Часть 19 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Письмо было написано на немецко-саксонском наречии, и я понял лишь одно: на дядю донесли, что он якобинец, что у него собирается вся местная голытьба и восхваляет революцию. Понял я, что госпожа Тереза объявлена опасной преступницей, ибо она пользуется уважением республиканцев за необычайную свою отвагу, и что завтра к нам явится прусский офицер в сопровождении большого конвоя, арестует ее и угонит в Майнц вместе с остальными пленными.
Понял я также, что Фейербах советовал дяде выказать осторожность, так как пруссаки после победы при Кайзерслаутерне стали господами в стране, что они заключают под стражу всех, кто на подозрении, и отправляют в Польшу, за двести лье отсюда, в болотистую местность, для острастки другим.
Но я никак не мог постичь, почему дядя Якоб, человек спокойный, сторонник мира, рассердился на своего старинного друга за его предостережения и советы.
В этот день в нашей маленькой уютной гостиной разразилась страшная буря — вряд ли за все свое существование она видела нечто подобное. Дядя обвинял Фейербаха в эгоизме, в том, что он готов склонить голову перед высокомерными прусаками, которые держатся в Пфальце как завоеватели. Он восклицал, что существуют законы в Майнце, в Трире, в Шпейере так же, как и во Франции; что госпожа Тереза была оставлена австрийцами как убитая и никто не имеет права ее тронуть; что она свободна и он не позволит, чтобы ее взяли заложницей, он будет протестовать; у него есть друг, адвокат Пфеффель из Гайдельберга, он ему напишет и будет защищаться, перевернет небо и землю; пусть увидят, что Якоб Вагнер на все готов; пусть удивятся, что мирный человек ни с чем не посчитается во имя справедливости и прав человека.
Выкрикивая все это, он шагал взад и вперед по комнате. Волосы его растрепались. Он так и сыпал латинскими цитатами из древних законов, которые приходили ему на память. Он приводил также изречения о правах человека, которые только что прочел. Время от времени он останавливался и, топая ногой, произносил:
— Я основываюсь на законах, на железных устоях наших старинных хартий! Пусть пруссаки приходят… пусть! Я имею право не отдавать эту женщину, я ее подобрал и спас. Она res derelicta, что значит по-латыни «брошенная вещь». А древний закон говорит: «Ежели кто-нибудь бросил свое достояние, он уже утратил на него право».
Не знаю, где он постиг это, — вероятно, в Гайдельбергском университете, слушая споры товарищей, — но все эти старинные законы приходили ему на память, и он, казалось, препирался с десятком противников.
Госпожа Тереза сохраняла полное спокойствие, что-то задумчивое было в ее худеньком лице. Дядины цитаты, конечно, ее изумили, но ум у нее был такой ясный, что она отлично понимала свое истинное положение. И только через полчаса, когда дядя открыл секретер и сел за письмо к адвокату Пфеффелю, она подошла к нему, тихонько положила руку ему на плечо и ласково сказала:
— Не надо писать, господин Якоб, это бесполезно. Прежде чем ваше письмо дойдет, я уже буду далеко.
Дядя смотрел на нее побледнев.
— Так вы уезжаете? — дрогнувшим голосом спросил он.
— Я в плену, — произнесла она, — я это знала, и надеялась я только на то, что республиканцы начнут наступление и освободят меня, идя на Ландау. Но все вышло по-иному, и мне надо уехать.
— Вы хотите уехать? — повторял дядя с отчаянием в голосе.
— Да, господин доктор. Я хочу уехать, чтобы оградить вас от неприятностей. Вы необыкновенно добры и слишком великодушны, вам не понять суровых законов войны. Вам понятны лишь законы справедливости. Но во время войны справедливости нет, все заменяет сила. Пруссаки — победители. Они придут и заберут меня — таковы у них инструкции. Солдаты следуют только этим инструкциям: закон, жизнь, честь, разум людей ничего не стоят. Прежде всего они выполняют инструкцию.
Дядя откинулся в кресле, глаза его наполнились слезами, и он не знал, как отвечать. Он взял руку госпожи Терезы и с чувством пожал ее. Затем он поднялся вне себя от волнения и принялся снова шагать по комнате, призывая на угнетателей рода человеческого ненависть будущих поколений, проклиная Рихтера и всех ему подобных негодяев и объявляя громовым голосом, что республиканцы правы, защищая себя, что их дело справедливое, что он теперь ясно видит это, а все эти старые законы — старая дребедень; эти инструкции, уставы, хартии всякого вида приносили пользу только дворянам и монахам, в ущерб бедному люду. Щеки у него горели, он стал спотыкаться на ходу и под конец уже не говорил, а бормотал. Он твердил, что все должно быть уничтожено до основания и должны торжествовать только мужество и добродетель. В конце концов он так воодушевился, что, простирая руки к госпоже Терезе и покраснев еще сильнее, предложил отвезти ее на санях в горы к одному из его друзей, дровосеку, — там она будет в безопасности. Он взял ее за руки и говорил:
— Уезжайте… уезжайте туда… вам будет хорошо у старого Ганглофа… он мне предан… я спас его с сыном… они спрячут вас… Пруссаки не станут искать вас в ущелье Лаутерфельд!
