Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 66 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Что ж, я мог себя поздравить. Наталия Халдина выглядела повзрослевшей, явный и тайный ее опыт не пропал даром. Сложив руки на груди, с гладким и ровным лбом, с решительным профилем, она расхаживала взад-вперед по комнате и медленно говорила. Я увидел ее с новой стороны и удивлялся серьезности и размеренности, появившимся в ее голосе, в ее движениях, в ее манерах. Это было совершенство уравновешенной независимости. Сила ее натуры вышла на поверхность — именно потому, что были взволнованы темные глубины. — Сейчас можно говорить об этом, — сказала она, помолчав и внезапно остановившись передо мной. — Вы ведь справлялись недавно в больнице? — Да. — Она пристально смотрела на меня. — Врачи говорят, что он будет жить. Мне казалось, что Фекла… — Я не видела Феклу несколько дней, — быстро объяснила мисс Халдина. — Она думает, что у меня нет сердца, потому что я ни разу не вызвалась пойти с ней в больницу. Она разочарована во мне. Мисс Халдина слабо улыбнулась. — Да. Она сидит с ним так долго и так часто, как ей позволяют, — сказал я. — Она говорит, что, пока жива, ни за что не покинет его. Ему будет нужен кто-нибудь — ведь он безнадежный калека и совершенно глухой к тому же. — Глухой? Я не знала, — пробормотала Наталия Халдина. — Да. Это выглядит странно. Мне сказали, что видимых повреждений головы не обнаружили. И еще они говорят, что едва ли Фекле придется заботиться о нем очень долго. Мисс Халдина покачала головой. — Пока есть путники, которые падают при дороге, наша Фекла не останется без дела. Она не может противиться своему призванию — быть доброй самарянкой[261]. Революционеры не поняли ее. Заставлять это преданное существо перевозить на себе документы, зашитые в платье, или писать под диктовку! — В мире не так уж много проницательных людей. Еще не успев закончить эту фразу, я пожалел о ней. Наталия Халдина, глядя мне прямо в лицо, слегка кивнула в знак согласия. Она не обиделась — только отвернулась и принялась снова ходить по комнате. Моему западному взору казалось, что она все более и более удаляется от меня, становится все более и более недостижимой; но увеличивающееся расстояние не делало ее фигуру меньше. Я хранил молчание, словно не надеясь, что она меня услышит, и, когда ее голос прозвучал совсем близко от меня, я слегка вздрогнул. — Фекла видела, как его подобрали после происшествия. Каким образом все случилось, эта добрая душа так мне толком и не объяснила. Она утверждает, что они договорились, заключили что-то вроде соглашения: в случае насущной необходимости, беды, затруднений, болезни — он придет к ней. — Вот как? — сказал я. — Коли так, то это удача для него. Ему понадобится вся преданность доброй самарянки. Факты же были таковы. Когда Фекла в пять часов утра выглянула по какой-то причине из окна, она заметила Разумова, с непокрытой головой, неподвижно, как столб, стоявшего под дождем во дворе шато Борель у подножия террасы. Она громко закричала, обращаясь к нему по имени и спрашивая, что случилось. Он даже не поднял головы. А когда она, полуодевшись, сбежала вниз, он исчез. Она бросилась вдогонку и, выскочив на улицу, почти сразу же наткнулась на остановившийся трамвай и небольшую группу людей, которые поднимали Разумова. Все это рассказала мне сама Фекла, когда в один из дней мы встретились с нею у дверей больницы, рассказала без каких-либо комментариев. Но мне и не хотелось тогда долго рассуждать об оборотной стороне этого необычного происшествия. — Да, Наталия Викторовна, ему будет нужен кто-нибудь рядом, когда его выпустят из больницы — на костылях и совсем глухого. Но не думаю, что именно для того, чтобы обратиться за помощью к этой доброй Фекле, он ворвался, как беглец из сумасшедшего дома, в шато Борель. — Может быть, и нет, — сказала