Часть 29 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Пройдемся? – спросил я.
– Конечно.
Я повел ее на лужайку, где мы с Рэймондом и Отой оставили фургон; помог забраться на козлы и сел рядом.
– Насчет меня не сомневайся, Хай, – заговорила Кессия. – Тут все правда. Могу и целую историю рассказать, если хочешь.
– Хочу. Расскажи, пожалуйста.
– Я – Финина дочка. Самая старшая. Жили мы на Улице всей семьей. Как вспомню – сердце щемит. Хорошо нам тогда жилось. Папа большим человеком был. Надсмотрщиком на табачной плантации. Уважали его, как только могут приневоленного уважать.
– Дом наш попросторнее, чем у других, особняком стоял. Я тогда воображала: это потому дом такой большой, что папа и на Улице, и на плантации всех главней. Он суровый был, папа. Лишнего слова не скажет, только по делу. Белые к нему за советом ходили, а уж как слушали! Других приневоленных в грош не ставили, а папа у них знатоком считался.
Тут Кессия умолкла. По глазам я прочел: до нее только сейчас стало доходить.
– Или, может, это мне тогда мерещилось. Дети разве понимают? Им что помнить приятно, то они и помнят. А если нет приятного, так и сочинят. Да, наверно, я тоже насочиняла. Хотя… были же у нас игры такие веселые, занятные. Нет, точно были. В шарики, например. В мячик на веревочке. Не примерещились же они! Или вот еще игра – «Рыцарь и дудочка». Только четче всего я не забавы запомнила, а маму. Какая она добрая, Хай! Какая ласковая! Бывало, воскресным утром мы все пятеро к ней прилезем, тремся, ластимся, будто котята. К папе так не прилезешь. Зато папа защищал нас – это я и девчонкой понимала. Делал что-то важное каждый день, а то, может, еще раньше отличился, потому и дом ему разрешили построить большой, поодаль от остальных, и огород завести. Мы даже цветы – камелии – растили, представляешь? Вот какая у меня была жизнь.
Глаза Кессии затуманились, голос дрогнул. Она смотрела теперь на лагерь, только что нами покинутый. Я ее не тормошил. Я думал о Фине – вдове и осиротевшей матери. Как она пыхала трубкой, рассказывая про Большого Джона – который, такой-сякой, взял да и помер. Невероятным казалось, что Кессия, дочь этих двоих, сейчас сидит со мной в фургоне, что утро мы провели среди освободителей разной степени радикализованности.
– Только быстро оно закончилось, счастливое детство. Чуть я подросла – к колодцу приневолили, воду таскать на плантацию. А потом и к мотыге да табачным кустам. Я не роптала, думала, так и надо: все мои приятели работали, и папа на плантации главным был. Что труд тяжелый – оно к лучшему, иначе я бы по Тайной дороге не сбежала. Но тогда я другой жизни не ведала. Мой мир был – плантация да Улица. А на Улице все свои, и тетя Роза, и тетя Эмма, и ты, карапуз. По выходным старшие в лес уходили плясать, а малышей на меня оставляли. Тебя в том числе. Думаешь, когда узнала, что ты тут, в лагере, я удивилась? Ничего подобного. Ты всегда был не как все. Тихоня глазастый. Ты не изменился. Я ведь, прежде чем нынче подойти к тебе, издали наблюдала. Думала: точно он. Как я рада, что тебя встретила, да не где-нибудь, а в лагере, который свободой дышит.
Чудное́ время было там, в Локлессе. Счастливое. Стыдно так говорить, да только это правда. Счастливо мы жили все вместе, пока папу лихорадка не погубила. С того беды и начались. Мама удар едва снесла. Нет, на нас не вымещала горе. По-прежнему и приласкает, и вкусненьким оделит. Только тоска ее глодала. Помню, плачет ночью в тюфяк, потом не выдержит, позовет: «Идите сюда, мои маленькие, идите, пожалейте маму». Мы к ней жмемся, сами тоже плачем, поскуливаем. Котята, я ж говорю. Не знали мы, что нам уготовано, не ведали, какие сладкие те слезы по сравненью с будущими-то. Папа умер, зато мы друг у дружки еще были. Мы бы сдюжили вместе. Оклемались бы. Ан нет. Совсем скоро и мы все равно как будто помирать начали по очереди, и каждый в своем собственном аду оказался. В одиночестве.
Кессия вдруг взглянула мне в лицо:
– Говорят, ты маму мою знал немножко. Правда это?