Но госпожа Тереза отказалась. Ведь, если пруссаки не найдут ее в Анштате, они арестуют дядю. Лучше погибнуть от усталости и холода на большой дороге, только бы не ввергать в такую беду человека, спасшего ее, когда она лежала среди мертвецов.
Она проговорила это твердым голосом, но с подобными доводами дядя не согласился.
Помню, больше всего его волновала мысль, — как госпожа Тереза поедет с этими жестокими людьми, дикарями, явившимися из глубин Померании. Мысль эта была для него нестерпима, и он восклицал:
— Ведь вы еще такая слабенькая… вы еще больны… Пруссаки ничего не уважают… Они бахвалы и грубияны… Вы не знаете, как они обходятся с пленными… Я-то видел… Они позорят мою родину. Я не хотел об этом рассказывать, но теперь признаюсь: это ужасно!
— Да, господин доктор, — отвечала она, — все это я знаю от солдат нашего батальона, побывавших в плену. Нас повезут, связав по двое, по четыре, будут держать в тяжелых условиях, иногда без хлеба. Конвоиры будут грубо толкать нас и браниться. Но ваши крестьяне добрые, хорошие люди… они будут нас жалеть. А мы, французы, веселый народ, господин доктор… Трудна будет только дорога, но это ничего: найдется десять — двадцать товарищей, они помогут мне нести узелок со скарбом: французы любезны с женщинами. Я все предвижу заранее, — добавила она, скорбно улыбаясь. — Один из нас, идущий впереди, запоет старинную овернскую песенку, чтобы мы шли бодрым шагом, или веселую провансальскую песню, чтобы не казалось нам слишком пасмурным небо. Мы не будем чувствовать себя такими несчастными, как вы думаете, господин Якоб.
Она говорила тихим, чуть дрожащим голосом; она говорила, а я представлял себе, как она идет с узелком в веренице пленных, и сердце мое сжималось.
О, вот тогда-то я и почувствовал, как мы ее любим, как тяжело нам будет расстаться с ней!
И я громко разрыдался. Дядя, сгорбившись над своим секретером и закрыв лицо руками, не говорил ни слова; крупные слезы катились по его щекам, падая на обшлага. Да и сама госпожа Тереза не могла удержаться и стала всхлипывать. Она с нежностью обняла меня и, целуя, все повторяла:
— Не плачь, Фрицель, не плачь же так горько. Вы будете иногда думать обо мне… Ведь правда — будете? А я никогда не забуду вас!
Один Сципион был безмятежен — он прохаживался возле печки и посматривал на нас, совсем не понимая нашего горя.
Около десяти часов мы услышали, что Лизбета зажигает огонь в кухне, и это нас как-то успокоило.
Тогда дядя, громко высморкавшись, сказал:
— Госпожа Тереза, вы непременно хотите уехать, и вы уедете. Но я не могу примириться с тем, чтобы пруссаки пришли за вами, как за воровкой, и повели вас через все селение. Если только один из этих скотов обратится к вам с грубым или наглым словом, я не ручаюсь за себя… ибо мое терпение иссякло… Чувствую, я, пожалуй, дойду до крайности. Позвольте мне самому проводить вас до Кайзерслаутерна, пока они не явились. Ранним утром, в пятом часу, мы поедем на санях прямиком, сокращая дорогу, и в полдень или чуть попозже будем уже там. Согласны?
— О, господин Якоб, как могу я отказаться от последнего знака вашей дружбы? — ответила она с душевной теплотой. — Я принимаю это с благодарностью.
— Итак, все решено, — значительно сказал дядя. — А теперь осушим наши слезы и постараемся прогнать грустные мысли, дабы не портить последние минуты перед разлукой.
Он подошел ко мне, поцеловал, отбросив волосы с моего лба, и сказал:
— Фрицель, ты славный мальчик, у тебя прекрасное сердце! Помни, что твой дядя Якоб был доволен тобой в этот день. Ведь так приятно бывает сознание, что ты доставил радость тем, кто тебя любит!
Глава пятнадцатая
С ЭТОЙ минуты у нас воцарилась тишина. Каждый думал об отъезде госпожи Терезы, о том, как опустеет наш дом, о том, что теперь, после вечеров, которые мы так славно проводили вместе, унылой чередой потянутся недели и месяцы. Думали, как огорчатся Кротолов, Коффель, старик Шмитт, когда узнают об этой печальной новости. И, чем больше мы раздумывали, тем больше находилось новых причин для огорчения.
