристыдила отца:
— Играется! Ребенок! На работу опоздаешь.
— Ничо, успею, — сказал отец, беря сундучок.
И Васька видел, с какой неохотой отец уходил из дома, как ему хотелось остаться и сделать для колеса втулочку.
Но он ушел. Ушел и не вернулся… С работы отца послали уполномоченным в колхоз — перед посевной. А там кулаки ночью подкараулили его и избили.
Последний раз Гурин видел отца в больнице, где он, корчась от боли в животе, умирал в муках…
Первое лето без отца прошло как-то незаметно, в суете. То хату перестраивали — это еще отцова была затея; дядья — материны братья и отцов брат Карпо — помогли, сделали хату. То огород убирали — картошку копали, свеклу. Особенно в тот год уродилась почему-то тыква. Такие тыквины вымахали — как валуны лежали на огородах, сизые, гладкие. Васька не мог даже с места сдвинуть такую тыквину. Подпер плечом, уперся ножонками в землю, пыжился, тужился, а тыква ни с места. Пришлось Карпа на помощь звать. Тот пришел, долго курил возле «валунов», качал удивленно головой:
— Вот это гарбузы так гарбузы! Это ж надо — как оно в природе бываеть: какой год на што горазд. Один — на дождь, другой — на сушь; один — на яблоки, другой — на пшеницу. А этот — на гарбузы. Вот и угадай, когда што сеять… — Он похлопал широкими ладонями прохладные гладкие бока тыквы и покантовал ее с огорода в сарай.
Их и было-то на огороде всего десятка полтора таких великанов, но Карпу пришлось попыхтеть изрядно, пока все уложил в угол. Вышел из сарая, отряхнул ладони.
— Ну а с этими вы и сами управитесь, — кивнул он на разбросанные по огороду желтые, зеленые, полосатые, круглые, продолговатые, величиной с Васькину голову, тыквины. — Шо ж будешь с ими делать? — спросил он у матери. — Поросенка надо покупать — корм есть. Или продавать…
Но мать ни поросенка не купила, ни тыкву не продала. Сами справились с нею, то кашу варили, то так кусками парили или в духовке пекли — ели с удовольствием. После, когда пришла весна тридцать второго, вспоминали эти «гарбузы» и слюнки глотали.
А весна в тридцать втором была трудная, голодная. Наверное, пришлось бы и им сусликов попробовать, как Солопихиным, если бы мать не устроилась в больницу сиделкой.
Отца своего Гурины вспоминали часто и, вспоминая, плакали. Мать станет, бывало, рассказывать о нем — какой он был хороший: и не пьяница, и не картежник, как другие; душевный был, добрый, чуткий и мастеровой; руки у него были золотые: табуретку ли сделать, дно в ведерко вставить или часы починить — все мог, все умел, — станет мать обо всем рассказывать, сама плачет и детей разжалобит до слез.
Поначалу, помнится, Васька больше всего жалел, что не удалось пойти с отцом на первомайскую демонстрацию. Отец обещал ему, и он уже представлял, как вместе с деповскими рабочими будет идти по нарядным улицам и петь песни под духовой оркестр. Готовились к празднику заранее: отец купил себе новую кепку-шестиклинку с матерчатой пуговкой на макушке, а Ваське припасли бескозырку с золотыми якорями на лентах и золотым словом на лбу — «Моряк». Но праздника не получилось…
Задумался Гурин, прошептал машинально: «Детство…»
А ручеек все бежал и бежал, прозрачная вода в нем закручивалась в хрустальную веревочку, тихо журчала на маленьком порожке-перекате, искрилась против солнца разноцветным битым стеклом.
