Часть 45 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ушел от Григория Ивановича Васька успокоенным, с книжкой под коротким названием «Овод».
КОНЕЦ ЦЕРКВИ
Недели через три после пасхальных дней — еще куличи не были съедены, еще на угольниках и подоконниках красовались выкрашенные в отваре луковой шелухи яички, еще дожди не смыли с могилок на кладбище разноцветную яичную скорлупу — пошли по хатам уполномоченные с толстой амбарной книгой. Их было много, они охватили сразу все улицы, не пропускали ни одного дома, чтобы не дать распространиться контрпропаганде, которая помешала бы большому мероприятию: уполномоченные собирали подписи у населения — согласие на закрытие церкви.
К Гуриным пришли двое — низенький, верткий, с длинными прямыми волосами мужчина лет тридцати и Ребрина. Мужчина то и дело дергал головой — отбрасывал спадающие на глаза волосы — и уверенно объяснял Васькиной матери вред от церкви. Он говорил, что этот вред все уже поняли, охотно дали свое согласие, и поэтому ему удивительно, что мать, такая еще молодая и красивая, а такая несознательная: не решается расписаться в этом журнале. Ведь только расписаться!
Ребрина, как ни странно, не мешала своему партнеру и лишь изредка, в наиболее затруднительных моментах, приходила ему на помощь. Васька уже не думал с нею встретиться — с неделю назад Ребриной не стало в школе, ее почему-то перевели куда-то на другую работу. Ходили слухи, что это директор настоял после истории с Васькой. Но это были только слухи… Появление ее в Васькином доме удивило и насторожило его. Но когда он услышал, что речь идет о закрытии церкви, успокоился и всем своим видом выказывал явное презрение к этой гостье.
Мать слушала агитатора, вздыхала, терла себе щеки, оглядывалась на детей, словно искала в них поддержки, потом на агитатора — не обманул бы, спрашивала, уже почти соглашаясь:
— А как люди? Как люди, так и я…
— Я же говорю вам: люди все поставили свои подписи. — И он быстро листал перед ней толстую тетрадь с испещренными вкривь и вкось различными подписями.
Мать брала ручку, макала перо в невыливайку и снова клала на стол.
— Не… Боюсь… Нехай люди — каждый за себя отвечает, а я боюсь… Посоветоваться с кем бы…
— Чего ж советоваться?.. Неужели вы сами не разбираетесь, где свет, а где тьма?
— Это-то я разбираю… — И, вдруг приняв решение, отодвинула от себя и ручку, и чернильницу, села поглубже на стуле, сказала: — Не.
— Что «не»?
— Не буду подписывать.
— Но почему?
— Я ее не строила, не открывала, и закрывать — не мое дело. Ходить я туда не хожу. Может, и пошла б, так некогда. Она мне не мешает — что есть, что нема…
— Так тем более! — обрадовался агитатор. — Подпишитесь, и все, вам легко: не рвать из сердца эту заразу — религию. Вы же сознательная женщина! А насчет того, что не мешает, — ошибаетесь. У вас дети, на них религиозное влияние…
— У них уже своя голова на плечах. «Влияние»! Вон — главный безбожник, пусть подписывает, — кивнула мать на Ваську.
— Молодец! — Агитатор улыбнулся Ваське. — Но он еще несовершеннолетний.
— А я не буду. Кто открывал ее, тот пусть и закрывает.
— М-да… Упрямая…
— Как бы это не помешало вашим детям. Парню в комсомол скоро вступать, не было бы худа… — предупредила Ребрина.
— Ма… Ну подпиши… — подал голос Васька. Он знал: если Ребрина вступила в разговор, от нее не отделаться.
— Молчи! — рассердилась мать. — А вы не пужайте! Детям как бы не было худа? А им уже и так худее некуда: вон который год без мужика с ими колочусь. Помог кто-нибудь? А пужать — так вас много найдется. — И заплакала, отвернулась. Потом протерла глаза, махнула уполномоченным — уходите.
Потоптались те, покачали головами, ушли неохотно. А мать кинулась к окну — смотрит вслед, к кому пошли, узнать бы, как люди? С кем бы посоветоваться?.. Посмотрела на Ваську:
— Шо она насчет комсомолу сказала? Помешает тебе?
— Да…
— Вот беда! Подписать, што ли?.. Боюсь… Ой, как боюсь! С богом шутки шутковать боюсь: есть он или нема его — не знаю. Подпишу, а потом вдруг рука отсохнет? Шо я буду с вами делать без руки? Кто вас кормить будет?..
Не успели уполномоченные агитаторы скрыться в Толбатовом, через дорогу, дворе, как дверь открылась, и в комнату вошла Симакова старуха — бабка Марина. В черном платке, повязанном на монашеский манер — весь лоб до самых глаз закрыт, она, не здороваясь, перекрестилась на «красный» угол, прошептав что-то, обратилась к матери:
— Подписала?
— Покамест нет… Да и дрожу вот теперь. Нагрянули, и посоветоваться ни с кем не успела. А вы?
— Господь с тобой! — двумя руками отмахнулась Марина от материных слов. — Неужели ж поддадимся на анчихристовы слова? — И закачала головой, запричитала: — Ай-ай… Вот он — свету конец. Конец, конец!..
— Да ну, не пужайте.
— А ты што ж думаешь? Даром все это пройдет? Разгневают бога, ой, как разгневают, накличут беды! Ох, сапустаты, ох, сапустаты, не сидится им спокойно, тихо. — Она выглянула в окно на Толбатов дом. — Ишь все еще не выходят, уговаривают.
