Часть 64 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Гм. Это достойный противник, — пробормотал он так, как будто рядом с ним никого не было.
— Тон, которым она упоминала о вас, был очень теплым, — заметила мисс Халдина, подождав немного.
— Вам так показалось? И это при том, что она самая умная из всех. Что ж, тогда все складывается превосходно. Всё как будто в сговоре… Ох, уж мне эти заговорщики, — медленно, с подчеркнутым презрением, произнес он, — оглянуться не успеешь, как они завладеют тобой. Знаете, Наталия Викторовна, мне чрезвычайно трудно заставить себя не верить в деятельное Провидение. Это так похоже на правду… Альтернативой ему будет дьявол во плоти у наших простодушных предков. Но если так, он сильно перестарался, этот старый Прародитель Лжи, наш национальный покровитель, наш домашний бог, которого мы берем с собой за границу. Сильно перестарался. Оказалось, что я не полный простак… Вот в чем дело! Мне следовало бы знать… И я знал это, — добавил он с такой пронзительной горечью, что мне уже стало не до удивления.
«Этот человек безумен», — сказал я себе, ужаснувшись.
Мгновенье спустя у меня возникло от него совершенно необыкновенное впечатление, которое трудно выразить банальными словами. Он как будто вонзил в себя нож, стоя за дверью, а потом вошел в комнату, чтобы показать рану тем, кто там находился; более того — он как будто поворачивал нож в ране и наблюдал за производимым эффектом. Таково было мое впечатление, если представить картину физически. Невозможно было не почувствовать к нему определенной жалости; но больше я беспокоился за мисс Халдину, которой уже пришлось перенести глубочайшее потрясение. Ее поза, ее лицо выражали сострадание, борющееся с сомнением на грани ужаса.
— Что вы знали, Кирилл Сидорович? — В этом восклицании можно было уловить оттенок нежности. Он только пристально смотрел на нее в том полнейшем самозабвении, которое у счастливых влюбленных называется упоением. — Почему вы так смотрите на меня, Кирилл Сидорович? Я была с вами полностью откровенна. Сейчас мне нужно уметь ясно читать в своей душе… — Она сделала паузу, как бы давая ему время произнести наконец слова, достойные ее возвышенного доверия к другу ее брата. Он молчал, и его молчание было внушительным, как знак важнейшего решения.
В конце концов мисс Халдина продолжила умоляющим тоном:
— Я очень ждала вашего прихода. Но сейчас, когда вы оказались так добры, что пришли, я чувствую тревогу. Вы говорите непонятно. Вы как будто что-то скрываете от меня.
— Скажите, Наталия Викторовна, — раздался наконец странно-монотонный голос, — кого вы там встретили?
Она взглянула на него с изумлением — как будто была обманута в своих ожиданиях.
— Где? В номере у Петра Ивановича? Там был господин Ласпара и еще трое.
— А! Авангард, отчаянная надежда великого заговора, — прокомментировал он для себя. — Носители искры, которая вызовет взрыв[256], призванный в корне изменить жизнь многих миллионов людей, для того чтобы Петр Иванович смог стать главой государства.
— Вы дразните меня, — сказала она. — Человек, который нам дорог, однажды сказал мне, чтоб я не забывала: люди всегда служат чему-то более великому, чем они сами, — идее.
— Человек, который нам дорог, — медленно повторил он. Чтобы сохранить самообладание, ему потребовались все силы его души. Он стоял перед нею, почти бездыханный. Его глаза, как при сильном физическом страдании, утратили весь свой огонь. — Ах да… ваш брат… Но в ваших устах, вашим голосом это звучит… и действительно, в вас все божественно… Я хотел бы знать самые потаенные глубины ваших мыслей, ваших чувств.
— Но зачем, Кирилл Сидорович? — воскликнула она, встревоженная этими словами, сорвавшимися со странно безжизненных губ.
— Не бойтесь. Не для того, чтобы вас предать. Итак, вы пошли туда?.. И Софья Антоновна, что же она вам сказала?
— Она сказала очень немного на самом деле. Она знала, что я обо всем услышу от вас. У нее не было времени говорить долго. — Голос мисс Халдиной упал, и она не сразу заговорила снова. — Этот человек, судя по всему, покончил с собой, — сказала она печально.
— Скажите, Наталия Викторовна, — спросил он, помолчав, — вы верите в раскаяние?
— Что за вопрос!
— Что можете вы знать об этом? — пробормотал он глухо. — Это не для таких, как вы… Я хотел спросить: верите ли вы в действенность раскаяния?
Она поколебалась, как будто не поняв вопроса, потом лицо ее просветлело.
— Да, — твердо сказала она.
— Значит, грех ему прощен. А еще этот Зимянич был скотиной, пьяной скотиной.
Наталия Халдина содрогнулась.
