Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 6 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Перетянутые корсетной шнуровкой, заключенные в клетки кринолинов, они двигались медленно, словно просчитывая каждый шаг. Однако их походка отнюдь не была скованной. Наоборот, напоминала некий совершенно особенный танец. Вроде бы не трогаясь с места или почти не трогаясь, дама поводила стройной шеей и в такт покачивала кринолином-колоколом. Я знал: этому искусству аристократы учат своих дочерей едва ли не с младенчества, ибо не по платью выделишь настоящую леди, а по манере это платье носить. На Маркет-стрит присутствовали и северяне из Нью-Гемпшира, и пионеры из недавно основанного города Падука, и уроженцы Натчеза, и местное белое отребье. Эти созерцали, как виргинская знать фланирует по главному проспекту Старфолла, словно жить и процветать ей вечно, словно Виргинии не грозит упадок, словно блеск империи, которая зиждется на табаке и рабах, не потускнеет вовек, словно сиять ей, подобно пресловутому Граду на Холме, остальному же миру – недоумевать, почему сияние досталось одним только старейшим семействам графства Ильм. Многих я знал по именам, а кого не встречал прежде – тех угадывал, вспоминая обрывки сплетен. В глаза мне бросились несколько белых, часто бывавших в Локлессе; в их числе мистер Филдз, мой наставник. Мистер Филдз шел вроде с толпой, но находился как бы над; он не вливался – он наблюдал. Заметив меня, покривил рот в улыбке и коснулся шляпы. Мы не общались и даже не виделись с того последнего занятия; теперь в самом факте, что занятие было посвящено Малой Медведице, я усматривал нечто символическое. Интересно, а Мэйнард увидел мистера Филдза? Едва ли: глаза моего хозяина затуманивал восторг сопричастности; от этого же чувства раскрылся и широкий крупнозубый рот. Даже неловко сделалось за Мэйнарда: ну как он не понимает, что в его случае сопричастность – не более чем иллюзия? Утром я из кожи вон лез, чтобы одеть Мэйнарда подобающим образом, а сейчас на кого он похож? Мало того что неуклюжий, так еще и вечно поддергивает воротничок да сует пальцы в жилетный карман. На увальне с такими привычками ни один костюм смотреться не будет. Сам Мэйнард своей неуместности не сознавал. В течение года пестовал он смертельную обиду, а теперь рассчитывал (с недальновидностью игрока) заслужить уважение и вернуться «в свой круг». Разве не имеет он права вот так же гулять по Маркет-стрит, разве не ровня он «этим пижонам» по крови, по рождению? Видимо, нет, не ровня – иначе почему бы Мэйнарду колебаться, зачем бы теребить уголки воротничка? Наконец Мэйнард хохотнул по-жеребячьи и ринулся в блистательный медленный поток, несущий свое великолепие к ипподрому. * * * Мэйнард заметил Аделину Джоунз, за которой когда-то волочился, однако это его увлечение было не глубже всех прочих увлечений. Говорили, Аделина оставила графство Ильм, вообще уехала из Виргинии на Север ради некоего юриста. Впрочем, такое событие, как скачки, она пропустить не могла; а ведь, наверно, расстроилась, поглядев, как обстоят дела в родных краях! Аделина отличалась добротой, которую Мэйнард принимал за поощрение его ухаживаний. Так вот, выцепив Аделину в блистательном потоке, он, размахивая шляпой, двинул наперерез течению, вопя: – Сколько лет, сколько зим, Адди! Как поживаешь? Аделина вздрогнула, однако улыбнулась. Несколько минут продолжался пустой разговор, затем, сообразив, что они двое стопорят движение, Мэйнард подхватил Аделину под локоть, немало ее смутив; зато самого его буквально распирало – еще бы, такая спутница! Я следовал за Мэйнардом, только, разумеется, по обочине, как и надлежало черному камердинеру. Мэйнарда несло, Аделина начинала терять терпение. Вышколенная уроженка Виргинии, она крепилась, вероятно виня саму себя – зачем прибыла на скачки одна? При джентльмене Мэйнард не посмел бы громогласно (слышно