Часть 7 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Сам себе хозяин, как же! Освободиться невозможно, Хайрам, чтоб ты знал. Оно конечно, я плечи-то развернул, голову малость повыше поднял, чем, к примеру, ваши локлесские ребята, – с этим не поспоришь. А все ж таки я подневольный человек, зависимый человек.
Несколько минут мы молчали. Голоса со стороны улицы затихли, я услышал, как затворяется парадная дверь и скрипит, отворяясь, дверь задняя. Появилась Эмбер, взяла грязные тарелки, взглянула на меня многозначительно, вскинув бровь, и произнесла:
– Джорджи снова тебе сказки рассказывает?
– Не пойму пока, – отвечал я.
– Вот как! – Эмбер шагнула к двери, но, прежде чем исчезнуть в доме, предупредила: – Ты с ним поосторожнее, Хайрам, с Джорджи-то с моим. Он соврет – недорого возьмет.
Дом Джорджи был крайним в переулке, дальше начиналась пустошь. Не вставая с чурбачка, я видел, как поблескивает под низким солнцем излучина Гус-реки. Тучи сгущались, становилось зябко. Мэйнард, наверно, уже натешился в борделе – значит, мне пора двигать к фаэтону. Если сейчас не решусь – когда в следующий раз выберусь к Джорджи? Когда появится у меня шанс изменить жизнь? И я решился.
– Джорджи, мне уходить надо.
Думаю, он понял, о чем я, только виду не подал, простачком прикинулся.
– И впрямь поздно уже, Хайрам. Ступай, а то неприятности наживешь.
– Да я не про то. Я взрослый уже. У нас каждый день люди исчезают. Их в Натчез увозят и дальше – ну да кому я рассказываю? Локлессу недолго осталось. Земля – мертвая, не родит ничего. Песок, а не земля. И белым все давно понятно. Возврата к прежнему не будет, и они это знают. Я вот сегодня, пока до тебя шел, видел: одного типа ножом продырявили, девчонку избили прямо на улице. Где закон? Нету его. Старики говорят, раньше был; может, и так, я эти времена не застал. А вот что сейчас все меняется – это я чувствую. Во мне достоинство просыпается, Джорджи. Будто другой человек – новый, свободный. Нету таких кандалов, чтоб его заковать. Он слишком много знает. Слишком много помнит. Прочь он рвется, парень этот, а в кандалах, в неволе, ему не жить. Я сам его боюсь. Вот на руки свои взгляну – жуть берет.
Джорджи хотел что-то сказать, но я ему не дал.
– Говорят, ты человек бывалый. Всякого навидался, прежде чем здесь, в переулке этом, поселиться. Говорят, ты с такими людьми связан, которые… кое-что могут. Дорогу знают. Ту самую, Джорджи. Я сегодня ради твоих связей пришел. Ради Дороги.
Он резко поднялся, провел рукой сначала по жирным от свинины губам, затем по штанам и, не глядя мне в глаза, снова сел.
– Ехал бы ты до дому, Хайрам. Никакой особенный человек в тебе не просыпается. А вот что мужчина ты теперь – то правда. Стало быть, понимать должен: воли хочешь – работай, откладывай денежки себе на выкуп. С меня пример бери.
– Времена на те. Наш брат сильно вздорожал. Теперь столько не накопишь, хоть тресни.
– Значит, смириться надо. Не самая плохая судьба у тебя, Хайрам. Подумаешь, за братом ходить, даром что он обалдуй. Куда как хуже бывает. Езжай до дому. Женись. Сразу веселее станет.
Я насупился, и Джорджи повторил:
– Езжай до дому.
* * *
Что мне оставалось? Я подчинился. Но даже тогда я чувствовал: темнит Джорджи. Он действительно проводник – к свободе, к Орегону для цветных, – как о нем и толкуют. Он ведь даже не отрицал, что связан с Тайной дорогой. Словом, я вообразил, будто в моем случае надо просто внушить Джорджи: я решился твердо, отговаривать меня нет смысла, а что до вероятных тягот пути, так они мне по силам. Успокоившись на этой мысли, я направился к борделю, где стоял фаэтон. Я не сомневался, что Джорджи меня выручит, выведет – а как иначе, ведь другое будущее невозможно. Об этом вопила каждая подробность замусоренных улиц. Джентльмен (судя по платью) лежал мертвецки пьяный в куче навоза лицом вниз; над трупом, раздетые до нижних сорочек, глумились двое представителей белой знати. О потасовке, которая предваряла эту разнузданную сцену, свидетельствовали три изорванные шляпы, три бутоньерки, три бирюзовых шейных платка. Не смотреть на них, идти своей дорогой. Скользнуть мимо паба, где мечут кости да стравливают петухов. Вот она, белая цивилизация! Слой позолоты настолько тонок, что фальшивку всякий разглядит. А я-то, болван, слепец, еще планы строил, выслуживался перед фараоном Локлесса, подачками его кичился! Осознание собственных помыслов кольнуло пребольно, даром что случилось не впервые. Стыд-то какой. Мне ли, восемь с лишним лет прожившему в Муравейнике, было обольщаться насчет белых, насчет их сути? Молодые – непроходимо глупы; старики – немощны; их власть – одна фикция. Они не выше нас, цветных, а во многих аспектах куда как ниже.
