Часть 8 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Отец ушел, я начал умываться. «Мэйнард тебя любил» – отцовские слова стучали в висках, вызывали дрожь пальцев. Чтобы Мэйнард жизнью пожертвовал ради кого бы то ни было, а тем более ради меня? Немыслимо. Впрочем, скоро я догадался. Что и оставалось отцу, если не цепляться за бредовость своего же утверждения!
Мэйнард – плоть от его плоти, кровь от крови; Мэйнард – память о жене и оригинал великолепного портрета в ряду не менее великолепных портретов. Он продолжатель рода Уокеров. Его мнимое величие ничуть не противоречит отцовскому наказу: береги, мол, Хайрам, своего ветреного, беспутного брата. Спускаясь в Муравейник, я думал: такое выдать, в такое поверить со всей искренностью мог только виргинец. Ибо Виргиния – особое место. Только здесь незазорно обречь кандалам целую расу; только здесь представители этой расы, знающие кузнечное дело и владеющие резцом по мрамору, все-таки считаются скотами. И только здесь белый сегодня распинается перед цветным, клянясь в вечной благодарности, а завтра этого цветного продает. Какими только проклятиями болвану отцу не разражался мой мозг, пока ноги несли меня по тайной лестнице! Какие только кары небесные не призывал я на Виргинию – край лицемеров, что рядят свои грехи в шелк, ведут их в котильоне, не желая признать простую истину: грех порождается праздным разумом! Как хотелось мне разворотить Муравейник, явить всем, у кого еще жива совесть, обратную сторону белой благопристойности, сей Град-под-Холмом, от коего зависит слишком многое, чтобы истинное имя его можно было произнести вслух.
* * *
Фина шепталась с Софией в полумраке подземного коридора, возле своей каморки. Меня она встретила пристальным взглядом. Я неловко улыбнулся. Фина шагнула ко мне, прижала ладонь к моей щеке, на миг опустила веки. Уже в следующее мгновение она ощупывала меня глазами – без улыбки, сосредоточенно, готовая обнаружить нехватку ступни, кисти, пальца, уха – и наконец изрекла:
– Гм. Не скажешь по тебе, что ты в реке тонул.
Не из таких она была, которые квохчут да умиляются, – женщина, заменившая мне мать. По мнению Улицы, всякий, кого Фина не бранила и не гнала помелом, мог надеяться, что как минимум симпатичен ей. Я тоже не ласкался к Фине, не докучал словесными изъявлениями сыновней любви. Она другого и не ждала. Мы с ней давно выработали особый язык, мы умели молча донести друг до друга, сколь крепка наша связь.
Но в тот день я перешел на язык общепринятый – заключил Фину в объятия. Прижал к груди и долго не отпускал, ассоциируя усохшее тело и с сосудом, готовым принять избыток радости спасения, и с обломком мачты, за который цепляется утопающий, несомый Гус-рекою.
Фина терпела пару минут, затем высвободилась, снова осмотрела меня с головы до ног и пошла прочь.
София провожала ее взглядом, когда же Фину скрыл поворот, усмехнулась:
– Старуха любит тебя, Хайрам, очень, очень любит.
Я кивнул.
– Нет, правда, – продолжала София. – Со мной-то она вовсе, считай, не говорит, а вот как тебя в дом принесли, с того вечера всякую минуту ловила, чтоб, значит, выведать у меня, какое твое самочувствие. Прямо не спрашивала – все обиняками.
– Она и в комнату заглядывала, что ли?
– Да, и не раз. Потому я и сообразила: ты ей будто сын. Сказала ей про это, а она смутилась, бедная. Сама я не рада была, что затеяла разговор. Ей тебя такого видеть – нож острый. Тяжело это, Хайрам. Даже мне – а ведь я тебя вовсе не люблю. Ты мне даже не нравишься, ну вот ничуточки.
На этом слове София шлепнула меня по плечу. Мы оба захихикали: она – с хитрым блеском глаз, я – с ухающим сердцем.
– Ну и как ты, Хайрам?
– Лучше. Рад, что к своим вернулся.
– А то глядел бы на этих на своих с речного дна.
– Точно.
Мы одновременно замолчали. Через несколько мгновений ситуация стала неловкой, и я пригласил Софию к себе в каморку. Она согласилась. Я подвинул ей единственный табурет. Усевшись, она живо достала из кармана пряжу и спицы с чем-то пока (или вечно) аморфным. Сам я устроился на койке. Наши колени почти соприкасались.
– Я рада, что ты на поправку идешь, – начала София.
– Есть такое. Заметь, едва мне полегчало, они меня сразу из Мэйнардовой спальни вытурили.
– Это к лучшему. Не хотела бы я валяться на кровати, которая покойнику принадлежала.
– Верно, а я как-то не думал про это.
Инстинктивно я сунул руку в карман, хотел медяк нащупать. Только медяка не было. Потерялся, видно, еще в воде, талисман мой, билет в один конец с Улицы. Пусть большие надежды обернулись пшиком – все равно талисмана ужасно жаль.
– А кто меня нашел, София?
Не отвлекаясь от петель и накидов, она ответила:
– Слуга Коррины. Да ты знаешь его. Хокинсом звать.
– Вот как! Хокинс! А где, где он меня обнаружил?
– Ясно: на берегу. На нашей стороне. Лицом в грязи ты лежал. Как тебе вообще выплыть удалось из такой-то холоднющей воды? Не иначе в верхнем мире у тебя защитник имеется.
– Похоже на то.
