Часть 44 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Но сейчас-то я здесь.
Я тоже приложился к бутылке, после чего осмелел:
– Ну а что насчет тебя, София?
– А что насчет меня? Давай спрашивай. Запираться не стану.
Я глотнул еще, поставил бутылку на пол.
– Что с тобой было – ну, в ту ночь? Куда ты попала?
– В тюрьму, куда ж еще? А ты разве нет? Я тогда вовсе отчаялась. Ну, думаю, теперь конец. Теперь в Натчез мне дорога. С молотка пойду, причем не на плантацию, а прямиком в бордель. Таких, вроде меня, всегда в бордель продают, а что беременная – дело десятое. Когда нас сцапали, когда приковали, я крепилась. Для тебя, Хайрам – чтоб ты духом не падал. Страшно мне было – что с тобой сделают? Этот страх другое вытеснил.
А потом, когда тебя увели, когда меня в камеру бросили, оно и началось. Ужас навалился. Если б я хоть не знала, что будет, а я-то знала доподлинно. Кричать хотела, головой об стену биться. Нет, думаю, нельзя. Во мне дитя: вдруг наврежу? Тогда я давай с Кэрри говорить. Нет, правда! Так и успокоилась – все благодаря ей, моей девочке. Потому что поняла: я уж не одна на свете. Ты вот сказал: бывают женщины, которые ребенка не хотят. Я тоже не хотела, но там, в тюрьме, очень радовалась, даром что Кэрри тогда еще и не Кэрри была, а вроде бутончика в чреве моем.
Но и этого довольно оказалось, чтоб мне матерью стать. Только не думай, что я Натаниэлю спасибо говорю или что я хоть простила его. Нет, нет и нет! Не ему, скоту, моя благодарность, а Каролине. Моя она дочка, только моя, для нас с нею и Бог особенный, не тот, которому белые молятся. Ты уж понял: я ее Каролиной нарекла в память о краях, где родилась, где дорогие люди остались, откуда забрали меня против воли. Клянусь тебе, Хайрам: в тюрьме, когда Натчез к горлу моему кинжал приставил, Каролина спасла меня. Она мне все – и дом, и родина, и семья.
Я снова дал Софии бутылку, она снова отпила. Дрожь пробежала по ее телу, с губ сорвалось блаженное «М-м-м». Некоторое время София молчала, а я наблюдал за нею. Когда же она наконец повернулась ко мне, лицо ее было не прежним. София, по-видимому, впервые облекла пережитое в слова, они же оказались едки, и вся история выступила, протравленная, на ее лице, как на дощечке темной меди.
– Самое чудное́ впереди, – заговорила София. – Той ночью, в тюрьме, усталость сморила меня. Я стала дремать. Представляешь, крысы шмыгают, тухлым холодом изо всех щелей тянет, а я в уголке прикорнула и не то сплю, не то в бред впадаю. Вдруг будто что толкнуло меня. Голову подняла: тень стоит надо мной, прямо нависла. Ужас. Потом исчезла она, а я подумала: примерещилось. А тень возьми да и вернись, причем с тюремщиком. Тот затвором загремел, да как рявкнет: «На выход!»
Ну, мне дважды повторять не надо, я живо вскочила, смотрю: передо мной Коррина Куинн в черном платье, с вуалью – в полном трауре, словом. Повела она меня прочь, а на улице уж фаэтон дожидается. Люди Корринины меня подсадили на заднее сиденье, и Коррина сама рядом устроилась. Поехали мы. Коррина и говорит: «Знаю, мол, что у тебя на уме и зачем ты все затеяла, а теперь подумай, София, как-то Натаниэлю вся эта история с побегом понравится. Только, – продолжает, – вовсе не обязательно ему про побег рассказывать. И другим тоже. Пускай все шито-крыто». А дальше и еще чудней: она, Коррина, меня сейчас в Локлесс доставит, и буду я жить по-старому, да с одним условием: чтобы ей ко мне приезжать. Для беседы.
