Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не только вибрирующий тенор, не только слова как таковые – сам характер обращения изумил меня. Сейчас это трудно объяснить, сейчас почти забыта эпоха ритуалов, которые неукоснительно соблюдались тремя сословиями – знатью, невольниками и белым отребьем. Каждому свой набор реплик и действий, своя роль, за рамки которой – ни-ни. К примеру, знати не следовало интересоваться внутренней жизнью невольников. Достаточно помнить их по именам и иметь представление, кто чей сын или дочь. Копни глубже – тут-то власть и пошатнется. Попробуй отними для продажи ребенка у матери, если уже вник в ее «черную душу». Попробуй распорядись выпороть мужчину, соленой водой полить окровавленные к лочья кожи, если поспрашивал его о житье-бытье. В обоих случаях чужая боль будет восприниматься как или почти как своя, а сострадание для белых равняется слабости. И вот уже рука с плетью дрогнула, а невольникам только того и надо. Вмиг смекнут, что хозяин себя в них видит, вмиг хозяина раскусят. Это и есть начало краха. Отныне не жди рачительного ухода за табачными ростками, не рассчитывай, что проплешины засеют заново, сорняки станут регулярно выпалывать, почву тщательно рыхлить, что урожай соберут в срок, оставив достаточно кустов для вызревания семян, что листья нанижут на нитки и пучками развесят на шестах, причем на надлежащем расстоянии, чтобы не загнили и не пересохли, а, напротив, превратились в виргинское золото, покупающее простому смертному местечко рядом с небожителями. В табаководстве чрезвычайно важен каждый этап, и как иначе добиться дармового радения, если не пытками и угрозами: тебя убьют, твоих детей покалечат или продадут? Как, если не вечным страхом? Вот почему Корринины словесные попытки установить между собой и мной некое подобие человеческой связи так смутили меня, даже напугали. Что на уме у этой женщины? Хоть бы лицо ее видеть, уж я бы прочел по нему дурной умысел. Ишь, два раза повторила «знаю»! Скользкий Хокинс врет – зачем, спрашивается? И что конкретно «знает» Коррина Куинн? На всякий случай я вымучил: – Мистер Мэйнард был очень мил. – Мил?! О нет, Мэйнард был груб и невоздержан, и кому это знать, как не тебе? Запомни, Хайрам: льстивых речей я не терплю, даже о покойном женихе. – Да, мэм. – Я хорошо знала Мэйнарда, – смягчилась Коррина. – Деловой жилки он не имел. Такие люди состояний не наживают, а, наоборот, разбазаривают. Но я любила его, я надеялась сгладить несовершенства своей любовью. Коррина замолчала. Близился полдень. Зеленые жалюзи; располосованное жидким светом пространство; неестественно редкие звуки в доме, где раньше кипела жизнь, спорилась работа… Хоть бы меня отпустили, хоть бы вернуться в сарай, заняться секретером или, допустим, угловым стулом! Мне казалось, еще мгновение – и подо мной откроется люк и я рухну в погреб-ловушку. – Над нами смеялись, – снова заговорила Коррина. – Знаешь, Хайрам, как нас за глаза называли? Герцогиня и Шут, вот как. Наверняка ты имеешь понятие об отдельных представителях виргинской аристократии, наверняка встречал родовитых молодых джентльменов, скрывающих грязные цели под маской приличий. Мэйнард был не таков. Резкий и прямой, он не умел и не желал очаровывать, но зато и вероломства от него ждать не приходилось. Он даже вальс не танцевал. Помню, появляется на каком-нибудь пикнике – ну сущий мужлан, все от него нос воротят. А мне нравилось, что фальши в нем не было. Пусть мужлан – зато мой. Собственный. Корринин голос опять дрогнул. На сей раз модуляцию вызвало глубокое горе. – Я сломлена, Хайрам. Сломлена. Из-под вуали послышались сдавленные рыдания, и я подумал: нет здесь никакого подвоха. Коррина Куинн – та, кем кажется; она – девушка, овдовевшая в невестах. А что тянется она ко мне, так это естественно – тянуться к близким покойного жениха. Я ведь Мэйнарду брат, вот Коррина и ищет во мне его черты, рвет себе сердце зыбким сходством. – Ты, должно быть, представляешь мое состояние, – продолжала Коррина. – Ты служил Мэйнарду правой рукой. Теперь, когда он погиб, не ощущаешь ли ты неприкаянности, Хайрам? Тебе не к чему силы приложить – права я или нет? Ты уберегал моего жениха от импульсивных поступков, от грехов. Мэйнард даже советовался с тобой в сложных ситуациях, зная о твоем здравомыслии, – ведь одним только глупцам свойственно гнушаться мудрых советов, не так ли? Мой