Наталия, резко остановившись передо мной, — может быть, и не для того. — Она села и в задумчивости оперлась головой на руку. Молчание длилось несколько минут. Тем временем я вспомнил о том вечере, когда он сделал свое чудовищное признание, о жалобе, которую у нее едва хватило жизненных сил произнести: «Несчастнее быть невозможно…» Воспоминание заставило бы меня содрогнуться, если бы я не дивился ее силе и спокойствию. Не было больше никакой Наталии Халдиной, потому что она совершенно перестала думать о себе. Это была великая победа, характерно русский подвиг самоотречения. Она прервала мои мысли, неожиданно поднявшись, как будто приняв некое решение. Она подошла к письменному столу; сейчас, когда с него были убраны все связанные с нею мелочи, он казался просто мертвой деталью обстановки. Но все-таки в нем еще оставалось что-то живое: она достала из ящика плоский сверток, который передала мне. — Это дневник, — сказала она без всяких предисловий. — Он был прислан мне, завернутый в мою вуаль. Тогда я вам ничего не сказала, но сейчас решила оставить его вам. Я имею право так сделать. Он был послан мне. Он — мой. Вы можете сохранить его или уничтожить, после того как прочтете. И, когда будете читать, прошу вас, помните, что я была беззащитна. И что он… — Беззащитна! — удивленно повторил я, пристально глядя на нее. — Вы увидите, что там написано именно это слово, — прошептала она. — И это правда! Я была беззащитна — но вы, наверное, и сами могли это видеть. — Ее лицо покраснело, затем сделалось мертвенно-бледным. — Ради справедливости к этому человеку я хочу, чтобы вы помнили о том, что я была беззащитна. Да, была, была! Я поднялся, ощущая легкое головокружение. — Едва ли я забуду хоть что-нибудь из того, что вы говорили в эту нашу последнюю встречу. Ее рука упала в мою. — Трудно поверить, что мы должны распрощаться. Она ответила на мое пожатие, и наши руки разъединились. — Да. Я уезжаю завтра. Мои глаза наконец открыты, руки развязаны. Что до остального — кто из нас не слышит сдавленного крика нашей великой беды? Для мира же она ничего не значит. — Мир больше обращает внимание на ваши одинокие голоса, — сказал я. — Таков уж он есть, этот мир. — Да. — Она склонила голову в знак согласия, и, немного поколебавшись, произнесла: — Я должна признаться вам, что никогда не оставлю надежду на приход того дня, когда все разногласия смолкнут. Вы только представьте себе его зарю! Буря ударов и проклятий миновала; все тихо; встает новое солнце, и усталые люди, наконец объединившиеся, подводят итог былым спорам, и победа вызывает у них печаль, ибо как много идей погибло ради торжества одной из них, как много убеждений ушло, оставив людей без всякой поддержки. Люди чувствуют себя на земле одиноко и теснятся поближе друг к другу. Да, неизбежно будет много горьких часов! Но тоску сердец в конце концов упразднит любовь. И на этом последнем слове ее мудрости — слове столь сладком, столь горьком, столь в чем-то жестоком — я простился с Наталией Халдиной. Тяжело думать, что больше никогда не взгляну я в доверчивые глаза этой девушки — невесты непобедимой веры в то, что с нив земли человеческой, омытой кровью, истерзанной, орошенной слезами, взойдет небесный цветок любви и согласия. Должен заметить, что в то время я ничего не знал о признании, сделанном мистером Разумовым собранию революционеров. Наталия Халдина, должно быть, догадалась, в чем именно заключалось то «единственное, что еще оставалось сделать», но от моего западного взгляда это ускользнуло. Фекла, бывшая компаньонка мадам де С., стерегла его больничную кровать. Мы раз или два встретились с нею у дверей больницы, но она не была разговорчива. Новости о мистере Разумове она сообщала мне в предельно лаконичной форме. Он медленно выздоравливал, но на всю жизнь должен был остаться безнадежным калекой. Сам я ни разу не посетил