– О чем же беседовать?
– О том, как дела в Локлессе идут. Я ведь говорила уже. Кого в Натчез угнали, а кто покуда здесь. Только ума не приложу, на что оно Коррине. Поначалу я все думала: чего она любопытствует? А потом, когда Кэрри родилась, я решила: небось язык не отсохнет рассказывать. Похоже, от новостей судьба моей девочки зависит, а чего еще мне надо? Разве только про тебя разузнать.
Я ее спрашивала, Коррину, – на этих словах София продела руку мне под локоть, – где Хайрам, что с ним станется? А она сказала, чтоб я не беспокоилась. Что ты на малое время пропадешь, а потом вернешься. Непременно вернешься.
Да только я ей не поверила. Сам знаешь: я уж многих потеряла. Усвоила за жизнь-то за свою: кто сгинул или с кем разлучили, того больше не видать. А ты вот взял да и вправду вернулся, Хай.
София смотрела даже не на меня, а сквозь меня; будто кинжалы глаза ее были, так и резали. Комната качнулась, стены поплыли вокруг нас под Софиин речитатив:
– До сих пор не привыкла, что ты здесь, Хайрам, что ты вернулся, что ко мне вернулся.
Способность рассуждать оставила меня. Балки и стропила клонились к нам, целый мир умалился до старой Фининой хижины. Оказалось, он, мир, имеет каркас, весьма схожий с человечьим жильем, только куда более гибкий, пластичный, способный сомкнуться вокруг двоих, вместивши в пространство, с виду тесное, все, что этим двоим необходимо. А через мгновение, отведав рому с Софииных губ, я понял и главное: чем искупается любая боль.
И вот что еще мне открылось: хваленая моя память далека от совершенства, я позабыл не только все связанное с матерью; о нет, я задвинул и отдельные чувства, я прикрыл их раскрашенными кулисами, причем картинку воспроизвел во всех деталях. Кулисы эти маскировали мое малодушное желание отвязаться от Рэймонда и Оты – пусть оставят меня в покое, наедине с видением: София, пляшущая джубу возле рождественского костра. Я позабыл, каков он, живой, глубинный жар, что рокочет в венах, будто поезд в туннеле; позабыл, что смирился с этой лихорадкой, выучился подавлять ее (так чахоточный на людях держится, но дает себе волю, оставшись один, – складывается пополам, обхватывает собственный торс и кашляет до рвоты).
Я любил Софию, любил давно. Запуганный, знающий на инстинктивном уровне, к чему приводит невольника подобное чувство, чем грозит оно агенту Тайной дороги, я сумел его подавить – но не искоренить. И вот оно прорвалось, расцвело над нами. Когда же София погладила меня по щеке, а затем стиснула мою руку обеими ладонями и стала направлять уверенно и жадно, я понял, я почувствовал: страсть, которую тщетно обуздывал слепой от ревности юнец, которая жаждала утоленья, тыкалась в поисках выхода – эта страсть никогда не была односторонней.
* * *
Несколько часов спустя мы лежали на настиле, под самой крышей. София, вытянув длинную руку по моей груди, теребила мое плечо – будто на клавикордах играла.
– Господи, ты здесь, со мной, Хайрам. Твои руки. Твои глаза. Твое лицо – рядом, рядом.
Темнота уже отступала; она успела отхлынуть настолько, что я видел: утро на подходе. Скоро клетка стропил разомкнется, выбросит нас в привычный Локлесс, к привычным нашим занятиям. Только с наступлением дня сгинет не все – в этом я был уверен, ибо лишь теперь вполне понял давние слова Оты Уайта, что он даже спать не может толком, покуда Лидия в неволе. Впервые мне открылся дополнительный (а может, и основной) смысл Переправы: она как действо не сводится к перемещению людей, о нет! Она включает передачу на расстояние чувств – истинных до осязаемости, весомых, как железо или камень. Чувства вырываются из туннеля подобно поезду – громада распугивает мелочи (суетливых дроздов), мчится, обдает жаром, выстукивает: «Бу-дем-вмес-те-бу-дем-вмес-те».
