Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 21 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Тридцать второй тяжелый был, — покрутил головой крестный. — Дужа тяжелый. Мы, правда, не так бедовали, у меня рабочая карточка была, а матери досталось. Помолчали. — Помнишь, значит? — Почему-то удивился Карпо. — Такое не забывается. Я помню и второй матрас — тот, что перед войной сушили. — Перед войной не было, то ты шось путаешь. Перед войной жизнь хорошо наладилась: карточки отменили, продукты всякие были. Народ ожил! — А крестная все равно сушила, напуганная тридцать вторым годом. — Шось путаешь… — стоял на своем Карпо. Спору нашему помешала мать. Увидела нас, заупрекала: — Ну что же вы стоите там? Вася, люди уже поприходили, спрашивают, где ты. Говорю: скоро придет. А вы тут прохлаждаетесь. И ты тоже — отец называется, — с напускной строгостью переключилась она на Карпа. — Где Ульяна? Ходите, посидим. — Да мы уже посидели, — сказал врастяжку Карпо. — Иди, Василь… — Во? — удивилась мать. — А вы? — Обойдутся там и без нас, — отмахнулся Карпо. — Делов дома много. — Опять у него дела! — рассердилась не на шутку мать. — И што ты такой? Самый же близкий: и сосед, и дядя, и крестный, а всегда надо упрашивать…. — Ну ладно, ладно, не ругайси, — быстро пошел на попятную Карпо. — Сейчас придем. Пойду Ульяну возьму. — Скорее только, — попросила его мать, смягчившись. Карпо пошел к себе, а мы с матерью через калитку направились на наш огород. В нашем дворе в тягостном ожидании застолья томились мужики — курили, пытались о чем-то завести разговор, но все уже, видно, было переговорено, и беседа не клеилась. Дядя Платон стоял, опершись рукой о высокий пень акации, которую мать недавно срубила. Перед ним по-прежнему худой и подвижный Неботов — наш сосед через дорогу, — показывая руками вверх, о чем-то живо рассказывал — пытался занять гостей. На крыльце стояли дядя Гаврюшка и старший Платонов сын — Федор. Федор — мой ровесник, он в войну потерял ногу. Может, это травма, а может, просто у него натура такая была заложена с детства — Федор не был похож ни на кого из родни. Спокойный, уравновешенный, рассудительный, какой-то даже смиренный, он был воплощенным миротворцем. Его приглашали всегда, когда между дядьями возникали ссоры, и он умел помирить их, хотя, казалось, при этом ничего особенного и не делал, а только как-то недовольно крякнет и скажет: — Да бросьте вы об этом! Или вы не можете без этого? Давайте забудем. Мужики вскоре действительно забывали ссору. Федор и Гаврюшка смотрели с крыльца вниз на Неботова, сбивали пепел с папирос, улыбались. — Про меня, наверно, — кивнула мать на соседа. — Рассказывает, как я акацию рубила. Да нехай, а то над чем бы они посмеялись. Еще издали заметил — дядья постарели. Платон — совсем старик: волосы на голове редкие, седые, фигура старчески сгорблена. Гаврюшка стоит пока крепко, сохранил стать, выправку, однако все это уже не то — потолстел, живот выпирает, лицо обрюзгло. Только Федор пока не изменился, по-прежнему молод и красив: волосы густые, черные, без единой сединки, аккуратно причесаны, лицо доброе, улыбчивое. Одет по-городскому, со вкусом: добротный костюм сидит на нем ладно, белая рубашка, галстук — все как следует. Первым заметил нас Платон, направился ко мне, улыбаясь. И тут же дряблые щеки его задергались, глаза наполнились слезами. Обнимая меня, зашмурыгал носом. — Ну, чего вы?.. — похлопал я его по спине. — Нервы ни к черту стали… — пожаловался он. — Платон, — выглянула из сенец тетя Груня. — Ты дак хуже бабы стал: как чуть — так плакать. Ну што ты, на похоронах, чи шо? — Да не ругайси хоть ты на меня, — отмахнулся он мягко. — Нервы… — «Нервы»! У всех нервы, у одного у тебя, што ли? Нервы у Платона разболтаны давно, еще с войны. К нему, к такому, я уже привык — при каждой нашей встрече он, как бы ни силился удержаться, обязательно расплачется. И я догадывался почему: я напоминаю ему его прошлое, войну, когда мы с ним сдружились, и он знает, что я лучше других понимаю его трагедию, после которой он уже не смог оправиться и подняться. Когда фронт подходил к Донбассу, Платон с семьей эвакуировался. Но где-то под Ворошиловградом их эшелон был перехвачен немцами, и все они через несколько месяцев пришли пешком обратно. В свою городскую квартиру он не пошел, а, чтобы как-то скрыться от немцев, привел семью на старый двор в поселок — к бабушке. Однако очень скоро его вызвали в полицию, взяли на учет и обязали каждый день отмечаться. А когда случилось несколько