жених не брезговал твоей опекой – ибо кем ты был ему, если не опекуном? Нынче почтенный Хауэлл Уокер сообщил мне, что ты бродишь по усадьбе с несчастным видом, ищешь себе занятие. Значит, подобно мне, ты охвачен горем, значит, твоя жажда приносить пользу продиктована стремлением развеять скорбь. То же со мной. Видишь, не так много различий между женщинами и мужчинами. Все мы приневолены к собственным мыслям. Мэйнард с тобой повсюду, верно? Ибо я с ним не расстаюсь. Его лицо глядит на меня с небес, мерещится среди деревьев, является во сне. Мэйнард представляется мне заблудившимся в горах, но не это самое страшное. Страшнее, когда я вижу его в воде, в бешеном потоке. О, эта близость финала, эта отчаянная, мужественная борьба со стихией! Он ведь боролся до последнего, верно, Хайрам? Мужество не покинуло его? Ты один видел Мэйнарда в последние минуты, ты один можешь рассказать о нем. Я не прошу отчета о его гибели – тут я полагаюсь на промысел Божий, которого человечий разум постичь не в силах. Но меня мучит неизвестность. Картины теснятся в моей голове, я же не ведаю, правдивы они или лживы. Скажи, Хайрам, что Мэйнард встретил смерть как подобает, что не посрамил рода своего. Что остался в смерти таким, каким был в жизни – прямым и отважным! – Мисс Коррина, он спас меня! Не знаю, зачем я солгал. Наверно, я просто слишком плохо знал Коррину Куинн, и ложь стала попыткой самосохранения. Инстинкт подсказывал: дай ей утешение, всели в нее гордость за жениха. Вот я и внял. Руки Коррины взметнулись к лицу, исчезли под вуалью. Молчание побудило меня продолжать. – Я уж совсем выдохся, я ко дну пошел, мэм. Вода – она будто кинжалами в глотку впилась, в грудь, в самое сердце. Ну, думаю, конец. И тут мистер Мэйнард стал меня снизу толкать. Толкал, пока я не вынырнул, пока воздухом не надышался. От этого силы прибавилось, я поплыл. Он рядом держался… Только вода слишком холодная была, а течение слишком быстрое. Коррина заговорила не сразу, зато голос больше не дрожал. Он сделался тверд и упруг, как металлический пру т. – Но мистеру Хауэллу ты про это не рассказывал, Хайрам? – Нет, мэм. Ему ведь даже имя Мэйнарда слышать больно; что ж будет, если он подробности узнает? Да мне и самому вспоминать тяжело. Горе-то какое, мэм! Я вот вам рассказал, потому что вы уж так от души просили. Может, легче вам станет теперь. – Спасибо, Хайрам. Надеюсь позднее отблагодарить тебя за откровенность. – И снова она замолчала. Я стоял и ждал. О чем еще спросит Коррина Куинн? Чего потребует? Вновь зазвучав, голос ее явил новую модуляцию – полоснул меня по ушам высокими нотами. – Итак, твой хозяин погиб. Ты молод и силен, но болтаешься без дела. Чем ты теперь займешься, Хай-рам? – Чем будет велено, мэм. Где понадоблюсь, туда и пойду. – Допустим, ты понадобился в моем имении. Мэйнард тебя любил, очень любил. Твое имя стало ассоциироваться у меня с чем-то удивительным. Я мечтала принять тебя в семью. Планировалось, что Мэйнард будет мне опорой и защитой – он же стал опорой тебе, утопавшему. Пожертвовал жизнью ради тебя. Возможно, Хайрам, настанет время, когда и ты будешь призван на благие дела. Отдаешь ли ты себе в этом отчет? – Да, мэм. Я не лукавил. Если не в тот конкретный момент, то позднее, у себя в каморке, я понял, к чему клонила Коррина. Нет, я не утверждаю, что она симулировала скорбь, да только одно другому не мешает. Горе горем, а планы планами. В чем они состояли? В том, разумеется, чтобы меня заполучить. Надо помнить, кем я был – не человеком, а собственностью, причем ценной. Невольник, умеющий читать, писать, считать; вышколенный лакей и – благодаря феноменальной памяти – шут; чего уж лучше. Вдобавок я был покладист, усерден, честен. По условиям брачного договора я так и так достался бы Коррине – переехал бы к ней в усадьбу Мэйнардовым камердинером. Коррина не видела причин отказываться от явной выгоды. Теперь, прикидывал я, Коррина Куинн будет одолевать отца просьбами, он же, убитый горем, рано или поздно согласится. И куда меня отправят, где найду я приют? Я слыхал, что у Коррины владения пусть в нашем графстве, но далеко на западе, за горами, в необжитой местности. Ей повезло унаследовать эти земли, богатые солью и лесом. В отличие от других виргинских аристократов, полностью зависимых от табака, Коррине разорение не грозило: она могла продавать (и продавала) соль, древесину, пеньку. Да