Часть 18 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ксения пролежала весь день, пытаясь ни о чем не думать. Точнее, думать о безопасном. О грозящей ей физиотерапии: электрофорез, ультрафиолет, грязевые аппликации. Потом лечебная физкультура. Уже сейчас можно делать легкие упражнения для не затронутых повязкой суставов, и Ксюша, глядя в потолок, поочередно сгибала свободные от гипса пальцы, крутила туда-сюда кисть руки. В ушах звучал концерт Элгара в исполнении гениальной Жаклин Дюпре, вынужденной отказаться из-за смертельной болезни от блестящей карьеры виолончелистки. Нет. Не думать о Жаклин. Не думать о виолончели… Занятно, что этот инструмент, столь схожий с соблазнительной женской фигурой, обладает голосом, максимально приближенным к мужскому. Ксюша и выбрала-то в свое время виолончель по этому признаку: звук, издаваемый большой скрипкой, был похож на призыв. Слов нельзя было понять, но кому нужны слова? Это был зов прекрасного принца. И хотя Ксюша вскоре перестала читать сказки, очарование не прошло. Другие виолончелистки давали своим инструментам мужские имена, перебрасывались шуточками о том, что держат между ног. Но Ксения никогда не доходила до такого панибратства, только бы источник этого волшебного голоса оставался в ее объятиях, а ее пальцы с каждым годом извлекали из него все более чудные звуки. «Вот почему у тебя не складывается с мужчинами, – вдруг с горечью подумала Ксения. – Либо то, либо другое. Выбирай, кого хочешь обнимать». Перед глазами всплыло невыразительное Петино, а потом яркое Эдиково лицо. Ксюша замотала головой: может быть, если она навсегда перестанет играть и расстанется со своим инструментом – по той же отвратительной логике, ей начнет везти в любви? Она шумно выдохнула через нос и бросила взгляд на большой конверт, лежащий рядом с кроватью. Его вместе со старым проигрывателем притащила Маша. Это был сувенир от Алексея Ивановича. «Музыка на костях».
– Чувствует себя виноватым из-за пропавших негативов. Хотел одарить меня хоть чем-то, относящимся к эпохе. Тут Фицджеральд, Чак Берри и Джуди Гарленд. Все, подо что свинговали модные молодые люди в конце 50-х.
– Здорово, – попыталась улыбнуться Ксюша. Действительно, что ей еще делать? В этой музыке есть, по крайней мере, один плюс – она исполняется без участия виолончели. Последнюю фразу она, похоже, произнесла вслух.
– Не думай пока об этом, – положила ей руку на плечо Маша. – Знаешь, я слышала, что Александр Князев дважды был готов отказаться от профессии – один раз по болезни, второй – из-за автокатастрофы. А теперь, плюс к виолончели и органу, еще сел за фортепьяно…
Ксения молча смотрела на Машу. Она не понимает. Да и кто ее поймет, кроме «своих»? Мужик бы на ее месте уже запил. Но рядом с мужчинами-музыкантами – вот же несправедливость! – обычно оказываются верные и преданные жены. Чтобы вытереть слезу, поднести рассолу, сварить свежий бульон и вновь уверить в собственной гениальности. Женщины же музыканты слишком замкнуты на своей профессии, чтобы привлечь к себе внимание противоположного пола. И если не остаются в старых девах, то…
– Что ты свистишь? – вдруг спросила Маша.
Ксения осеклась и покраснела. Она свистела? С ней это бывает, когда сильно задумается.
Маша улыбнулась:
– Похоже на Рахманинова.
А Ксения ни к селу ни к городу спросила:
– Маш, а у вас, полицейских, как с личной жизнью?
Маша нахмурилась, и Ксюша приготовилась было извиниться за бестактный вопрос, в конце концов, не так близко они знакомы…
– У меня с личной жизнью полный разрыв шаблона, – Маша пожала плечами. – Вот если бы тебе сделал предложение любимый молодой человек, согласилась бы?
– Трудно сказать, – ответила Ксюша, – мне его еще никогда не делали.
Они помолчали. И Ксюша добавила:
– Но думаю, да.