Я вымучил кивок, не имея намерения вдаваться в подробности. На тот момент я не дорос до признания собственной вины, еще противился, еще юлил перед самим собой. Глаза Кессии светились ожиданием – слишком мне знакомым. Неотступным.
– Ну да. Только под твое описание она не совсем подходит. Точнее, совсем не подходит. Она изменилась, Кессия. Что ж тут удивляться? Но это все ерунда, что она теперь другая. Главное, Фина внутри, в середке, доброй осталась. Лучше нее никого в Локлессе нет.
Кессия обеими ладонями закрыла рот и нос. Это она так плакала – не всхлипывая, вообще никаких звуков не издавая. И совсем недолго.
– То есть ты знаешь, как хозяин с нами поступил?
– Знаю.
– Он нас распродал. Забирал из дому, ровно та же лихорадка. По одному. То сестру, то брата. Я ведь больше никого из них не видела. Искала, расспрашивала – без толку. Разве найдешь, когда столько людей сгинуло? Будто вода сквозь пальцы, утекли они, братья мои и сестры. Будто вода…
– Я понимаю, Кессия. Раньше не понимал, а теперь вот понял. Твоя мама мне рассказать пыталась. Я ушами-то слышал, а чтоб сердцем – нет. Будто глухой был, будто слепой. Но с этим покончено. Прозрел вот.
– Говорят, отец твой – белый.
– Так и есть.
– Но тебя это не спасло.
– Ни меня, ни кого другого.
– Нет нам спасения, нет исхода. А я везучая, не то не сидела бы сейчас тут с тобой. Почти всех локлесских на Юг продавали, а меня почему-то в Мэриленд. Тамошний хозяин на лесопилку меня определил; тоже, доложу я тебе, не сахар. Зато я встретила Элиаса моего. Мы друг другу сильно глянулись. Он-то был свободный, Элиас. Жалованье за работу получал. Надумал меня выкупить, чтоб я тоже, значит, свободной стала.
Вот так я новую семью обрела, Хайрам. Из тяжкого труда родилась эта семья. Прежде всего, на лесопилке не расслабишься, ну а другое – себя ломать пришлось. Все прошлое не то чтоб забывать, но будто стенкой от него отгораживаться. Лозой вокруг мужчины обвиться. Получилось у меня, и я теперь почти-почти жизнью довольная. Себя прежнюю схоронила, крест на той девчонке поставила. Сердцу порваться не позволила. Да неволя – она так в меня въелась, я будто клейменая была. И вот только мы с Элиасом все наперед решили, как новому хозяину взбрело меня с молотка продать. Не на таковскую напал! Элиас – он парень непростой. Он знаешь с кем в родстве? Не догадаешься? Так я тебе скажу. С самою Мозес! – Кессия зашлась почти беззвучным торжествующим смехом. – Поглядел бы ты! Мы с Элиасом простились – навек простились, Хай! Тяжко было, ох тяжко. Назавтра аукцион. Меня выводят, и тут я вижу – Элиас в зале. И стал он торговаться. Против него какой-то тип из Техаса. Прочие-то покупатели живо отсеялись, только они двое ставки и поднимают. Сердце мое прыг-скок, прыг-скок. Не помню, сколько это длилось, да взглянул на меня мой Элиас с такой тоской неизбывной, что сразу я все поняла. Кончились деньги у него. Проиграл он. Техасец заплатил, меня – за локти да под замок. Пока вел, все говорил, чего и как со мною делать станет; на заре, говорил, в путь тронемся. Ну, Элиас ему слюни-то утер. Заря взошла, никуда не делась – да Мозес прежде солнышка поспела.
Понятно, подумал я. Мозес. Паромщица.
Кессия вперила в меня испытующий взор.
– Это они нарочно так все подстроили. Чтоб побольше денежек выманить у техасца. А теперь подумай: могла я после такого аукциона, после Переправы, просто замуж выйти да дома отсиживаться? То-то что нет. Мысли меня глодали: чего я натерпелась, да чего другие наши перенесли. А кто и не перенес – помер. Поквитаться с белыми – вот чего я жаждала. Отомстить за братьев, за сестер. За каждого, кого я и не видала никогда, и знать не знала.
– С тех пор я с Мозес работаю. Так и сюда попала – через нее. Так и про тебя узнала. Прослышала: есть, мол, новенький, парень из Виргинии, из графства Ильм. С родины моей, значит. Я поспрашивала, имя узнала. Нет, думаю, быть не может, чтоб ты. А потом сама тебя увидала, как ты ходишь да наблюдаешь, и уж больше не сомневалась. С первого взгляда поняла: Хай, он самый.