мне-то что до Коррининого благополучия? Надо мной реальная угроза – не Натчез, конечно, но все равно – неминуемая разлука с Локлессом, домом моим. * * * Тело Мэйнарда так и не нашли, однако на Рождество в Локлессе собралась вся родня Уокеров, дабы справить поминки по безвременно ушедшему единственному наследнику. Целый месяц мы, невольники, ни минуты покоя не знали. Дом был вылизан до последнего закоулка; особенно пришлось повозиться с гостиной-салоном на верхнем этаже – с тех пор как умерла мать Мэйнарда, эта комната стояла запертой. Мне поручили начищать зеркала; также я починил две веревочные кровати и покрыл лаком старый рояль. Реставрацией я занимался в сарае, а по вечерам работал на Улице вместе с Лоренцо, Птахой, Лемом и Фрэнком. Это были приятели моих детских лет, компания что надо. Мы ремонтировали хижины, обветшавшие без жильцов. Латали кровлю, попутно выбрасывая из-под застрех птичьи гнезда, и таскали тюфяки. Ведь многочисленные Уокеры ожидались в Локлессе вместе с невольниками, которым требовались спальные места. Стук молотков отвлекал мысли, а я их удерживать не собирался. Приятно было выпасть из реальности, замолкнуть, забыть – так я и сделал. Зато Лем не вынес отсутствия человеческой речи – в его душе ритмичные звуки родили куплет: В Натчез, Джина, пролег он, мой долгий, мой горестный путь. Да не все ли одно – тут ли, там ли хребет на хозяина гнуть? Слез не лей, не заламывай рук — лучше друга забудь. Лем пропел о горестном пути дважды, после повтора выдержав красноречивую паузу: мол, подхватывай, ребята! И мы подхватили. Потом каждый пел соло, сочиняя на ходу, пристраивая (как пристраивают к особняку террасу, балкон или флигель) свою личную печаль, свою боль, свою надежду. Очередь дошла до меня, и я выдал пронзительным речитативом: В Натчез, к Югу, пролег он, мой долгий, мой горестный путь. Только, Джина, не плачь — потерпеть-то осталось чуть-чуть. Будь покойна, родная, — вернусь-извернусь как-нибудь. Было решено, что помянуть молодого хозяина следует и невольникам. Не в доме, разумеется, а на Улице. Мы срубили большое дерево, обтесали, снабдили низенькими подпорками – вот и стол, за которым уместятся и свои, и приехавшие. Изготовление этого стола едва меня не угробило, зато, орудуя топориком, я не только избавлял ствол от сучков, но и собственный разум от опасных вопросов. Утром в канун Рождества я стоял на веранде, вглядываясь в даль. Только-только солнце поднялось над охристо-рыжими горами, как на дороге возникла струящаяся змея – это тянулись в Локлесс многочисленные Уокеры. Я насчитал десять экипажей. Вскоре все наши были приневолены к разгрузке багажа. Тот день помнится мне светлым и радостным, ведь с Уокерами приехали невольники, знавшие меня ребенком, помнившие маму, говорившие о ней с теплотой. По рождественской традиции каждому из нас дали дополнительный паек съестного: две меры муки вместо обычной одной, тройную норму смальца и солонины. Да еще были забиты два бычка – мясом мы могли распорядиться по собственному усмотрению. В огородиках нашлись капуста и салат, и ни один цыпленок, годный для жарки, не избежал этой участи. Все пошло в общий котел. Мы, невольники, разделились: половина работала в господском доме, половина готовила угощение на Улице, для своих. Я занимался колкой дров, а ближе к вечеру был послан за спиртным. Нам на всех полагалось пять бутылей эля и пять – рома. Наступил ранний зимний закат. Над Улицей витали соблазнительные ароматы праздничного ужина. Сладко пахло курятиной и кукурузными лепешками, запеченными в золе; особенно же дразнил дымок говяжьего бульона. Старфоллские цветные, у которых родня оставалась в Локлессе, привезли гостинцы – пирожки и печенье. Джорджи Паркс и Эмбер с торжествующим видом развернули два огромных, еще теплых яблочных пирога. Мы с ребятами подтащили к столу скамьи, сработанные нами накануне, еще толком не просохшие, занозистые; но для всех места не хватило. В дело пошли ящики, бочонки, пеньки, валуны. Наконец мы расселись вокруг большого костра, дождались приневоленных к господской кухне, прочли молитву и набросились на угощение. Когда желудки наши, непривычные к изобилию, затрещали по швам, а лица разгорячились от близкого жара, настал черед страшных, исполненных тоски историй о локлесских призраках – иными словами, о невольниках, некогда здесь живших, а ныне утраченных навеки. Двоюродный брат