Одеваясь возле очага под Софииным взглядом, я вдруг заметил на полке деревянную лошадку. Поклясться готов: она излучала синеватый свет. София спустилась, обняла меня сзади, прижалась щекой к моей спине, я же сам не понимал, как игрушка вдруг попала ко мне в ладони.
– Забирай, если она тебе дорога, – сказала София. – Пока еще Кэрри дорастет.
– Да, пожалуй, и впрямь заберу.
Я повернулся к Софии, не выпуская из рук игрушки, и темный ночной мир в последний раз соединил наши губы. Некоторое время мы стояли, цепляясь друг за друга, словно каждый был единственной уцелевшей мачтой на палубе, заливаемой пеной океанского неистовства.
– Идти мне надо, – пробормотал я наконец.
– Иди, – отвечала София.
– Иду. Уже иду.
И я стал пятиться за пределы нашего мира; я покидал его задом наперед, чтобы не вдруг расстаться с Софией, чтобы как можно дольше видеть ее лицо, осиянное предрассветной синевой.
Пойди я сразу в Муравейник, примись начищать ботинки, умываться, причесываться – все было бы проще. Но открытие насчет смысла Переправы взяло надо мною верх, и я почти побежал к тропе, что выводила на Шелковый путь бессловесных. Я изрядно рисковал – Райландовы ищейки продолжали патрулировать графство Ильм в расчете на последних отчаянных невольников. Впрочем, едва подумав об аресте, я нащупал в кармане лошадку – и тотчас понял, что ищейки мне отныне не страшны. Не взять им меня.
Минут через двадцать я добрался до Гус-реки. В безлунной темноте она казалась расплавленной черной слюдой, объявшей равнину, и я приближался к ней осторожно, я прислушивался, пока не уловил плеск волн. Достигнув берега, я вытянул перед собой ладонь, которая только что тискала игрушку, и ясно увидел синее свеченье; от воды же полз ко мне, катился рулоном, на ходу разворачиваясь, знакомый, всегда сопутствующий Переправе густой туман.
Дальше я действовал по наитию. Звериный, а может, и младенческий инстинкт вел меня. Я сжал в кулаке лошадку – и над рекой поднялся, заклубился, закурчавился мехом неведомого существа туман совсем уже другой, чисто-белый, небывалый. Завитки удлинялись, тянулись ко мне, покуда не опутали, не увлекли в рыхлую, влажную, бездонную утробу.
Глава 31
Все стало ясно. Переправа получается при наличии трех составляющих. Нужны: конкретное воспоминание, вода и какой-нибудь предмет «с историей» – материализация памяти. Как распорядиться вновь обретенной силой, меня, впрочем, не особо волновало. Гораздо больше я переживал за грядущий день – сдюжу ли до вечера?
Ибо чудовищная усталость (подобную я уже испытывал, да и у Гарриет наблюдал) навалилась, сокрушив мое тело. Кое-как я обслужил отца, я даже до обеда дотянул, даром что ходил по дому как призрак. Но перед ужином просто свалился в постель и проспал до утра. Очнулся, бросился в отцовскую спальню, одел отца, подал ему завтрак и весь непомерно долгий день находился при нем.
Предзимнее солнце, едва ли не с рассвета уже нацеленное на закат, светило тускло, но тем ярче разгоралась во мне радость: за ужином у Фины я увижу Софию! Поистине, внутреннее свечение могло легко соперничать со свечением внешним, с этим предвестием удачной Переправы. На нетвердых ногах шел я ужинать – недавние события казались сном, относились к другому миру.
Я был почти уверен, что найду в каморке одну только Фину. Но – вот чудо! – София оказалась там с Кэрри на руках. Увидав меня, она расцвела улыбкой и сказала просто:
– Ты вернулся!