— Но при этом человеком из народа, — продолжал Разумов, — которому они, революционеры, рассказывают сказки о возвышенных надеждах. Ну хорошо, народ надо прощать… И вы не должны верить всему, о чем сообщает этот источник, — зловеще и словно преодолевая себя, прибавил он.
— Вы что-то скрываете от меня! — воскликнула она.
— Вы верите, Наталия Викторовна, в то, что месть является долгом?
— Послушайте, Кирилл Сидорович. Я верю в то, что будущее будет милосердно ко всем нам. Революционера и реакционера, жертву и палача, предателя и того, кого предали, — всех их пожалеют, когда свет пробьется наконец сквозь черные тучи на нашем небе. Пожалеют и забудут — ведь без этого не может быть ни единения, ни любви.
— Понятно. Значит, вы не будет искать мести? Никогда? Ни самой крохотной? — На его бесцветных губах появилась горькая улыбка. — Вы сами — словно воплощение духа этого милосердного будущего. Странно, что от этого не легче… Нет! Но предположим, что настоящим предателем вашего брата — Зимянич тоже сыграл тут роль, но незначительную и невольную, — предположим, что настоящим предателем был молодой человек, образованный, занятый умственным трудом, думающий, которому ваш брат доверился слишком поспешно, быть может, но все же — предположим… Но тут целая история.
— И вы ее знаете! Но почему же тогда…
— Я слышал ее. В ней есть лестница и даже призраки, но это не важно, коль скоро человек всегда служит чему-то более великому, чем он сам, — идее. Интересно, кто в этой истории более всего заслуживает названия жертвы?
— В этой истории! — повторила мисс Халдина. Она словно окаменела.
— Вы знаете, почему я пришел к вам? Просто потому, что во всем этом огромном мире мне больше не к кому прийти. Вы понимаете то, что я говорю? Не к кому прийти. Вы слышите, какая безысходность в этих словах: не-к-кому-прий-ти?[257]Совершенно сбитая с толку своим собственным восторженным толкованием пары строк из письма мечтателя, сама страшившаяся одиночества в призрачном мире яростной борьбы, она не в состоянии была угадать правду, вот-вот готовую сорваться с его языка. Она видела только одно: он страдает и причина его страдания непонятна. Она уже порывалась импульсивно протянуть к нему руку, когда он заговорил снова.
— Не прошло и часа после того, как я увидел вас впервые, а я уже знал, что будет. Ужасы раскаяния, месть, исповедь, гнев, ненависть, страх — ничто в сравнении с тем чудовищным искушением, с которым я столкнулся в тот день, когда вы появились передо мной с этим вашим голосом, с этим вашим лицом в саду этой проклятой виллы.
Мгновение она смотрела на него в полном замешательстве; потом, в каком-то отчаянном прозрении, перешла прямо к сути:
— История, Кирилл Сидорович, история!
— Здесь нечего больше рассказывать! — Он сделал шаг вперед, и она уперлась ему рукой в плечо, пытаясь оттолкнуть от себя, но у нее не хватило силы, а он так и остался стоять перед нею, хотя и дрожал всем телом. — История заканчивается здесь — в этом самом месте. — Он с силой ткнул обвиняющим пальцем себя в грудь и замер.
Я схватил стул и, подбежав, успел подхватить и усадить мисс Халдину — она безвольно повернулась в моих руках и так и осталась сидеть, отвернувшись от нас обоих, свесившись над спинкой. Он смотрел на нее с жутким, ничего не выражающим спокойствием. Недоверие, борющееся с изумлением, гневом и отвращением, на время лишило меня дара речи. Потом я повернулся к нему и яростно прошептал:
— Это чудовищно. Чего вы ждете? Не позволяйте ей увидеть вас снова. Уходите!.. — Он не пошевелился. — Вы не понимаете, что ваше присутствие невыносимо — даже для меня? Если у вас есть хоть какой-то стыд..
Медленно его угрюмые глаза повернулись ко мне.
— Откуда взялся здесь этот старик? — пробормотал он потрясенно.
Неожиданно мисс Халдина вскочила со стула, сделала несколько шагов и пошатнулась. Забыв о своем негодовании и даже о том, кто его вызвал, я бросился ей на помощь. Я подхватил ее под руку, и она позволила мне отвести себя в гостиную. За пределами света от лампы, в глубоком сумраке дальнего конца комнаты, профиль миссис Халд иной, ее руки, вся ее фигура оставались недвижимы, как на потемневшей картине. Мисс Халдина остановилась и скорбно указала рукой на трагическую неподвижность матери, казалось, не отрывавшей взгляда от родной головы, лежавшей у нее на коленях.