моего отца, Зев из Теннесси, приехал со своим камердинером Конуэем и его сестрой Кэт. Эти двое в детстве были моими лучшими друзьями. У них оказались сведения о моем дяде Джозайе – он женился, две дочки родились. Конуэй и Кэт знали и про сестер Клэй, и про Шейлу – да, их продали, но, хвала Небесам, одному и тому же хозяину. Филиппа, Томас и Брик, давным-давно увезенные Зевом в Теннесси, теперь, конечно, совсем старые, однако живы. После обмена новостями разговор перекинулся на Мэйнарда. – Не так они его живого любили, как о покойном плачут, – констатировал Конуэй, протягивая руки к огню. – Этим белым вообще соврать – что воздуха вдохнуть. Я сам слышал, как они Мэйнарда выродком называли, а теперь выходит, будто он был чуть ли не Иисус Христос. – О покойниках не злословят, – сказала Кэт. – Не перечислять же им все его прегрешения. – Почему это не перечислять? – возразила София. – Я бы вот не хотела, чтоб над моим гробом лгали. Пусть всю правду выложат – какова была, чего дурного сделала, а чего хорошего. – Да, так правильно, – согласилась Кэт. – Только над нами, цветными, долгих речей не держат. Надсмотрщик скажет: «Зарывайте» – вот и вся панихида. – Ну и ладно. Зато без вранья. Без паутины, – произнесла София. – От греха я родилась, во грехе живу, во грехе умру – тут ни убавить, ни прибавить. – Мэйнард как раз лжи не терпел, – снова заговорил Конуэй. – За это белые его прочь гнали, а как потонул он – слезы льют да нахваливают покойного. Стыдно им, вот что. Я ведь Мэйнарда мальчонкой помню. Погляжу, бывало, на него и подумаю: вот дурачка-то послал Господь мистеру Хауэллу. А взрослым я его не видал. Говорят, Мэйнард не поумнел с годами, но зато и хитрить не выучился. Ну а раз так, тогда ясно, отчего по нему родня рыдает. Совесть-то гложет, выхода просит. – Глупые вы, – бросила Фина, не сводя взора с пламени. – Называют вас белые дурачьем – так оно и есть. Да разве же они там, в доме-то, ради поминок собрались? Никто не ответил, не возразил, и Фина подняла победный взгляд. Ее боялись – она это знала. Но сейчас общее молчание лишь подвигло Фину продолжить речь. – В земле все дело, в землице локлесской! Верно вам говорю! – Фина выдержала паузу. Я сидел к ней ближе всех, я видел пляску теней на блестящем ее лице и клубы пара, исторгаемые ее ртом. – Эти белые один перед другим покойника нахваливают не потому, что совесть их заела, так и знайте! – продолжала Фина. – Нет, они перед старым Хауэллом отличаются. Кто, думают, лучше сердце отцовское проймет, тому Хауэлл именье-то и отпишет. С нами вместе. В этом вся штука, вся соль. Спектакль там, в доме-то. Игра большая, а на кону – земля. И мы все. Будто мы без Фины не понимали. Однако мы и другое учитывали: больше уже нам вместе не собраться, прощанье у нас нынче. Но вслух об этом говорить – только последние сладкие минуты портить. Никто и не говорил. Фина, с ее порванной в клочья душою, разучившаяся улыбаться и находить утешение в совместных воспоминаниях, – Фина рискнула, сказала, после чего поцокала языком, плотнее запахнула белую шаль и демонстративно пошла прочь. Ее слова, ее уход вызвали всеобщую неловкость. Люди друг на друга взглянуть боялись. Каждому словно пинка дали, вытолкали до времени в реальность. Несколько минут я провел за столом, затем незаметно поднялся и двинул по Улице к крайней хижине, к тому самому порогу, с которого Фина когда-то размахивала метлой, грозя маленьким шалунам. К тому порогу, на который много лет назад ступил я сам, почуяв: склочная старуха поймет и разделит со мною горечь предательства. Теперь Фина стояла лицом к хижине – несчастная, отрешенная. Я приблизился на достаточное расстояние, чтобы дать ей понять: она не одна. Фина повернула голову, и через несколько секунд я заметил: напряжение отпускает ее, черты смягчаются. Впрочем, она не заговорила со мной. Она опять вперила взор в старую свою хижину. Постояв с Финой еще немного, я пошел обратно к костру. Фина и ее мысли – уже компания, я там лишний. За столом сменили тему. Продажа имения, разлука, новопреставленный Мэйнард – в них ли суть? Нет, теперь пересказывали легенды, глубинная правда которых давно возвеличилась до мифа. – Быть не может, – отрезал Джорджи. – А вот и было! Было! – вскинулась Кэт. – А я говорю: байки. Да если б цветные вниз по реке отправились да исчезли, уж я бы знал.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!