диверсий против немцев, его и других, подобных ему, арестовали, подержали немного в Макеевской тюрьме, а потом угнали в лагерь, где он и был до прихода наших. Война крепко порушила его судьбу: унесла здоровье, жену — она умерла при немцах, — детей разметала по свету. И работал он теперь дежурным на дальнем разъезде, там и жил — один, бобылем. Он давно понял, что для него все кончено, жизнь прошла, и прошла она, к сожалению, неудачно. А поняв это, он очень быстро сник и потускнел. Все это — война… Привез его сейчас в поселок Федор, специально съездил за ним на своем «Москвиче». Дядя Платон отступил от меня на шаг, оглядел, обратился к матери: — Сестра, гляди, он уже на меня похож: седой, толстый! — Так ему ж с детства хотелось быть похожим на своих дядей, — сказала мать. — Вот теперь уже почти и похож сразу на всех. Время всех равняет. Тетя Груня поцеловала меня в губы и, если бы не короткая перепалка с Платоном, наверняка прослезилась бы и сама. Но тут сдержалась и твердо предупредила: — Вот сразу тебе говорю, пока никто тебя не перехватил; завтра вечером к нам приходи. Сварю твоих любимых вареников. И вы все приходите, — обратилась она к мужикам. — Тогда днем к нам, — крикнул Неботов. — А ко мне когда? — развел руками Гаврюшка. — Дак и ко мне ж надо, Вась? — отозвался Федор. — У меня дело есть — «Москвича» получил. — График составим, — предложил Гаврюшка, и все засмеялись. — Теть Грунь, — растроганно обратился я к тетке, — у вас вареники, конечно, лучшие в мире. И угощали вы меня разными вкусными вещами много-много раз. А запомнилось знаете что? Бураки! Вареные бураки в тридцать втором году!.. — Во! Приходи — наварю: бураков нынче у нас много! — тут же перевела она разговор на шутку. Вскоре пришел Карпо, поздоровался степенно со всеми — каждому руку протянул и, став в сторонке, полез в карман за папиросами. — Подожди, не закуривай, — остановила его мать. — Все собрались? Дак идите уже за стол, люди истомились. Где кума? — Щас идет, — сказал Карпо, пряча папиросу в пачку. — В погреб зачем-то полезла. — Так все уже есть — на столе. Што она там ишо придумала? — Не знаю… То дело ее. — Ивана мого где-то черти держат, — проговорила тетка Груня. — Ждать не будем: семеро одного не ждут. — Идет твой Иван, — сказал Гаврюшка и кивнул на огород. Высокий, пригибаясь под ветками, Иван Михайлович в синей сетке нес два огромных соленых арбуза. — Да или у тебя до сих пор соленые кавуны? — удивился Платон. — Уже скоро новые будут, а у него еще соленые не вывелись. — И правда, где ты их взял? — удивилась и тетка Груня. — Где? В кадушке, где ж, — сказал Иван Михайлович, улыбаясь. — Полез — рассол хотел вылить — и нашел. — Брешет, — покрутила головой тетка Груня. — Нарочно держал: может, Вася приедет. Ждал? — Ну а хоть бы и так? — Иван Михайлович протянул сетку матери. — Один разрежь — тут на закуску, а другой нехай повезет в Москву. У вас же там нема таких? — спросил Иван Михайлович, пожимая мне руку. — Откуда же? Нет, конечно… — Ну, теперь, кажись, все, — сказала мать. — Вон и Ульяна идет. Идите в хату, пора уже за стол. И тут, откуда ни возьмись, голос с улицы: — Привет, Кузьмич! С приездом! Все обернулись на голос. Вижу: Илья Солопихин — друг детства моего. Машет рукой, переходит с той стороны улицы на эту, поближе. По лицу видать — навеселе. Кепка свернута набок, рубаха расхлыстана. — Ой, боже мой! Илья! Да ишо пьяный! — прошептала мать. — Достоялись… А он уже толкнул ногой калитку, во двор вошел. Руку вытянул вперед — приготовил для приветствия, из всех видит одну мать, к ней и обращается: — Тетка Нюрка, вы меня не ругайте. Я только поздоровкаюсь с Кузьмичом. Мы ж с им в школу вместях ходили! Верно, Кузьмич? — И он облапил меня. — Уважаю я тебя, Кузьмич! — признался вдруг он. — Одну вещь я тебе, Кузьмич, никогда не забуду! — Какую, Илья? — насторожился я. — Да ты не бойсь — вещь хорошая, добрая. — И к матери: — Теть, правда. Не поверите? В тридцать втором годе дело было. Голод был страшный. Пухли от голода. Весной мы с братишкой — с Игнашкой — ховрашка выловили и сидим жарим на костре. И вдруг идет Кузьмич. — Илья́ указал на меня. — Идет и несет три бурака. И один отдал нам. А был же голод… — Во, и этот про бураки вспомнил! — удивилась тетка Груня. — Да што на вас нашло? — Это ваши бураки были, — сказал я. — Да ты ж Ивану не выдавай меня, он же не знает, я украдкой от него давала. — Ну да, не знаю! — отозвался Иван Михайлович. — Думаешь, только ты все знаешь?..
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!