было даже мне) хвастать Локлессом и укорять ее, Аделину, за то, что в свое время не оценила перспектив столь выгодного замужества. Конечно, Мэйнард преподносил упреки в форме острот, но острот затасканных; Аделина же изо всех сил удерживала вежливую улыбку. На подступах к ипподрому Аделина была спасена неким джентльменом. Тот мигом оценил положение вещей – протянув Мэйнарду руку для пожатия, подхватил Аделину и скрылся вместе с нею. Мэйнард мешкал, буравил взглядом жокейский клуб, куда спешили комильфо; некогда Мэйнард и сам был вхож в эти райские врата, а затем бесцеремонно изгнан. Аделина исчезла, и я смог приблизиться. Потерянность и тоска в Мэйнардовых глазах потрясли меня. В прежние времена Мэйнарда если и не привечали в клубе, то по крайней мере терпели, а сейчас… Мэйнард перевел взгляд на дамские трибуны (устроенные отдельно, чтобы дамы могли наслаждаться скачками, не страдая от громких выкриков о ставках, от сигарного дыма и от грубых мужских разговоров), и потерянность с тоской пополнились новым чувством – унижением. Ибо в этом цветнике находилась Коррина Куинн, определенно ничуть не страдавшая от статуса Мэйнардовой нареченной невесты. Мэйнард сник. Скоро, очень скоро он попадет под каблучок этой богатой гордячки. Стараясь не пялиться, я подмечал каждую мелочь. Коррина Куинн явно принадлежала другой, не нашей эпохе. В параде обреченных она не участвовала. Не по ней было роскошными туалетами маскировать истощение почв, разделение невольничьих семей, низкие урожаи табака – словом, общий упадок. Одетая в платье из простого коленкора, Коррина Куинн стояла в проходе, беседуя с какой-то дамой, Мэйнард же, метнув на нее полный отвращения взгляд, тряхнул головой и занял место, только не среди джентльменов, а среди представителей белого отребья, людей, чье положение я считал двусмысленным. На публике родовитые виргинцы держались с этим сословием как с равными (даром что к белому отребью принадлежали типы вроде нашего надсмотрщика, Харлана), только это все было показное. На банкетах их фамилии произносили – будто выплевывали; их сыновей высмеивали в гостиных, их жен и дочерей, совратив, отвергали. Белое отребье корчилось под пятой белой знати, но терпело, понимая, что отыграется на невольниках. Мое место было среди цветных – частью рабов, частью свободных. Мы все сидели возле конюшен, где трудились опять же цветные. Кое-кого я знал – в частности, Хокинса, слугу Коррины Куинн. Он уселся рядом со мной, и я, понятно, кивнул в знак приветствия, получив в ответ кивок, только без улыбки. Он вообще к себе не располагал, этот Хокинс; наоборот, отталкивал холодностью. Вид у него был как у человека, не выносящего дураков, но вынужденного постоянно иметь с ними дело. Вообще я побаивался Хокинса и почти не сомневался, что суровым и жестким его сделали хозяева – уж, наверное, к такому приневолили, что и в страшном сне не приснится. Зрители перекрикивались, пересмеивались с конюхами, я же, по обыкновению, наблюдая да помалкивая, дивился прочности наших связей, нашему сходству даже в мелочах. Мы, цветные, одинаково укорачиваем слова белых; мы вовсе без слов можем обходиться. Нас объединяют воспоминания – о лущении кукурузы, ураганах, героях, да только не книжных, а тех, которые в легендах живут. У нас свой особый мир, куда белым доступа нет. Каждый из нас – часть большой тайны. Мы не делимся на знать и отребье, не заводим жокейских клубов, а значит, не имеем и риска быть вышвырнутыми из оных. Мы – сами себе Америка, да не та, где приходится, вроде как незадачливому Мэйнарду, место под солнцем отвоевывать. В нашей, цветной Америке, места хватает всем. Было около двух часов дня, в небе по-прежнему ни облачка. Еще несколько минут – и скачки начнутся. Впрочем, когда первая партия лошадей рванула с места, я глядел не вниз, на беговые дорожки, а вверх, на Мэйнарда. Ну и ну! Мэйнард, казалось, позабыл обо всех своих