Но для меня всего горестней была предстоящая разлука с моим другом Сципионом. Говорить об этом я не осмеливался, но приходил в отчаяние при мысли, что его здесь не будет и мне больше не гулять с ним по селению, вызывая всеобщий восторг, что я утрачу счастье — не увижу больше его военных упражнений, что я опять буду бесславно прогуливаться один, засунув руки в карманы и надвинув шапку на уши. Я был безутешен перед такой ни с чем не сравнимой утратой.
И я совсем уж преисполнился горя, когда Сципион сел рядом со мною и стал уныло смотреть на меня сквозь мохнатые брови, как будто понимая, что нам суждено расстаться навеки. О, даже теперь, вспоминая об этом, я удивляюсь, что тогда не поседели мои белокурые кудри, — так тоскливо было у меня на душе. Я даже не мог плакать, до того глубока была моя печаль. Я сидел, запрокинув голову, обхватив обеими руками колени, а мои пухлые губы подергивались.
Дядя мерил шагами комнату, время от времени тихо покашливая. Он все шагал и шагал.
Госпожа Тереза была печальна, от слез у нее покраснели глаза, но она, как всегда, была деятельна. Открыв комод со старым бельем и вытащив кусок грубого холста, она стала кроить на столе нечто вроде дорожного мешка с лямками. То и дело раздавался скрип ножниц; она работала с обычной своей сноровкой. Когда все было скроено, она достала из кармашка иголку с ниткой, уселась, надела наперсток, и ее рука замелькала с быстротой молнии.
Было у нас необычайно тихо. Раздавались только тяжелые шаги дяди да мерное тиканье наших старинных часов, ни на секунду не отстающих и не убегающих вперед из-за наших радостей или огорчений. Так идет жизнь. Время не спрашивает, грустно вам или весело, смеетесь вы или плачете, что сейчас на дворе — весна, зима или осень…
К полудню, когда Лизбета пришла накрыть на стол, дядя сказал ей:
— Запеки небольшой окорок к завтрашнему дню. Госпожа Тереза уезжает.
Наша старая служанка смотрела на него, словно громом пораженная.
А он добавил хриплым голосом:
— Пруссаки требуют, чтобы она явилась. Сила на их стороне. Ничего не поделаешь!
Лизбета поставила тарелки на край стола, обвела всех нас взглядом и, поправив чепец, как будто от этой новости он сдвинулся, воскликнула:
— Госпожа Тереза уезжает! Не может быть! Да я и вообразить это не могу!
— Так нужно, милая Лизбета, — грустно ответила Тереза, — так нужно. Ведь я пленная… За мной придут…
— Пруссаки?
— Да, пруссаки.
Тут старушка, задыхаясь от негодования, воскликнула:
— Я всегда думала, что пруссаки не стоят уважения: это кучка жуликов. Разбойники они, да и только! Схватить честную женщину! Было бы у наших хоть на грош храбрости, разве они стерпели бы это?
— А что бы ты сделала на их месте? — спросил дядя, лицо которого оживилось, — негодование Лизбеты доставило ему немалое удовольствие.
— Я? Я бы зарядила пистолеты, — ответила она, — и крикнула в окно: «А ну-ка, проходите своей дорогой, разбойники, не смейте входить, а то берегитесь!» И первого, кто перешагнул порог, я бы сразу и уложила! Ах, негодяи!
— Так, так, — сказал дядя, — вот как нужно бы встречать подобных людей. Но мы слабее их.
Он снова зашагал по комнате, а Лизбета, вся дрожа, накрывала на стол.
Госпожа Тереза молчала.
Когда стол был накрыт, мы принялись обедать, углубившись в свои мысли.
Дядя принес из погреба бутылку старого бургундского и с грустью воскликнул:
— Нужно развеселить наши сердца, чтобы бодрее противостоять всем горестям, которые на нас обрушились! Пусть же старое вино, уже раз восстановившее ваши силы, госпожа Тереза, и однажды развеселившее нас всех, снова блеснет в бокалах, подобно солнечному лучу, и хотя бы ненадолго рассеет тучи, нависшие над нами!
И на секунду, пока он твердым голосом произносил эти слова, мы почувствовали себя несколько бодрее.
Но немного погодя, когда дядя велел Лизбете принести стакан, чтобы чокнуться с госпожой Терезой, а бедная служанка залилась слезами, утирая лицо фартуком, наша твердость исчезла, и все мы заплакали.
— Да, да, мы были так счастливы вместе! Вот она, жизнь человеческая, — сказал дядя. — Минуты радости мимолетны, а горе длится долго. Видит бог, мы не заслуживаем таких страданий, нам портят жизнь злые люди. Но господь всемогущ, он не допустит несправедливости, он вновь ниспошлет нам счастье. Справедливость в конце концов восторжествует! Будем же в это верить. За здоровье госпожи Терезы!
И мы все выпили за ее здоровье, но слезы все текли по нашим щекам.
Лизбета, услышав слова о всемогущем боге, слегка успокоилась — она была набожна и полагала, что страдания ниспосланы нам во имя вечного блаженства. Но тем не менее она не переставала от всей души проклинать пруссаков и тех, кто был им под стать.
book-ads2