Маша кивнула – лицо у нее стало совсем потерянным.
– Что и следовало доказать, – она попыталась улыбнуться.
И спрыгнула с подоконника, на котором сидела во время их попытки проникновенной беседы. «Мы, похоже, два жесточайших интроверта, – подумала Ксюша. – Тут делай не делай предложение, а результат все тот же». Но ей почему-то стало легче.
Закрыв за Машей дверь, она повертела в руках первый в стопке, невыразительный, наскоро склеенный из газеты конверт. «В СССР учатся более 50 миллионов человек, неудивительно, что рассвет национального искусства…» – прочитала она начало первой фразы. Поверх «национального искусства» кто-то простым карандашом написал: Э. П. Элвис Пресли? Ксюша вынула из конверта идущий по краям легкой волной рентгеновский снимок с неровной, прожженной чьей-то давно погасшей сигаретой дыркой посерединке.
– Кустари, – усмехнулась Ксюша.
Слава богу, что на снимке не фигурировали переломанные пальцы рук, а бодро ухмылялась чья-то челюсть. Ксюша осторожно поставила иголку на самопальную пластинку. Челюсть медленно закружилась. Вшшш… – зашумела пластинка, будто далекие радиопозывные из прошлого. И вдруг взорвалась – гитарными аккордами, ударными и саксом.
Let’s rock; everybody, let’s rock.
Everybody in the whole cell block
Was dancin’ to the Jailhouse Rock.
Запел Элвис, заплясала, будто покачивая на каждом повороте бедром, изогнутая пластинка, захохотала челюсть неизвестного ленинградца – возможно, даже скорей всего, бывшего серьезным гражданином, преданным линии партии и слушавшим исключительно Клавдию Шульженко. А потом Ксюша поставила Билла Хейли – «Рок круглые сутки». И ребячливо-сладкоголосых Эверли Бразерс – «Проснись, Сюзи!» И нежнейшую, как подтаявший мед, Эллу Фицджеральд с ее «Караваном». Ксюша лежала, глядя в потолок. Поначалу, чтобы чем-то занять голову, она пыталась читать отрывки статей с самопальных конвертов. Но вскоре глаз, спотыкающийся на передовице «Правды» («ДОРОГИЕ ПОДРУГИ! Ознакомившись с итогами социалистического соревнования по надою молока, я и другие доярки узнали, что ваш колхоз занимает самое последнее место в районе») и ухо, внимающее Элвису, оказались в таком рассинхроне, что Ксения отложила чтиво и полностью ушла в джунгли джаза и рок-н-ролла: любви, ритма и драйва без конца. «Удивительные все же человеки – Алексей Лоскудов и сотоварищи! – думала она, откинувшись на подушку и прикрыв веки. – Как они могли совмещать свою советскую действительность с такими вот Элвисом и Эллой?»
Внезапно музыка остановилась. Вшшшш… вшшшш… – зашуршала вновь пластинка, и Ксюша уж было подумала, что пора менять ее на следующую, как вдруг услышала голос. И то был явно не Элвис.
«Думаю, пошлость эта у меня в отца, – говорил неизвестный, спокойно, размеренно, будто размышлял вслух. Ксения осторожно спустила больную ногу с кровати, будто боялась спугнуть незнакомца. Как он тут оказался? Как прорвался к ней из прошлого? – Иногда заиграюсь вечером с Колькой в морской бой, и кажется, мне, как и ему, не больше десяти. А потом вдруг застыну летом в троллейбусе, глядя на поднятую руку какой-нибудь тетки, которой она держится за поручень, свободный рукав платья оголил локоть, пятно расползается под мышкой, пахнет от нее – влажно, сладко и жарко. И чувствую, как кровь начинает шуметь в висках. Так же было поначалу и с ней. Боялся входить на кухню, когда она там, столкнуться у дверей прихожей или еще хуже – а ведь случалось – застрять на пару в дверях ванной комнаты. И этот взгляд – снизу вверх – с поволокой, и губы изгибаются – мол, вижу тебя насквозь, знаю-знаю, чего тебе надобно. «Прости, мне тут нужно лифчик простирнуть». И ведь слово-то какое: лифчик! От одного этого слова покраснеть можно. В общем, что со мной было раньше, понятно. Но теперь… Теперь думаю, что не только это мне оказалось нужно. И не всегда нужна она вся – так ведь и сердце может разорваться от избытка эмоций. А иногда для счастья достаточно ее руки, на секунду задержавшейся в моей, перед тем как она толкнет дверь своей комнаты, или ее профиля в окне, который я караулю, стоя напротив нашего дома на другой стороне канала. Словом, похоже, я влюбился, как последний дурак».