обидах; он смеялся, он снова бахвалился – перед белым отребьем. Словно подходящую компанию наконец-то себе нашел. Или компания его нашла. Белых, кстати, так и распирало: еще бы, сам Уокер (из «тех самых» Уокеров!) с ними водится. А уж когда Мэйнардов жеребец, Брильянт, вырвался из клубов пыли, оставил далеко позади многоногое, многоглавое скопище каурых и вороных «середняков», когда, не сбавляя скорости, домчал до финиша, Мэйнард от радости едва не лопнул, да и новые его приятели с ним заодно. Мэйнард издал победный клич, бросился обниматься со всеми без разбору, махать руками, тыкать пальцем в сторону ложи и жокейского клуба, грозить и вопить. Затем повторил спектакль – уже персонально для Коррины. Члены жокейского клуба сносили все стоически, виду не показывали, сколь им отвратительно, что любимый спорт осквернен победой этого высокородного пентюха. Скачки закончились. Я сидел в фаэтоне неподалеку от Маркет-стрит. Вот появился Мэйнард. Ни разу за всю его недолгую жизнь я не видел брата таким счастливым. Мэйнард осклабился в мой адрес и гаркнул: – Ну, Хайрам, говорил я тебе или нет, что я их сделаю? Говорил, что нынче мой день? – Да, сэр, говорили. – Им я тоже сказал, – продолжал Мэйнард, усаживаясь, – я их всех предупредил! – Да, сэр. Помня об отцовском наказе, я поехал прочь из города, прямо домой. – Куда ты правишь? – заорал Мэйнард. – Куда, спрашиваю, заворачиваешь? Давай назад! Я им говорил – они ноль внимания. Так вот, я покрасоваться хочу. Пускай поглядят! Пускай утрутся! Пришлось мне править обратно в город, на центральную площадь, где напоследок трясла плюмажем виргинская знать. Однако наш фаэтон был встречен не восторженными возгласами, о нет. Ледяные взгляды, кивок-другой – без интереса, без улыбки – и возвращение к прежней болтовне, словно бы прерванной неким досадным пустяком, – вот как приняли Мэйнарда. Не знаю, на что конкретно он рассчитывал, какое соображение побудило моего брата думать, будто в этот раз виргинская знать примет его, простит ему импульсивный, взрывной характер. Когда стало ясно, что справедливость не восторжествует, Мэйнард яростным рыком велел мне ехать на окраину. Там я оставил его в борделе и получил распоряжение вернуться через час. Мысленно возблагодарив судьбу за краткое одиночество, я спрыгнул с козел, привязал лошадей и отправился прогуляться. Мысли мои вернулись к последним событиям – ночному кошмару, осознанию рабства как бесконечной ночи, к утреннему разговору с Софией. Она воплощала день – светлый, ласковый, тающий за синими виргинскими горами. Не стану утверждать, что уже тогда любил Софию; впрочем, полагаю, так оно и было. В девятнадцать лет любовь воспринимаешь как фитиль, который вспыхивает сразу – ярко и опасно, а не как сад, который требует забот и радения. Любовь у меня тогдашнего ассоциировалась не с объектом обожания, не с нуждами и чаяниями этого объекта; нет, я делал выводы насчет собственной влюбленности, если при объекте обожания ощущал радость, а при его удалении – печаль. Ну а София – любила ли она меня? Вряд ли. Пожалуй, она тогда самого понятия «любовь» чуралась как пакости. Впрочем, не будь мы с ней невольниками, в другом мире, в другой жизни, София могла бы меня полюбить; по крайней мере, этой мыслью я тешился. В другой мир вело всего два пути – выкуп и побег. Я знал кое-кого из цветных, выбравших первый путь и пришедших к свободе. Все они жили на южной окраине Старфолла. Как им удалось? Просто их юные годы выпали на эпоху, когда виргинская земля была красной, а табачные листья, по сути, золотыми. Невольникам разрешалось работать на стороне и откладывать часть денег. Накопив достаточно, они заключали с хозяином сделку: презренный металл в обмен на право распоряжаться собственным телом. Но все в Виргинии переменилось. По мере того как истощались почвы графства Ильм, росла стоимость приневоленных к этим почвам. Плантация больше