его, да и никогда больше не видел после того страшного вечера, когда как внимательный и остававшийся незамеченным зритель присутствовал при его объяснении с мисс Халдиной. В свой срок его выписали из больницы, и «родственница» — так мне было сказано — куда-то его увезла. Сведения мои получили дополнение почти двумя годами позже. Я определенно не искал этой возможности; она представилась мне совершенно случайно, когда я встретился с одной весьма уважаемой революционеркой в доме известного русского деятеля либеральных убеждений, который поселился на время в Женеве. Это была знаменитость совсем иного рода, чем Петр Иванович: темноволосый, сутуловатый человек с добрыми глазами, в любезных манерах которого было что-то тихое и осторожное. Улучив момент, когда никого поблизости не было, он подошел ко мне в сопровождении бодрой седовласой дамы в малиновой блузе. — Наша Софья Антоновна хочет познакомиться с вами, — обратился он ко мне своим сдержанным голосом. — Соответственно, я оставляю вас для взаимной беседы. — Я бы не стала злоупотреблять вашим вниманием, — тут же начала седовласая дама, — но у меня есть для вас послание. Наталия Халдина передавала мне несколько дружеских слов. Софья Антоновна только что вернулась из тайной поездки в Россию и встретилась там с мисс Халдиной. Она живет в одном из «центральных» городов, разделяя труды на ниве милосердия между ужасами переполненных тюрем и душераздирающей нищетой обездоленных семей. Она не щадит себя на этой полезной работе, заверила меня Софья Антоновна. — У нее верная душа, несгибаемый дух и неутомимое тело, — не без энтузиазма подвела революционерка итог своему рассказу. Беседе, начавшейся таким образом, не грозило иссякнуть из-за отсутствия интереса с моей стороны. Мы уселись в уголке, где никто не мог нам помешать. В ходе нашего разговора о мисс Халдиной Софья Антоновна неожиданно заметила: — Вы, наверное, помните, что видели меня раньше? В тот вечер, когда Наталия пришла узнать у Петра Ивановича адрес некоего Разумова, того молодого человека, который… — Прекрасно помню, — сказал я. Когда Софья Антоновна узнала, что в моем распоряжении оказался дневник этого молодого человека, переданный мне мисс Халдиной, она чрезвычайно заинтересовалась. Она не скрывала своего желания увидеть этот документ. Я предложил показать его ей, и она тут же вызвалась посетить меня на следующий день. Где-то час или больше она с жадным вниманием переворачивала страницы, потом со слабым вздохом вернула мне дневник. В своей поездке по России она видела и Разумова. Он жил не «в центре», а где-то «на юге». Она описала мне деревянный домик из двух комнат на окраине очень маленького городка; домик прячется за высоким дощатым забором, а двор его зарос крапивой. Разумов искалечен, болен, теряет силы с каждым днем, и Фекла-самарянка неутомимо ухаживает за ним с чистой радостью бескорыстной преданности. В этой работе не заключается ничего, что могло бы принести ей разочарование. Узнав, что Софья Антоновна посетила мистера Разумова, я не сумел скрыть удивления, ибо не мог понять мотивов этого поступка. Но она поведала, что не одна бывает там. — Некоторые из наших всегда навещают его, когда проезжают мимо. Он умен. У него есть идеи… И еще он хорошо говорит. Вот тогда-то я и услышал в первый раз о признании Разумова в доме Ласпары. Софья Антоновна подробно — со слов самого Разумова, описавшего ей все в мельчайших деталях, — рассказала мне о том, что там произошло. Потом она пристально взглянула на меня своими блестящими черными глазами: — В жизни каждого человека бывают дурные минуты. Ложная мысль приходит в голову, и тогда возникает страх — человек боится себя, боится за себя. Или вот еще бывает ложная смелость… Называйте это как хотите, но скажите: многие ли сознательно обрекут себя на гибель (как он сам пишет об этом в своих записках), вместо того