Тут Кессия бросилась мне на шею, обняла крепко, по-сестрински. Я растаял. Сам не сознавал, до чего истосковался по дому – и вот нежданно-негаданно появилась родная душа, столь же израненная, понимающая.
Однако смеркалось. Надо было идти искать своих. Мы слезли с козел, снова обнялись.
– Еще увидимся, поговорим, – сказала Кессия. – Не завтра ведь разъезжаться и не послезавтра. – И вдруг спохватилась: – Ой, что ж это я! Все о себе да о себе. Не спросила даже про матушку Розу. Как она поживает, мама твоя? Здоровье у нее как?
* * *
Скоро я уже опять шатался по лагерю, наблюдая остывание политико-социальных страстей. Людям надоело слушать ораторов – они хотели развлечься. Среди палаток появились жонглеры, стали перебрасываться яблоками, ловить бутылки за горлышки. Кто-то натянул канат между двух деревьев, и тотчас нашлись желающие прогуляться над пустотой – в одну сторону бегом, обратно с расстановочкой, рисуясь, напевая что-нибудь беззаботное. Еще были акробаты – эти кувыркались, почти зависая в предвечернем воздухе.
Как она поживает, моя мама? Как у нее здоровье? Откуда мне знать, если у меня не только вестей нет, но даже и воспоминаний? Если я представляю маму с чужих слов, коллекционирую лоскуты – вот и Кессия нынче лоскутом поделилась! Целостной картины не выходит, не то что с Софией и особенно с Финой, которая будто явилась ко мне сама, стоило скреститься моим воспоминаниям с воспоминаниями Кессии. Лишь теперь я понял, в чем корень Фининой суровости, расшифровал ее давнее предостережение: «Я тебе не кровная, а все ж мать. А белый господин, который вчера на лошади прискакал, – он да, он по крови отец твой, а на самом деле – нет».
Ужинали мы впятером – Рэймонд, Ота, Кессия, Мозес и я. Солнце еще не закатилось, но кто-то разжег костер, и к нему стали подсаживаться чернокожие. А где они да огонь – там и песня. Приглушенные зловещие голоса, тягучий ритм – такое рождается только в неволе, которая жизнь и есть. В последний раз я слушал эти напевы еще в Локлессе; даже подзабыл, какую они силу имеют. Теперь, утомленный дорожной тряской, августовской духотой и впечатлениями, я поддался гипнозу, стал раскачиваться в такт. Это было слишком. Стряхнув слуховой мор́ ок, на нетвердых ногах я снова отправился бродить по лагерю, месить башмаками грязь.
Выбрал сухое местечко на окраине, уселся. Пение, впрочем, все-таки доносилось до меня. Голова шла кругом: Кессия, Фина и Большой Джон, дебаты о правах женщин, о детях, о труде, о земле, об институте брака, о богатстве. Рабство предстало в новом свете; да ведь оно как понятие и другие грани имеет, вдруг сообразил я. Не об одной Виргинии речь идет, и друзья мои не на то нацеливаются, чтобы с мерзостями угнетения белыми черных покончить. Нет, они, друзья, шире мыслят, и дело касается строительства нового мира. Ибо фабрики эксплуатируют детские руки, деторождение порабощает женские тела, а ром приневоливает души мужчин. Осознание явилось как вспышка. Мы, агенты Тайной дороги свободы, конечно, боремся с виргинскими рабовладельцами – но не только. Рабовладельцы – одно из звеньев бесконечной цепи, и мало ее разбить. Надо перековать.
Меня отвлекло приближение незнакомца. Он поздоровался и вручил мне запечатанный пакет, и по оттиску я живо понял: это от Микайи Блэнда. Сердце едва не выпрыгнуло из груди. Первым побуждением было взломать печать, но я сдержался. Определенно, письмо касалось Лидии и детей – выходит, все права первым его прочесть принадлежат Оте.
Оту вместе с Рэймондом я нашел у костра. Оба внимали завораживающему пению. Ота еще только осваивал грамоту, и мне это было известно, поэтому, хоть и не без колебаний, я отдал письмо Рэймонду. Пока тот читал, по лицу Оты пронесся вихрь всех ожидаемых эмоций, но вот Рэймонд улыбнулся и отчеканил:
– Лидия и дети уже с Микайей Блэндом. Алабама осталась позади. Сейчас, судя по дате, они должны быть в Индиане.