не приносит доход? Не беда. Продадим рабов подороже – компенсируем убытки. В Луизиане, Миссисипи, Алабаме почва пока еще плодородна, тамошние плантаторы выложат сколько будет сказано – у них ведь нужда в рабах. Так рассуждали – и действовали – белые хозяева. Невольники теперь слишком ценились, чтобы позволять им такую привилегию, как выкуп себя самих. Если первый путь был мне заказан, то о втором и речи не шло. Всех, кто сбегал из Локлесса, либо ловили Райландовы ищейки (отряд из белого отребья, стоявший на страже интересов белой знати), либо незадачливые беглецы, помыкавшись по лесам и болотам, отчаивались и возвращались сами. Меня, понятия не имевшего о жизни за пределами Виргинии, разумеется, ждала бы та же участь. Побег казался безумием. Но жил в Старфолле один цветной с репутацией человека, хорошо осведомленного. Поистине, никто в целом графстве не пользовался таким авторитетом (причем равно среди цветных и среди белых), как Джорджи Паркс. Посланник свободы, воплощение чаяний – так его называли, даром что каждый из восхищавшихся держал в уме свои личные чаяния. Некогда Джорджи был рабом, но рабом привилегированным, вроде Большого Джона. Его чутье казалось сверхъестественным: подобно Большому Джону, Джорджи мог, час проведя на пшеничном поле, предсказать урожаи на три года вперед; или, ощупав землю вокруг только-только проклюнувшегося табачного ростка, сообщить, какие листья он даст – со слоновье ухо или с мышиное. Джорджи предупреждал белую знать и об истощении почв, причем не в лоб – дескать, доиграетесь, жадность вас погубит, – а в таких выражениях, что его пророчество вспоминали не с ненавистью, а даже с долей раскаяния. Но это не все. Джорджи Паркс был фигурой легендарной. Шлейф тайны тянулся за ним. Ибо Джорджи регулярно исчезал из дому; Джорджи видели далеко за пределами Старфолла, в лесу, среди ночи. У нас, цветных, было только одно объяснение этим загадкам. Джорджи Паркс, думали мы, связан с Тайным Приютом. Но что такое этот Приют? Невольники шептались о секретном поселении, основанном сообществом цветных в самом сердце виргинского болота[11]; якобы все там живут общиной. Каким образом туда попадали беглые, я и представить не мог. Слыхал только, будто бы Райландовы ищейки разок сунулись на болото. Рейд не принес результатов, и вернулись далеко не все. Да что там «вернулись» – едва ноги унесли! Уцелевшие страдали от неведомых хворей, с расширенными глазами рассказывали о змеях, чудовищных насекомых и ядовитых растениях, а также о ведунах, способных укрощать крокодилов и кугуаров. Этот самый Приют время от времени пополнялся новичками, которые цивилизованной неволе графства Ильм предпочли опасную свободу на острове посреди трясины. Казалось логичным, что благородный Джорджи, столь уважаемый белыми и имеющий тайны от цветных, как раз и был болотным проводником. Мои размышления прервал ружейный выстрел. Успевший пересечь главную площадь и почти готовый нырнуть в переулок, который вел к южной окраине, я, однако, поспешил на звук, и вот какая мне предстала картина. Некий джентльмен во фраке палил в воздух, гогоча несообразно своему внешнему виду. Погода, кстати, переменилась – набежали облака. Я увидел двоих белых – сцепившись, они почти выкатились из паба. Старший из них имел шрам через всю щеку. Секунда – и более молодой повалил своего соперника. Тогда человек со шрамом выхватил длиннющий нож и полоснул молодого по лицу. Из паба выскочили еще двое, набросились на лежачего. Досматривать сцену я не стал, но уже за углом меня ждало не менее поучительное зрелище. Представительница белого отребья, схватив за волосы юную проститутку, хлестала ее по щекам, к неподдельному восторгу мужчины, вероятно клиента. Он глотнул из фляжки, а остатки вылил на голову несчастной. Я поспешил прочь. Именно о таких безобразиях предупреждал отец, от них наказывал беречь Мэйнарда. Но разве убережешь того, чья