Маша
«Какой же неприятный тип!» – думала Маша, следуя за мужчиной в бархатной коричневой безрукавке, надетой поверх полосатой рубашки. Седеющий ежик на голове хозяина дома чуть сдвинут, чтобы сформировать хохолок по центру, квадратные очки плотно обхватывают переносицу мясистого курносого носа, похожего на поставленный на пятку башмак. Рот большой, лягушачий, а губы, тонкие и бесцветные, почти незаметны. Он казался неприятным, будучи серьезным, когда же улыбался – становился просто отвратительным. Перовский был историком Мариинского театра, который по старой памяти звал Кировским, коллекционером оперного костюма, и длинный коридор квартиры в центре (не иначе, как еще одна расселенная коммуналка) был весь увешан платьями и сюртуками. Они шли вперед, и Машина макушка – а была она как раз на голову выше коллекционера – постоянно задевала расшитые кружевные подолы. Невыносимо пахло нафталином, смесью сладких духов, долженствующих, очевидно, заглушить запах артистического пота, старой пылью.
– Иногда из любезности провожу бесплатные выставки в фойе театра, – ни на секунду не останавливаясь, вещал коллекционер. – Тематические, так сказать. К дню рождения Петра Ильича выставили несколько витрин к «Онегину», «Лебединому», прекрасная сохранность, а качество… – он восторженно прищелкнул языком.
Маша вышла на коллекционера окольными путями – в архиве его фамилия упоминалась в связи со скандальными воспоминаниями о Кировском театре эпохи 50-х и 60-х. Выяснилось, что автор воспоминаний поначалу сам танцевал, а потом ушел в костюмеры.
– Так что любовь к костюмам у меня наследственная, да, – плюхнулся в белое кожаное кресло Перовский-сын, не предложив присесть гостье. Маша опустилась в кресло напротив, вежливо улыбнулась. – Жаль, что мемуары отца так и не были изданы. Хотя уверен, многим это было бы весьма, весьма интересно, – он щелкнул пальцами.
– Почему же вашему отцу отказали в публикации книги?
– О, он пытался издаться в восьмидесятых. Тогда еще многие из фигурантов были живы, сами понимаете. И даже продолжали работать в театре. Кому нужна правда, да еще такая нелицеприятная?
Маша почувствовала, как у нее сводит скулы от неестественной улыбки.
– Мне бы очень хотелось ознакомиться с рукописью. Где ее можно найти?
– Только в одном месте, – рот хозяина дома растянулся в ухмылке. Маша с трудом сдержала омерзение. – В соседней комнате, в моем кабинете. Я оцифровал печатные листы и держу их тут, в своем компьютере, не подключенном к Интернету. Сами понимаете… – он многозначительно подвигал тонкими, будто нарисованными, бровями.
– Боитесь хакеров?
Перовский многозначительно кивнул:
– Этой рукописи – цены нет. И рано или поздно – уж поверьте! – она найдет своего благодарного читателя.
– Обещаю сохранить все в тайне, – почти искренне улыбнулась Маша: то, что рукопись здесь, совсем рядом, и не нужно вновь отправляться под ледяным дождем на ее поиски, не могло не порадовать.
– Никаких копий. Никаких выписок! – строго постучал ногтем указательного пальца по лакированной ореховой столешнице Перовский. – Вы меня понимаете?
– Конечно.