Следующие несколько недель мы были счастливы. Сначала еще пытались таиться. После ужина София брала Каролину и шла домой, а я топал наверх, подогревал сидр, сидел с отцом в гостиной, пока он не принимался клевать носом. Я укладывал его спать, сам же мчался к Софииной хижине. Незадолго до рассвета я покидал Софию, возвращался в господский дом, ложился на бывшую кровать Мэйнарда, минут тридцать кемарил, после чего приступал к дневным своим обязанностям. Такой образ жизни может показаться диким, но только не для приневоленных. Обычной практикой было взять в жены собственность хозяйского соседа и бегать потом ночами к ней, к детишкам, чтобы до зари вернуться к своему господину. А все-таки я вел себя нелепо – ведь вся наша с Софией конспирация крепилась гнутым гвоздиком к Фининой слепоте. Каковой слепотой Фина отнюдь не страдала. Вот почему ни я, ни София почти не удивились, когда однажды, покачивая на коленях Кэрри, Фина произнесла:
– Рада за вас обоих.
Больше она к теме не возвращалась.
А таиться следовало не от Фины, страшиться – не Фины. Ибо Натаниэль Уокер никуда не делся. София с Каролиной по-прежнему имели к нему прямое отношение, я же отлично знал, что бывает с приневоленными мужчинами, которые дерзают вклиниться в подобную связь. Однажды Коррина выручила нас с Софией, но против собственнического Натаниэлева гнева она бы ничего сделать не смогла. Словом, чудесный период – один из лучших за мою долгую жизнь – мы выстроили на шатком фундаменте рабства, отлично зная про очередной подземный толчок, который неминуемо случится – раньше или позже.
В начале декабря пришла весть: Натаниэль Уокер вернулся из Теннесси, Софии надлежит ехать к нему в ближайшую пятницу. Отец, который не видел дальше собственного носа, велел мне отвезти Софию. Конечно, я приуныл. Но я накрепко усвоил урок: Софии, чтобы оставаться моей, нельзя принадлежать мне. В наших отношениях не было места собственническим инстинктам. Никто никем не владел, а зиждилась наша связь на взаимном обещании быть вместе – пока можно и несмотря ни на что. Иллюзия развалилась бы, заартачься я, откажись тем промозглым утром везти Софию к Натаниэлю Уокеру.
Мы выехали ни свет ни заря. Первую половину пути София спала. Во второй половине мы пытались разговором отвлечься от неминуемого.
– Расскажи-ка, Хай, как тебе жилось у Коррины? Какой у нее дом? Небось большущая комната есть – посередке ванна на львиных лапах да пять белых прислужниц – все нагишом?
Я рассмеялся вместе с Софией.
– Ну что ж ты не отпираешься? – затеребила меня София.
– А я никогда ни от чего не отпираюсь.
– Зато запираешься. Вот чем ты целый год занимался? Признавайся, что они с тобой сделали?
– Где? Кто сделал? О чем ты вообще, София?
– Ладно, расслабься. Мне это неинтересно. Я насчет другого любопытствую: на что я Коррине далась? Почему она меня из тюрьмы забрала? Не пойму, хоть режь.
– Наверно, она тебя пожалела.
– Ой, не смеши. Когда это белые чужих приневоленных жалели?
Я не ответил. София продолжала:
– По слухам, Коррина путешествует. Вернется с Севера – и скорей к твоему отцу, скорей нашептывать ему про тамошние порядки, ну, насчет цветных. Скажешь, она одна ездит, прислугу не берет с собой?
– Может, и одна. Не знаю.
– Опять юлишь. Либо ты с ней ездил, либо нет – трудно правду сказать, что ли?
Я упорно смотрел прямо перед собой.
– Молчишь? Ладно. Я и сама поняла. Не был ты ни на каком Севере. Ты вообще из штата не выезжал. Если б ты только отсюда вырвался, не видать бы мне тебя как своих ушей.
– Почему это?
book-ads2