– Господи боже мой, – прошептал Ота. – Господи боже мой, – и добавил специально для меня: – Сердцем чую: получится. Столько лет в разлуке, столько мучений – не может оно не получиться, Хайрам, так я думаю. Будут со мной и Лидия, и детишки. Эх, жалко, Ламберт не дожил – то-то бы порадовался.
На этих словах Ота уткнулся Рэймонду в грудь. Послышались всхлипы. Рэймонд не выдержал. Маска невозмутимости дала трещину, и через мгновение братья Уайты плакали оба не таясь. Я отвернулся. Эмоции переполняли и меня тоже, ибо первый день в лагере принес больше чудес, чем я способен был вместить.
Глава 21
Было время – я мечтал править Локлессом, как мой отец. Пусть мысль не оформилась – она владела мною, и мне стыдно и тяжело это признавать. Потом жизнь вывела меня на Тайную дорогу свободы (или Дорога сама такой виток сделала, что никто бы не сбился); короче, я стал счастливым. Обрел цель – Дорогу; обрел семью – Рэймонда, Оту, Микайю. А нынче, сладко думалось мне, Кессия появилась, заполнив брешь в моей душе.
Назавтра к вечеру, после очередной порции дебатов и развлечений, я решил прогуляться в одиночестве. Меня привлекли предгорья – к ним-то, через луг, я и направился. И там наткнулся на Мозес. Несколько отрешенная, подобрав ноги, она сидела на валуне – сама будто изваяние. Пусть себе размышлениям предается, решил я, не стану ее цеплять. И прошел мимо, но тут она меня окликнула:
– Добрый вечер.
Я вздрогнул. Мозес уже сама направлялась ко мне, зафиксировав взгляд на моей голове. Приблизилась, дотянулась, невысокая, ладонью до темечка, поврежденного ищейками; затем отступила на шаг и с улыбкой произнесла:
– Так я и знала, что выпадет случай потолковать. Он и выпал, и как удачно. Здесь-то, на лугу, оно лучше, чем в лагере. Здесь не помешают. Наслышана о тебе, друг. Да вчера еще Кессия обмолвилась: был, дескать, у вас разговор.
– Да. Мы с ней из одного поместья.
– Вот-вот, и она так сказала. Поди, рад, что родного человека повстречал? Корни – первое дело, верно? Без этого ты будто перекати-поле – мотает тебя, носит в чужих краях.
– Нас всех мотает и носит.
– Ну, я-то почаще других домой наведываюсь. Правда, белым господам это не по нраву. Вся моя работа с одним местом связана – с Мэрилендом. Там, на побережье, я родилась. Однажды вернусь насовсем. Не так, как сейчас возвращаюсь, когда я агент Тайной дороги. Не украдкой, а днем, и солнце будет светить в тот день, каждую мелочь являть. Жаль, пока по ночам прихожу, но и то хорошо, что часто дома бываю, что память подстегиваю.
– Я тоже многое помню.
– И это я слыхала. Говорят, ты и в Филадельфии за столом с бумагой да чернилами справляешься, и в Виргинии не сплоховал. А еще говорят, то есть шепчутся, ты на большее способный.
– Если и так, я своему дару не хозяин. Он все равно что конь, на котором без седла скачешь.
– Это до поры до времени.
– А по-моему, пользы не выйдет. Я хочу своих спасти, очень хочу. Но их столько, что мне не справиться. Они и сейчас все передо мной, вот в эту самую минуту. Глядят и ждут.
– Очень мне по нраву твоя речь, – произнесла Мозес.
Она улыбнулась лукаво, и от этой ее заговорщицкой улыбки мне почудилось – нет, я совершенно четко осознал, что втянут.
– Я ведь, – пустилась объяснять Мозес, – одна работаю. И вывожу людей тоже по одному, по двое, не больше. Время сама выбираю, на чутье на собственное полагаюсь. А нынче такое дело затеяли, такое дело, что мне помощник нужен, да не простой, а прыткий. Чтобы бегать умел не хуже, чем буквы писать. Говорят, ты сгодишься. Тебе равных нету – в Филадельфии-то уж точно.
– Чтобы сама Мозес и в моей помощи нуждалась? Не зря ведь вас так прозвали, правда? Речь о великой, о божественной силе идет.
– Божественной? – Мозес усмехнулась. – Не великовато ли словечко? Я вроде ничего особенного не делаю.
book-ads2