Вскоре прибежала и сама Параскевья Толбатова — бледная, беззубый рот с перепугу перекошен, с порога прямо к Симаковой:
— Что же это будет, Ермолаевна?..
— Конец свету, — не моргнув глазом, ответила ей Симакова. — В писании все сказано. «И пойдет по земле анчихрист, и будут разрушены храмы божии», — продекламировала она нараспев.
Параскевья еще больше раскрыла рот, поглядывала на всех, словно показывала каждому остатки щербатых желтых коренных зубов.
— Так прямо и сказано? Ну что ж, на все воля божья, — проговорила она обреченно. — Без его воли и волос с головы не упадет.
— Прогневили бога, — не согласилась с ней Симакова. — Прогневили! Подписали?
— Все подписали… Одна я — нет, забоялась, рука не поднялась. И што ж теперь, на Страшном суде мы будем врозь: дети мои по одну сторону, а я по другую? — задумалась Параскевья.
Как чуяла, что тут идет собрание, пришла и Ульяна. Возбужденная, резкая, она с минуту послушала разговор, сообщила:
— Я их послала к чертям собачьим, и все. Ходють! «Вы ее строили ту церкву, што собираетесь закрывать? Я вас знать не знаю, кто вы такие! Приехали откудась и распоряжаетесь». А и правда, эта сатана дохлая, кожа да кости, вожатая, откуда она тут объявилась? — Обернулась к Ваське и, не дождавшись ответа, продолжала: — Тоже, наверное, вербованная какая-нибудь, без роду без племени. «Хозяин, — сказала, — приедет — нехай как хочет, а я в этом деле не участвую». Пошли как миленькие.
Воспрянула духом мать — не одна она не подписала, вон их сколько уже. «И пусть будет что будет: что людям, то и нам…»
До позднего вечера судачили старухи, страху на детей нагнали — сидят те, не дышат. Даже Васька, подкованный безбожник, и тот струхнул. Представил себе, как это будет, — жутко сделалось… «Протрубит Архангел в трубу…» Какая ж это труба? Вроде горна, только побольше — ведь его должны услышать и живые и мертвые! «И встанут все, правые, по одну сторону, неправые по другую». Сколько же это народу сразу будет стоять, какая шеренга будет длинная! Спартак тут будет стоять со своей армией, белые встанут и красные. Можно будет увидеть живого Чапаева… И Васькин отец встанет — сколько уже лет прошло, Васька стал лицо его забывать, узнает ли его в такой толпе: народу ведь соберется побольше, чем в городе на толкучке.
— «И будет суд великий и праведный…» — врастяжку, таинственно, почти шепотом рассказывала Симакова.
Васька стал перебирать свои «грехи», и по всему выходило, что быть ему в неправых: в сад к Чуйкиным лазил, Таньку обижал, мать до слез доводил и главный грех — стишок против религии написал…
— Ой, девки, засиделись мы! — спохватилась первой Симакова, заговорив совсем другим голосом, будто это и не она только что вещала. — Уже темнеть стало, а корова недоена…
— Ленка, Пашка не подоят, што ли? — спросила Ульяна.
— Куда там! Такие ледачие… Только улица на уме. — И побежала.
— Да и мне надо поросенка кормить, наверное, уже там и закуток разнес в щепки, — встала Ульяна.
— Погоди уж, за одним рипом, — остановила ее Параскевья и чему-то улыбнулась беззубым ртом. — Пойду и я кормить своих отрекшихся…
Ушли они, и еще страшнее стало в полутемной комнате. Темные углы пугали.
— Ма, а как же они встанут, мертвые? — спросил Васька. — Они ж сгнили. Скелеты будут стоять, да?
— Не знаю, — вздохнула мать. — Спросил бы у Марины.
— А если скелеты, так их и не различить, где кто… — И, помолчав, снова стал выяснять: — А с неправедными что будут делать, когда их осудят? Убивать будут или как?.. Снова в могилу?
— Не знаю я… Што ты пристал? Увидим… — досадливо отмахнулась мать. Бабий разговор ее тоже взбаламутил, а Васька своими вопросами мешал ей думать.
Алешка сидел возле матери на полу притихший, держался за ее ногу, поглядывал на всех испуганными глазенками. Танька стояла у матери за спиной, положив руки ей на плечи. Васькин разговор про скелеты окончательно ее доконал, чуть не плача, она попросила:
— Ма, зажги свет!..
Только когда уже пришли с работы вербованные, в доме повеселело: комнаты наполнились гамом, шумом — хлопали двери, без передыху звенел рукомойник, плескалась в тазике вода, запела Валентинова мандолина — «Встань, казачка молодая, у плетня…», — и от этой суеты вся жуть мигом куда-то улетучилась из дома, будто ее и не было. И только на лицах хозяев все еще оставалась какая-то тревога, робость, пришибленность, что не могло не броситься в глаза наблюдательному Разумовскому.
Вошел в комнату, оглядел притихших хозяев, спросил осторожно у матери:
— Что-нибудь случилось, Павловна? Кто-нибудь умер?
— Да нет, бог миловал… — сказала мать, освобождаясь от страшных мыслей. — Церкву закрывать хотят.
— Ну и что? Разве вы верующая?
— Я христианка, — ответила мать. — Как же… Крещеная…
— Но в церковь-то, по-моему, вы не очень ходили?.. Чего ж так убиваться?
book-ads2