принадлежность к расе Алисы Коллей столь очевидна? Как и торжественные приемы в Локлессе, дни скачек начинались пышно и чинно, а заканчивались возлияниями, срыванием масок благопристойности, под которыми обнаруживались гниющие язвы. Ибо графство Ильм давно уже поразил нравственный сифилис. Цветных на улице не было. Мы знали, каково будет развитие событий: белые, продувшиеся на скачках или позднее в трактирах, пожелают отыграться на нас. Как это ни странно, больше всего боялись белых свободные цветные. Невольник был частной собственностью, били его только по распоряжению владельца. Попробуй нанеси физический ущерб невольнику ли, лошади ли – ответишь за порчу имущества по закону. Впрочем, это соображение не особенно меня успокоило. Я ускорил шаг – подальше бы от этой площади! Я почти бежал к району под названием Фритаун. Район был невелик, свободные цветные жили одной семьей. Я знал каждого. Эдгар Комс, например, некогда приневоленный к картеровской кузнице, теперь выполняет ту же работу за деньги. Женат на Пэйшенс, у которой первый муж давным-давно от лихорадки умер. Окна в окна с Эдгаром живут браться Пэп и Гриз, а сразу за ними – Джорджи Паркс. Так я рассуждал про себя, стараясь не только физически, но и мысленно дистанцироваться от мерзостей главной площади. Очутившись возле Райландовой тюрьмы, я выдохнул: вот и оторвался. Дальше селились исключительно цветные. Тут все было заранее продумано, спланировано, ибо в тюрьме содержались вовсе не преступники. Занимая целых два квартала, тюрьма служила пунктом приема и распределения невольников – как беглых, так и тех, что ждали здесь, пока их продадут. Построенная на границе между миром белых и миром цветных, тюрьма денно и нощно напоминала последним: ваша свобода эфемерна, чуть что не так – снова кандалами бренчать будете. И владельцами тюрьмы, и охранниками в ней были представители белого отребья. Многие разбогатели на торговле живым товаром, но состояние еще не облагородилось обязательной патиной, а способ его получения считался столь предосудительным, что и речи не шло о сближении этих белых со стариннейшими виргинскими фамилиями. Все знали, что узников «поставляют» Райландовы ищейки, поэтому и «заведение» прозвали Райландовой тюрьмой. Что до ищеек, мы, цветные, ненавидели их и страшились больше, чем хозяев. Казалось бы, мы с белым отребьем примерно в одинаковом положении. Мы обделены, зависимы, презираемые – и они тоже; так почему бы нам не сплотиться для противостояния знати? Да потому, что белому отребью крохи от пирога перепадают, а на полновесный кусок оно, отребье, рот не разевает из трусости. Дверь мне открыла Эмбер, жена Джорджи. Произнесла, сверкнув улыбкой: – Вот чуяло мое сердце, что ты, Хайрам, нынче заглянешь. Да и времечко подгадал, хитрюга, – аккурат к ужину! Признавайся, голодный? Я тоже улыбнулся и переступил порог. Комната в жилище Джорджи Паркса была всего одна, и та немногим лучше моей каморки. В воздухе висел чад: жарилась солонина, пеклись в золе кукурузные лепешки. У меня засосало под ложечкой. Сам Джорджи сидел на койке, подле новорожденного младенца, сучившего ножками. – А кто к нам пожаловал! Совсем большой он вырос, Розочки-то нашей сынок! Розочкиным сынком называли меня на Улице, только давно уже я этого обращения не слышал – почти всех, помнивших мою мать, продали. Мы обнялись. – Как поживаешь, Джорджи? Его улыбка стала шире. – Женился вот, жена парнишку родила. – Джорджи пощекотал младенцу животик. – Не хуже людей поживаю, стало быть. – Показал бы ты Хайраму наше хозяйство, – предложила Эмбер. Мы прошли на задворки, где у Джорджи были огород и курятник; уселись на чурбачки. Я достал из кармана деревянную лошадку – я сам ее вырезал. – Вот, Джорджи, это для твоего мальчика. Джорджи принял подарок, кивнул – дескать, благодарствую, спрятал в карман. Через несколько минут появилась Эмбер с двумя тарелками. На каждой