чтобы продолжать жить, в глубине души понимая, сколь низко они опустились? Многие ли?.. И, пожалуйста, не забывайте о том, что в тот момент, когда он так поступил, ему ничто не угрожало. Ровно тогда, когда ему ничто не угрожало, и более, бесконечно более того — когда он начал осознавать, что эта восхитительная девушка может его полюбить, — ровно тогда он понял, что никакая горькая ирония, никакое изощренное коварство, никакая дьявольская ненависть и гордыня не скроют от его собственных глаз позор того существования, которое его ожидает. Для подобного открытия требуется характер. Я молча согласился с этим выводом. Так ли уж важно знать причины прощения и сострадания? Несколько позже, однако, выяснилось, что в сочувствии, которое проявил к предателю Разумову революционный мир, была и нотка раскаяния. В голосе Софьи Антоновны сквозила неловкость: — И кроме того, с ним, знаете ли, обошлись слишком жестоко. На это никто не давал санкции. Не было принято никаких решений о том, что с ним делать. Он признался добровольно. А этот Никита, который нарочно пробил ему барабанные перепонки — там, на лестничной площадке, якобы вне себя от негодования, — так вот, он оказался наихудшим из мерзавцев. Он сам был предатель[262], изменник, сам полицейский агент! Разумов сказал мне, что, когда он обвинил того в предательстве, на него нашло что-то вроде вдохновения… — Я мельком видел эту скотину, — сказал я. — Не понимаю, как можно было хотя бы день обманываться на его счет! Она перебила меня: — О да, да! И не говорите! Когда я впервые увидела его, мне тоже стало не по себе. Но кто бы стал тогда меня слушать! Мы только и делали, что говорили друг другу: «Не надо придавать слишком большого значения его внешности». И потом, он всегда был готов убивать. В этом никто не сомневался. Он действительно убивал — и тех, и этих. Демон… Затем Софья Антоновна, справившись с гневной дрожью своих іуб, рассказала мне очень странную историю. Оказалось, что вскоре после исчезновения Разумова из Женевы советник Микулин, совершавший поездку по Германии, случайно оказался соседом по купе Петра Ивановича[263]. Полночи они провели за приватным разговором, и вот тогда начальник полиции Микулин намекнул архиреволюционеру на истинную природу архиубийцы жандармов. Похоже, Микулин хотел избавиться от этого своего агента! Может быть, он ему надоел или стал вызывать у него опасения. Следует также отметить, что зловещий Никита достался Микулину «по наследству» — от предшественника по должности. И этот рассказ я выслушал без каких-либо комментариев, верный своей роли немого свидетеля русских событий, восточная логика которых разворачивалась пред моим западным взглядом. Но я позволил себе один вопрос: — А скажите, пожалуйста, Софья Антоновна, оставила ли мадам де С. Петру Ивановичу все свое состояние? — Ни гроша. — Революционерка брезгливо пожала плечами. — Она умерла, не оставив завещания. Орды племянников и племянниц, как коршуны, налетели из Санкт-Петербурга и устроили грызню из-за ее денег. Все эти мерзкие камергеры и фрейлины — отвратительные придворные подхалимы! Тьфу! — Что-то в последнее время ничего не слышно о Петре Ивановиче, — заметил я, помолчав. — Петр Иванович, — торжественно сказала Софья Антоновна, — соединил свою жизнь с девушкой из народа. Я был искренне поражен. — Как? На Ривьере? — Что за нелепая мысль! Разумеется, нет. В голосе Софьи Антоновны звучала слабая нотка язвительности. — Так что же, он живет сейчас в России? Это ведь чрезвычайно опасно, разве нет? — воскликнул я. — И все ради девушки из народа. Не кажется ли вам, что он поступил опрометчиво? Софья Антоновна некоторое время хранила загадочное молчание, потом объявила: — Он просто боготворит ее. — Вот как? Ну что ж, надеюсь, при случае она не побоится устроить ему хорошую взбучку.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!