Перовский удовлетворенно кивнул и, выудив из-под полосатой рубашки золоченый ключик (Маша с трудом сдержала усмешку), открыл им один из ящиков стола, вынул ноутбук, с серьезнейшим видом поколдовал над ним пару минут и повернул экраном к Маше.
«Закулисье, история одного танцора», – прочла она заглавие и подняла вопросительный взгляд на Перовского.
– Я пока здесь почитаю, если вы не против, – сказал тот и пересел на кожаный диван рядом.
«Очевидно, боится, что я все-таки что-нибудь втихаря законспектирую», – усмехнулась про себя Маша, но согласно кивнула и начала читать. После первых двух глав стало ясно, почему издательство влет отказалось от публикации: чтение оказалось крайне утомительным; многоколенчатые фразы – невыносимо длинные и сложные для восприятия. Отец неприятного мужчины был, похоже, типичным графоманом, преисполненным чувства собственной исключительности. Впрочем, черно-белая фотография, запечатлевшая автора лет в двадцать, по выходе из Вагановского училища, являла собой вполне славного на вид (особенно на фоне его собственного сына – не могла не отметить Маша) светловолосого юношу. Правильные черты лица, мужественный подбородок. Задержавшись на фотографии чуть дольше, чем следовало, – а все для того, чтобы дать себе перерыв и не прорываться дальше сквозь косноязычие танцовщика, – Маша стала вновь вчитываться в текст, пестревший то именами, то кличками, то просто многозначительными инициалами. Ни те, ни другие Маше ни о чем не говорили, и она уже было начала терять надежду, когда вдруг среди сплетен, датируемых как раз-таки концом 50-х, увидела прозвище – Певун. И вот в каком контексте. Кировский, как, впрочем, Большой театр, Советский цирк и ансамбль Моисеева, начали активно выпускать на гастроли на Запад – нефтью тогда еще не торговали, а вывоз артистов был для казны делом крайне прибыльным. Балетных вывозили не только в Европу, но и в Америку, и в Японию, и даже в Австралию.
С Певуном Перовский впервые пересекся по вполне банальному поводу: «балетный» продал «оперному» настоящие французские духи. Брал для своей жены, а ей не понравились. Супруге же Певуна парфюм подошел – она оказалась не столь избалованной заграничными сувенирами (увы, наша опера всегда была меньше востребована за границей, чем классический балет).
Второе роковое обстоятельство, сведшее двух мужчин вместе, оказалось и вовсе неожиданным. За несколько месяцев до интересующих Машу событий из Ленинградского хореографического училища был выпущен один татарский юноша. И сразу стал премьером. Автор мемуаров брызгал ядовитой слюной – рядом с таким, как Нуриев, он оказался слишком откровенно бездарен. К моменту появления гениального танцовщика мужские партии в советском балете были большей частью орнаментальными – осуществляя поддержки, партнеры «обслуживали» танец балерины. Таким типичным для своей эпохи балеруном был и Перовский: тяжеловатый для прыжков, но достаточно крепкий, чтобы удержать в руках Одетту, Баядерку или Жизель. До побега Нуриева на Запад остался всего-навсего год, но Перовский этого знать не мог, и обида бедняги на судьбу росла. Рукопись сохранила трагикомические подробности второй встречи Певуна и танцовщика: перебрав коньяка в буфете театра на третьем этаже, Перовский принял спонтанное решение покончить с жизнью – быть таким, как этот уфимский выскочка, он не мог, а быть Перовским стало невыносимо. Под влиянием коньячных паров он поднялся по служебной лестнице на выходящую прямо на Театральную площадь крышу. Высота показалась несчастному недостаточной для финального расчета с жизнью. Больше всего он боялся переломать конечности и остаться в живых: сломанные ноги – какая ирония для балетного! И взялся уж было рукой за железную пожарную лестницу, чтобы забраться еще выше, на плоский театральный купол, как его руку накрыла другая. Это оказался Певун – время от времени он прятался здесь с целью выкурить в одиночестве криминальную, строго запрещенную для оперного голоса сигарету.