были лепешки и жареная солонина. Я молча набросился на угощение. Эмбер ушла, но вскоре вернулась, баюкая сына. День клонился к вечеру. – Да ты, похоже, еще со вчерашнего не евши? – протянул Джорджи, до предела растягивая улыбку. Рыжевато-каштановые волосы его пламенели, пронизываемые предвечерним, предгрозовым солнцем. – Ага. Утром не успел, а потом… не до еды было. – Не до еды? А до чего тебе было, а, Хайрам? Я поднял взгляд на Джорджи; я открыл рот. Я даже говорить начал и вдруг осекся – сам себя испугался. Отодвинул пустую тарелку. Эмбер к тому времени ушла в дом. Я ждал. Вот раздался приглушенный смех, вот запищал младенец. Не иначе к Эмбер кто-то в гости заглянул; значит, она занята, значит, не услышит. – Джорджи, как ты себя чувствовал, когда от хозяина, от Хауэлла, ушел? Он частично сглотнул, выдержал паузу. – Как человек я себя чувствовал. Джорджи дожевал, проглотил остальное и продолжил мысль: – Не то чтоб я раньше человеком не был, просто чувства такого не имел. Сам знаешь, что с теми из наших делают, которые его имеют. – Знаю. – Может, не надо тебе этого говорить, они ж тебя завсегда особняком ставили; ну а может, и надо. Короче, я свое слово скажу, а ты сам смекай. Я теперь просыпаюсь когда хочу и спать ложусь когда хочу. Фамилию имею – Паркс; сам так назвался. Наобум ее взял. Пускай будет сыну моему подарком. А так она, фамилия, ничего не значит. В ней весь смысл – что я ее сам выбрал. Что она теперь моя. Понимаешь, Хайрам? Я кивнул. – Не помню, говорил я тебе или нет, да только, Хай-рам, мы все по твоей Розочке с ума сходили. Я усмехнулся. – Она красивая была, Розочка; вообще на Улице девчонки были одна другой лучше. Взять хотя бы тетушку твою, Эмму, – тоже хоть куда. Одна другой лучше, говорю. От тети Эммы, так же как и от мамы, мне осталось только имя. Говорили, тетя Эмма работала в кухне и любила танцевать, но что было за этим набором слов – «кухарка», «плясунья», «красотка»; что было за туманом, легшим на мою память? Зато Джорджи помнил все, а значит и владел всем. Прошлое перед ним раскрывалось подобно сложенной вчетверо географической карте. Вот и сейчас он поблескивал глазами, определенно заново проходя каждый горный перевал, долину и ущелье. – Порою, Хайрам, накатывает на меня. Вспоминаю, как мы плясали в прежнее времечко. Земля под нами горела, вот что я тебе скажу! Мама твоя с Эммой совсем разные были. Роза – тихая, будто речка, Эмма – сущий огонь. А придут, бывало, вдвоем на гулянье, так всякий скажет, что родная кровь. Я-то ни одной субботы не пропускал, Хайрам. Соберемся – Чудила Джим, сынок его, Пэ-младший, и я. Банджо у нас имелось, варган, скрипка трехструнная, да еще горшки с мисками, чтоб стукать, да бараньи косточки-погремушки. Как разойдемся, как пар от нас повалит – тут Эмма с Розой плясать и выходят. У каждой на темечке горлач, до краешков налитый, и вот они отчебучивают, покуда которая-нибудь воду не прольет. Тогда обе улыбнутся, поклонятся, а та, что победила, новую плясунью зазывает. Только эту парочку переплясать никто не мог. Джорджи расхохотался и вдруг спросил: – А ты, Хай, с горлачом на темени пляшешь? – Нет. Не умею. – Жаль, жаль. Тебе бы от матери уменье унаследовать – а оно вон как выходит. Без слез и не вспомнишь, сколько девчонок сгинуло с той поры. Красавиц сколько. Да и ребята были один другого лучше. Джорджи наконец-то дожевал, отставил тарелку, вздохнул: – Вся краса в цепях увяла, спортилась… Знаешь, Хайрам, я, когда Эмбер повстречал, поклялся: умру, а ее освобожу. Чего бы оно ни стоило. Наверно, если бы пришлось человека убить – я убил бы. Ради нее, ради Эмбер. Только б не видеть, как она… словно остальные… Джорджи осекся, сообразив, что намекает на сам факт моего рождения, на позор моей матери. – Но у тебя ведь получилось, Джорджи, – возразил я. – Ты сам себе хозяин. Джорджи усмехнулся:
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!