Мэйнард успел выйти из борделя, да не один, а с проституткой. Он ждал меня, и тут же околачивался слуга Коррины, Хокинс этот самый. Мэйнарда корчило в приступе хохота, Хокинс косился на него с немым отвращением, которого Мэйнард, будучи пьян, разумеется не улавливал. Заметив меня, он заржал еще громче, ринулся в мою сторону, споткнулся, потерял равновесие. Девица тоже покачнулась. Мгновение – и оба упали. Я поспешил помочь девице, Мэйнарда поднял Хокинс. Панталоны и жилет, где-то изгвазданные еще раньше, теперь щеголяли пятнами свежей глины.
– Хайрам, чурбан, раззява! – заорал Мэйнард. – Ты мне должен в первую очередь помогать! Мне!
Ну еще бы. А чем я всю жизнь занимаюсь?
– Девчонка поедет с нами, – продолжал Мэйнард. – Нынче она моя! А что я им говорил? Что я говорил им всем, Хайрам? И хлыщам этим, и девкам? По моему слову вышло!
Тут он повернулся к Хокинсу, все еще перекошенному от гадливости.
– Гляди госпоже своей не сболтни. Чтоб мисс Коррине ни гугу, понял?
– Про что ни гугу, сэр? – поднял брови Хокинс.
Мэйнард прищурился и заржал со свежими силами.
– Э, парень, да мы с тобой поладим!
– Да, сэр, непременно, сэр. В семействе завсегда лад должен быть, сэр.
– В семействе! В семействе! – с восторгом подхватил Мэйнард и полез в фаэтон.
Девицу пришлось подсаживать мне. Я забрался на козлы и погнал лошадей тем же путем, каким мы въезжали в Старфолл. Внезапно, бог весть почему, с Мэйнардом сделалось просветление, точнее, его настиг приступ стыда. Мэйнард велел поворачивать обратно, чтобы не появляться вновь на главной площади; иными словами, править к Шелковому пути бессловесных. Здания уступали место деревьям в сполохах золота и пламени, издалека доносился вороний грай, мерно цокали подковы, ветер овевал мое лицо. Каждая малость кричала: помни, цени! Ибо скоро все это кончится. Дни отца сочтены, Локлесс достанется Мэйнарду, и тогда дорога для всех невольников одна – в Натчез и дальше, на Юг.
Тон целому дню был задан сном. Видение – цепные рабы и пузан Мэйнард – обострило во мне и ужас, и ярость, усугубило боль за неумолимое угасание Софии, и тоску по маме, и тоску по тете Эмме. А еще жажду – избавиться от Мэйнарда, от проклятия его власти. Так воды жаждешь, если ночь длинна. И вода пришла на помощь.
Впереди блеснула излучиной река. Туман поднимался над ней – небывалый прозрачный туман. А сверху лило – тучи, что пыхтели с самого полудня, разразились дождем. Дальний конец моста растаял в синей дымке. Вдруг цокот подков оборвался и настала ватная тишь. Я запомнил это мгновение, ведь погонял я лихо, в отчаянной надежде поскорее добраться домой, уберечь от Мэйнардовой похвальбы хотя бы остаток вечера. Лошади никуда не делись, я по-прежнему видел их, они по-прежнему, не сбавляя скорости, везли фаэтон – только беззвучно. Сначала я решил, это у меня с ушами что-то – временная глухота, допустим. Ну да ладно, может, оно и к лучшему. Домой, домой, вот проехать мост, а там совсем уже близко… Тогда-то и раздвинулась, распалась надвое завеса тумана, и я увидел… Плясунья с глиняным кувшином, моя мать, явилась на мосту из тьмы разума, и я натянул поводья (я отлично это помню), да только лошади не сбавили темп. Впрочем, теперь мне кажется, я лошадей не сдерживал, а, наоборот, нахлестывал. Ибо даже сейчас, после неоднократного выполнения Переправ, я толком не понимаю их механизма. Знаю только главное – чтобы переправлять, надо помнить.