Так грех неудовлетворенного тщеславия и вредная привычка привели к неожиданной встрече под жемчужно-серыми питерскими небесами. Завязалась странная дружба. Южный темперамент и врожденная мягкость характера Певуна, казалось, плохо сочетались с по-мужицки хитроватой, эмоциональной сухостью Перовского. Но в мемуарах читалось: «Мы были очень близки и много времени проводили вместе». Чем больше Перовский описывал Певуна (любовь к грузинской кухне, живет неподалеку от театра, обожает единственную дочь), тем меньше сомнений оставалось у Маши: под нехитрым прозвищем скрывался именно Бенидзе. И она все пыталась выловить в муторном, накручивавшем, как веретено, бессмысленные детали тексте хоть какую-нибудь мелочь, которую можно было бы использовать в расследовании. Тщетно. Маша обиженно кусала губы – вот уже, казалось бы, гнездовье сплетен про всех и вся и близкий друг… И что? И ничего. «Дочитаю до следующей главы и брошу», – с досадой пообещала себе Маша. Но, добравшись до конца, замерла. «Так получилось, – писал мемуарист, – что дружба с Певуном разбила мой брак». На фоне описания идеального товарищества фраза казалась особенно неожиданной. Маша откинулась на спинку стула, задумалась. Заза Отарович, судя по общим отзывам и сохранившимся фото, был необыкновенным красавцем. Плюс обаяние, плюс тенор – романтический голос по определению… Она повернулась к мужчине рядом.
– Ваша мама… – начала она неловко. – Зазе Отаровичу было, наверное, сложно отказать. Ничего удивительного, что она…
Мгновенно вскочив с кресла, Перовский-младший в два шага преодолел расстояние до стола, захлопнул с щелчком ноутбук. Холодно блеснули стекла модных очков.
– А при чем здесь моя мама, барышня? – усмехнулся он.
Ксения
Когда он позвонил в дверь, она была уже в полной боевой готовности – чуть кривовато накрашена (сломанная рука не добавляла умения, да и когда она умела хорошо краситься?) и полна решимости выставить его за дверь. Но сначала – сначала! – ей необходимо узнать, что это он вынюхивал? Зачем напросился к ней в дизайнеры? Ведь не ради же денег, это понятно! Но и версия романтического толка казалась Ксении все менее правдоподобной – да как бы он мог прельститься ею, и где – не на сцене филармонии в концертном наряде, а в больничном коридоре, в очках с толстыми линзами и замызганном халате! Права была мама, что это она о себе возомнила, если даже Петя обозвал ее уродиной и сбежал – из этой самой распрекрасной квартиры с видом на воду. А ведь Эдик – явно птица совсем другого полета! Ксения от обиды шмыгнула носом – впервые в ее небогатой мужчинами жизни ей попался такой: веселый, элегантный, внимательный. Все у него имелось, чего не было у маменькиного сынка в вечных застиранных рубашечках – Пети. И не то чтобы она успела влюбиться, но сама мысль, что он может быть влюблен в нее, наполняла душу головокружительным томлением. И вот пожалуйста! Привет тебе, правда жизни. Тебя, кстати, никто не звал.
Она выдохнула и распахнула дверь. Ледяное выражение лица сразу пропало всуе – нагруженный пакетами и бутылками, Эдик тщетно пытался удержать под мышкой коробку со стаканами, в кулаке – горлышко бутылки, а другая рука, с растопыренными, как крабьи клешни, пальцами держала еще с десяток полиэтиленовых пакетов.
– Помогай, – не слишком разборчиво произнес он, потому как придерживал подбородком целлофановую обертку – очередной букет роз.
Поэтому сразу на гневную тираду Ксения не решилась, а вместо этого неловко перехватила букет левой рукой.
– Колется. Я вроде как забыл, что у меня не пять рук, – потер подбородок Эдик, целуя ее с родственной непосредственностью в щеку – Эдикова щека после улицы была приятно прохладной и по-мальчишески гладкой. – Думал, шипы прорвутся и изранят до крови. Буду ходить героем. А так получился из меня только соцработник на дому.
Ксения молчала. Эдик скинул ботинки и прошел с пакетами на кухню, начал разбирать содержимое.
book-ads2