Докуривая сигарету, Гурин сделал глубокую затяжку и бросил окурок в ручеек. Клубочек пара с шипением взлохматился над водой и тут же растаял, а окурок, толкаясь о льдистые берега, понесся вниз по течению. Гурин проследил за ним какое-то время и направился в дом. Но в сенях он не пошел в комнату, а открыл скрипучую дверь чулана и остановился, поводя вокруг глазами. В чулане было сыро и прохладно, стоял тяжелый, затхлый дух старой бумаги. Большие пачки ее — школьные учебники, тетради, письма, альбомы, какие-то свертки, газеты, связанные и россыпью, — покоились на широких полках. Гурин увидел связку знакомых писем, потянул с полки. Письма эти были его, он писал их матери с фронта. Развязал, развернул один, другой треугольничек, прочитал и почувствовал какую-то неловкость: веяло от них юношеской бодростью и неумело, по-детски плохо скрытым страхом перед той обстановкой, в которой он тогда оказался. И почерк какой-то еще детский, и слог неестественный, будто чужой. Однако, прочитав одно, другое, увлекся, нахлынули воспоминания…
Из раздумья вывела мать. Она толкнула его в плечо:
— Сидишь?
Гурин вздрогнул, смутился, привстал. Посмотрел на мать — совсем седая, с большими черными впадинами под глазами, она глядела на него и улыбалась, как маленькому ребенку.
— Я так и знала, что ты сидишь в чулане. Где же еще? Как приедут, так в чулан, тут у вас интерес…
Гурин кивнул на полки:
— Почему вы не выбросите весь этот хлам? Учебники старые, тетради?..
— А зачем? Мне оно не мешает, а вам все это дорого. Я ж говорю, приедете — что один, что другой, в чулане у вас главный интерес. Алеша тоже, как и ты. Приедет, походит по комнате, по двору, посмотрит, а потом исчезает. Значит, думаю, в чулане застрял. Погляжу — так и есть: сидит, книжки, тетрадки перебирает, письма читает, рисунки разглядывает, карточки. Что-то откладывает в сторонку — ненужное. Выбросит, а я соберу да опять в чулан. Другой раз снова перебирает. Гляжу — уже что-то другое откладывает. А то, что прошлый раз выбрасывал, теперь в карман кладет — с собой увезти хочет.
Улыбнулся Гурин:
— То-то я вижу: кое-какие письма я как будто выбрасывал, а они снова здесь…
— Здесь, здесь, все тут, — торопливо заверила его мать. — Не могу я это выбрасывать — это все ваше. Ваше детство, ваша жизнь — все тут. Я другой раз думаю, может, этот хлам вас лишний раз домой притянет. Да мне и самой интересно. Начну уборку делать, влезу в эти бумаги да и застряну на цельный день: перебираю, смотрю, вспоминаю. Это вот, Вася, ты паровоз нарисовал на газетном листе. ФД — большой паровоз был, такие уже и не бегают, все больше электровозы да тепловозы… А это вот Алешины рисунки, когда он учился на художника… Танины фотокарточки, когда она уже заневестилась. Письма читаю. Особенно вот эти, твои, с фронту мне дороги — плачу над ними всякий раз. — И пальцем пригрозила: — Ты уж эти не трогай — не выбрасывай. — Спросила: — А рази тебе не интересно? Ты ж вот что-то вспомнил?
— Да… Отца. Забыл его лицо, хотел найти фотографию. Сохранилась?
— Есть, — мать открыла нижний ящик старого шифоньера, достала оттуда пачку бумаг, перетянутую бельевой резинкой, развязала, стала перебирать пожелтевшие карточки. — А эту вот рази тебе не хочется посмотреть? Это какой класс?
Гурин взял карточку, всмотрелся в давние лица, некоторые с трудом ожили.
— Восьмой…
Свет, падавший в чулан, кто-то неожиданно заслонил, Гурин оглянулся и увидел на пороге крестную.
— Вы че это в чулане схоронились? Сухари перебираете нешто? — пошутила Ульяна и засмеялась добродушно.
— Не, не сушим, — сказала мать. — Все одно на всю жизнь не напасешься.
— А я нет-нет да и иссушу какой завалящий кусочек, да и брошу в чувал — нехай лежит, он есть не просит.
— Отца вот вспомнил… Посмотреть хочет… Карточку шукаем.
— Отца… — погрустнела Ульяна. — Я вот тоже уже не помню его, какой он был… Встретился б на улице — не узнала, ей-богу.
Гурин разглядывал школьную фотографию, улыбался чему-то.
book-ads2