Глава 5
Я очутился в воде, и меня понесло к свету, откуда манила мама – плясунья с кувшином; свет заполнил собою все и вся, но вдруг померк, а там и погас, и мама исчезла, я же ощутил под ногами твердую почву. Была ночь. Туман раздвинулся, как театральный занавес. Открылась декорация – небо в шляпках звездочек-гвоздей. Я оглянулся, ожидая увидеть туман над рекой, – увидел же травы, коленчатые, суставчатые, метельчатые, черные, колеблемые ветром. Сам я, как выяснилось, стоял, прислонившись к валуну. Вдали смутно вырисовывался лес. Я знал эту местность. Знал, сколько ярдов от валуна до леса, знал, что травой поросла залежь, а стало быть, я в Локлессе. Вот и валун – не простой; это памятник прадеду моему, Арчибальду Уокеру, основателю рода. Прошелестел ветер, сделалось зябко, ступни же в мокрых ботинках давно были как лед. Я шагнул – и упал, и сонливость пересилила прочие ощущения. Не иначе, я в чистилище; ну да, оно похоже на Локлесс – и что из того? Нужно подождать, пока НАВЕРХУ решают, как меня наградить. Я и лежал, ждал. Меня трясло, но я не дергался. Терпение, Хайрам.
Я лишь нашарил в кармане заветный медяк, ощупал неровные краешки, прежде чем тьма сомкнулась надо мною.
Награды – той, о которой старики шептались на Улице, – все не было. Никакая сила не подняла и не унесла меня. Историю свою я излагаю не из могилы, не с того света. Я жив; покуда жив. Я лишь изредка заглядываю в прошлое, где мы все были невольниками, зато имели особую связь с землей, и земля даровала нам силу – ту самую, что ставит в тупик ученых, что сбивает с толку аристократов. Белым не дано понять, в чем наша сила, как и не дано воспроизвести наши песни и наши танцы, а почему? Потому что их память смехотворно коротка.
После рассказывали: из мрака меня музыка вытащила. Трое суток между жизнью и смертью, между бредом и лихорадкой. Первое, за что я зацепился пробужденным сознанием, – мелодия, старый мотив – кто-то тянул его вроде как вдалеке, бросал мне, будто веревку, ждал, что уцеплюсь, не отчаивался, повторял и бросал заново, пока я не начал примерять мотив на знакомые слова:
Пляшут черные девушки —
черные парни глядят.
Пляшут черные парами —
ангелы хлопают в лад.
Запахи – уксус и сода, оба столь густые, что от них покалывало язык; теплое одеяло, мягкая подушка… Трудное поднятие век – и свет; комната, залитая светом. Обездвиженность. Первое наблюдение: голова моя не просто лежит на подушке, она повернута набок. Второе наблюдение: кровать находится в нише; третье – шторы раздвинуты. Напротив кровати – бюро, на нем – бюст Арчибальда Уокера, рядом подставка для ног красного дерева. И на этой низенькой подставке – очень прямая, с длинной шеей, с вязанием в длинных пальцах – София. Мелькание локтей, мелькание спиц, тающая туча пряжи. Я хотел повернуться – и не смог. Конец, решил я, что-то с хребтом, я теперь пленник в собственном теле. Хоть бы София взглянула на меня! Но София поднялась, продолжая мурлыкать и вязать, и вышла вон.
Сколько я так пролежал – в саркофаге собственного тела, парализованный ужасом? Не могу сказать. Помню, что опустилась тьма, когда же она отступила, ослабил хватку и паралич. Я сумел пошевелить пальцами ног. Я открыл рот и провел языком по зубам. Я повернул голову. Попробовал сжать кулак – получилось. Тогда я совершил титаническое усилие – упираясь руками, сел в постели. Огляделся. Снова солнце и бюст прадеда. Понятно: я в Мэйнардовой комнате. При первом пробуждении я не видел дальше скамеечки для ног; теперь повел глазами, вычленил в жидком свете массивный гардероб, и бюро, и зеркало, перед которым совсем недавно одевал Мэйнарда. Тут-то меня и обдало воспоминанием о воде.
Я попытался позвать кого-нибудь, но слова лежали в горле слипшимся комом. На мое счастье, вошла София – голова низко опущена, взгляд прикован к вечному вязанию. Я замычал, София вскинула голову, уронила вязание, бросилась к кровати, заключила меня в паутину тонких, будто растяжимых, рук. Затем отстранилась, заглянула мне в лицо, прошептала:
– Вот ты и снова с нами, Хай!
Помню, я хотел изобразить улыбку, но, наверно, вышла жалкая гримаса, потому что Софиина радость живо испарилась. Ладонью закрыв рот, София в следующее мгновение уже давила мне на плечи, укладывая обратно.
– Молчи, молчи. Небось воображаешь, что спасся, что река теперь далеко, а она, Хайрам, в тебе покамест.