Впрочем, думал я вовсе не об ангеле-хранителе или как там его. Я думал о Хокинсе. В день скачек я с ним дважды пересекся, и именно он меня нашел.
– Хокинс, значит, – повторил я.
– Ага. Он, и Коррина, и Эми, горничная ее, с тех пор каждый день приезжают и часами со старым хозяином сидят. Ты бы, Хайрам, спасибо сказал Хокинсу.
– Обязательно скажу.
София поднялась и шагнула к двери, оставив по своем уходе знакомую вязкую тоску.
* * *
Итак, София ушла, а я остался сидеть и размышлять. Я думал о нестыковках. По словам Софии, Хокинс нашел меня на берегу; мне же отчетливо помнились залежь и валун, этот своеобразный памятник первым успехам Арчибальда Уокера. Оттуда до реки не меньше двух миль; неужели я их прошагал – мокрый, чуть живой? Сомнительно. Быть может, залежь с памятником мне привиделись. Смерть обнимала меня, навевая напоследок образы людей, давших мне жизнь. Первой явилась мама, пляшущая на мосту, вторым – валун, этот символ прадеда, родоначальника.
Наконец я слез с койки. В планах у меня было сходить к валуну. Там, на месте, наверняка остался какой-нибудь знак; он и разрешит противоречие между двумя версиями – моей и Хокинсовой. Я выбрался из тупика, аппендикса, в котором находилась моя каморка, попал в главный коридор, миновал Финину дверь. Оттуда до света было рукой подать. Солнце – предполуденное, предзимнее – висело низко, как раз напротив дверного проема. Свет плеснул мне в лицо, ослепил, заставил замереть, заслонивши глаза оттопыренным локтем. Невольники как раз шли на поле: у каждого на одном плече мешок, на другом лопата. Среди них был Пит, садовник. Он да моя Фина – вот, пожалуй, и все старики, что остались в Лок лессе; остальных давно продали. Пита спасли смекалка, интуиция, радение.
– Хай! – воскликнул Пит, поравнявшись со мной. – Как здоровьичко?
– Лучше, спасибо.
– Вот и ладно. Перемелется, сынок. Главное, голову не заморачивай. И вот еще что…
Пит продолжал говорить, даром что процессия невольников, растянувшись, уводила его от меня. На моих глазах темные лица растворял слепящий свет, я же стоял, парализованный паническим ужасом, причины которого были смутны. Всего несколько дней назад я сам едва не растворился – только там, в реке, слепящей была тьма. И едва источник ужаса сделался мне ясен, прошел и мой ступор. Я сорвался с места, бросился обратно в каморку и рухнул поперек койки.
Рука инстинктивно скользнула в карман, в котором, конечно, отсутствовал заветный медяк. Щупая пустоту, я пролежал ничком до позднего вечера. Ничком – но в полном сознании. Хокинс утверждает, прикидывал я, будто нашел меня у реки, в то время как мне самому отчетливо помнятся валун, и падение, и колкий шорох черных трав. Память же до сей поры меня ни разу не подводила.
Надо мной гудел дневными звуками дом, этот оплот рабства. Вот звуки пошли на убыль, и я понял: день заканчивается, наступает вечер. Когда все стихло, я снова выбрался в коридор, освещенный единственным фонарем, и шагнул в ночь. Мутный лунный лик глядел сквозь полупрозрачное темное облако, словно сквозь траурную вуаль; он казался заплаканным, а мелкие звезды, наоборот, по контрасту с этой расплывчатостью выделялись четче.
На краю лужайки для гольфа маячила фигура; вот она двинулась в мою сторону по щетинистой траве, вот приблизилась настолько, что я узнал Софию. Огромная шаль покрывала ее с макушки до колен.
– Поздновато для тебя, Хайрам. Ты ведь слабый еще, – пожурила София.
– Да я и так целый день провалялся. В каморке дышать нечем.
С запада потянуло ветерком, и София плотнее завернулась в шаль. Впрочем, глядела она не на меня, а на дорогу, определенно оставаясь в Локлессе лишь телесно.
– Доброй ночи, София. Пойду разомнусь.
Она словно очнулась.
– Что? Ох, вечно со мной так. Ты, должно быть, заметил. Уносит меня; вот задумаюсь – и, глядь, далеко-далеко оказываюсь. Иногда оно пригождается.
– О чем же ты сейчас думала?
София встретила мой взгляд, тряхнула головой, рассмеялась негромко, как бы про себя.
– Ты сказал, что размяться хочешь?
– Ну да.
– Не против, если я с тобой пройдусь?
– В компании веселее.
Я старался говорить небрежно и преуспел; но, подними София глаза, она поняла бы: у меня буквально дыхание сперло. В молчании мы двинулись петляющей тропой – мимо конюшни, к Улице. Много лет назад я бежал в обратном направлении в тщетной надежде отыскать маму. Тропа вильнула, и перед нами возникла цепь узких, затупленных с верхнего конца треугольников-хижин[12]. Одну из них я когда-то делил с мамой, другую – с Финой.
– Ты здесь детство провел, да, Хайрам?
– Да, вот в этой хижине; направо погляди. Потом я прибился к Фине. Ее дом дальше, им Улица заканчивается.
– Тянет тебя сюда?
– Есть маленько. Хотя вообще-то мне хотелось вырваться. Размечтаюсь, бывало… А, пустое. Где те мечты, где тот малолетний дурак?
– То есть сейчас ты о другом мечтаешь, да? О чем же?
– После того что со мной случилось, мне бы воздуха. Вдохнуть мечтаю полной грудью, София.
book-ads2