Я не противился. Верхний мир таял передо мной, признаки, что я жив, исчезали в том же порядке, в каком себя явили: первым померк свет, затем пропал запах соды, остыло на моем лбу тепло Софииной ладони. Последним смолк ее голос. Я засыпал под мягкое пчелиное гудение; я заснул. Мне снилась Гус-река, погружение в воду, но только я видел всю сцену со стороны, с расстояния. Голова моя, очутившись меж двух стихий, успевши бросить последний взгляд на берег, решила: вот и все. Присутствовал во сне и Мэйнард – барахтался, боролся за жизнь. Синий свет, пробив тучи, столпом ринулся ко мне, я же захотел спасти и Мэйнарда, единственного своего брата. Я протянул ему руку, но он отмахнулся, выругался – и был поглощен мраком.
В следующий раз я очнулся с ломотой в плечах, зато в кисти рук вернулась гибкость. Пахло уксусом, только уже не так резко. Чтобы сесть, потребовалось куда меньше усилий. Белые занавески, отделявшие нишу от остального пространства комнаты, теперь были задернуты, но сквозь тонкую ткань я видел: на скамеечке для ног сгорбился одинокий силуэт. София? Она ведь несла дежурство; хоть бы это оказалась София! Сердце так и запрыгало. В комнату проникал птичий щебет, и, едва я уловил эти звуки – символы утра, посулы полного обновления, – меня захлестнула несокрушимая радость. Впрочем, ненадолго. Рука моя потянулась к занавескам, но увидел я отнюдь не Софию. На скамеечке, старчески сгорбленный, упершись локтями в колени, закрыв лицо ладонями, покачивался взад-вперед мой отец. Он поднял голову на шорох занавески. Небольшие глаза его были красны под набрякшими веками.
– Он погиб, – простонал отец. – Мэй, мой бесценный мальчик, погиб, утонул. Весь этот дом, весь Локлесс, все графство скорбит о нем.
Отец встал, приблизился к нише, сел на кровать. Вытянул руку и больно стиснул мне плечо. Я покосился вниз, на себя самого; я был одет в длинную ночную сорочку – одну из тех, в которые сам столько раз облачал Мэйнарда. Я поднял взгляд на отца. Его черты искажались по мере того, как подступало осознание. Секунду длился безмолвный диалог, какой может иметь место лишь между родителем и ребенком, вне зависимости от того, сколь чудовищны были обстоятельства зачатия. По истечении секунды отец прищурился. Масштабы горя не укладывались у него в голове. Как такое случилось? Были Уокеры – да все вышли; славный род свелся не к нулю даже – к рабу. Отец еще некоторое время отрицал реальность, но вот сдался, запустил пальцы себе в шевелюру, зарыдал и, как слепой, натыкаясь на мебель, побрел прочь из комнаты.
Я поднялся, доплелся до окна. День был прозрачный, я видел каждую деталь пейзажа до самых гор, которые расплывались в синеватой ноябрьской дымке. Вдруг дверь отворилась. Вошел отец, сопровождаемый Роско – постаревшим, серьезным, исполненным скорбной торжественности. И я вспомнил: прежде чем этот самый Роско явился, чтобы забрать меня в Муравейник, Улица восхищалась моими импровизациями, Улица мне аплодировала. Роско положил на комод невольничьи рубаху и штаны, увязал постельное белье в узел и удалился. Отец снова сел на подставочку для ног.
– Мы всю реку обшарили… только там такое течение… – Отцовский голос дрогнул, подбородок затрясся.
– Как представлю, что мальчик мой на дне… А оно, видение, меня преследует, Хайрам. Не отвязаться от него. Слышишь ты: вода стылая, темная, а дно жесткое, трава там растет гадкая, склизкая… и Мэй теперь с травой этой, с дном, с водой повенчан… Прости, Хай-рам, что заставляю тебя вспомнить. Только… кому еще я про это расскажу? Некому рассказать, Хай, только ты поймешь. В Мэйнарде я жену свою видел. Он один у нас с нею был, единственный. Бывало, радуется он, глаза сияют, а я думаю: совсем как у покойницы моей. Или говоришь ему что-нибудь, а он слушает-слушает, да и перебьет – это тоже от матери у него. И жалостливость, и рассеянность – все крошечки собрал.
По отцовским щекам текли слезы. Всхлипнув, он подытожил:
– Мэя больше нет, и жена моя с ним будто во второй раз умерла.
Вернулся Роско, принес полотенце и два тазика – один с водой, другой, большего размера, пустой.
– Так-то, сын, – снова заговорил отец. – Одевайся, приводи себя в порядок. Мэйнарда не вернуть, но память о нем не умрет, даром что тело пока не найдено. Ты ведь знаешь, не можешь не знать: Мэйнард тебя любил. Я уверен, он жизнь за тебя отдал. Собой пожертвовал, чтоб ты из воды выбрался.
book-ads2