В этом жесте была какая-то ни с чем не сравнимая сила выражения, такая глубина человеческого горя, что трудно было поверить, будто причина его заключалась единственно только в безжалостной деятельности политических учреждений. Усадив мисс Халдину на диван, я вернулся, чтобы закрыть дверь. В обрамлении дверного проема, в резком свете белой прихожей я видел Разумова — он по-прежнему стоял перед пустым стулом, как будто навечно прирос к месту своей чудовищной исповеди. Было странно, что таинственная сила, вырвавшая из него признание, не уничтожила его жизнь, не сокрушила его тело. Оно стояло там, невредимое. Я взирал на широкую линию его плеч, на его темную голову, на поразительную неподвижность всей фигуры. Вуаль, которую выронила мисс Халдина, лежала у его ног — пронзительно черная в безжалостно белом свете. Он смотрел на нее как зачарованный. Мгновенье спустя, нагнувшись с невероятной, дикой быстротой, он схватил ее и прижал обеими руками к лицу. Что-то — может быть, крайнее изумление — затуманило мой взгляд, и я не видел, как он исчез.
А когда стук входной двери восстановил мое зрение, я не увидел уже ничего, кроме пустого стула в пустой прихожей. Когда потрясающий смысл увиденного дошел до моего сознания, я схватил Наталию Халдину за плечо.
— Этот несчастный унес вашу вуаль! — воскликнул я испуганным, мертвенным голосом — голосом человека, сделавшего страшное открытие. — Он…
Остальное осталось невысказанным. Я отступил назад и в безмолвном ужасе посмотрел на нее. Ее руки безжизненно, ладонями кверху, лежали у нее на коленях. Она медленно подняла свои серые глаза. Тени одна за другой мелькали в них, как будто ядовитые сквозняки проникли туда из темной, порочной, предъявлявшей на нее свои права бесконечности, где сама добродетель извращается в преступление в циничном противостоянии угнетения и мятежа, — и заставили наконец задрожать ровное пламя ее души.
— Несчастнее быть невозможно…[258] — Ее слабый шепот ошеломил меня. — Невозможно… Мое сердце как будто оледенело.
IV
Разумов отправился прямо домой по мокрому, блестящему тротуару. Сильный ливень, под который он попал, кончился; на рю де Каруж далекая молния бросала слабые отблески на фасады безмолвных зданий с магазинами, закрытыми ставнями, и время от времени за слабой вспышкой следовало слабое, сонное ворчание; но главные силы грозы оставались сосредоточенными в долине Роны, как будто им не хотелось атаковать респектабельный и бесстрастный приют демократической свободы, серьезный город унылых отелей, с одинаковым равнодушным гостеприимством встречающий и туристов всех стран, и международных заговорщиков всех мастей.
Хозяин лавки уже собирался закрываться, когда вошел Разумов и, не говоря ни слова, протянул руку за ключом от комнаты. Доставая ключ с полки, хозяин хотел было уже отпустить шутку, что в такую грозу, наверно, особенно приятно пройтись и подышать воздухом, но, взглянув своему жильцу в лицо, только заметил ради проформы:
— Вы очень промокли.
— Да, я отмыт дочиста, — пробормотал Разумов, мокрый с головы до ног, и прошел через внутреннюю дверь к лестнице, которая вела в его комнату.
Он не стал переодеваться; зажегши свечу, он снял часы и цепочку, положил их на стол и тут же уселся писать. Опасный дневник хранился в запертом ящике стола; нетерпеливым рывком он выдвинул ящик и даже не потрудился задвинуть его обратно.
В этом странном педантизме человека, который читал, думал, жил с пером в руке, было искреннее стремление выразить обычным языком иное, более глубокое знание. После нескольких пассажей, которые либо уже были использованы в этом повествовании, либо не сообщают ничего нового в психологическом плане (в этой последней записи даже снова упоминается серебряная медаль), следуют полторы страницы бессвязного текста, где он худо-бедно силится выразить новизну и таинственность той стороны эмоциональной жизни, которая до сих пор была неведома его одинокому существованию. Только там он начинает прямо обращаться к читательнице, которую имел в виду, пытаясь отрывистыми, полными удивления и благоговения фразами рассказать о той верховной (он использует именно это слово) власти, которую она приобрела над его воображением, после того как в него точно семя упали слова ее брата.
…Самые доверчивые глаза в мире — так сказал о Вас Ваш брат, когда он был уже все равно что мертв. И когда Вы предстали передо мною, протянув руку, я вспомнил эти слова, самый звук его голоса, и я посмотрел в Ваши глаза — и этого было достаточно. Я понял, что что-то произошло, но не понял тогда, что именно… Но не обманывайтесь, Наталия Викторовна. Я думал, что в моей груди нет ничего, кроме неистощимых запасов гнева и ненависти к вам обоим. Я не забыл, как он хотел, чтобы Вы стали продолжением его фанатично-мечтательной души, он, человек, отнявший у меня мое осмысленное, полное труда существование. И у меня была своя, ведшая меня вперед идея; и не забывайте, что у нас гораздо проще выйти на улицу и убить из убеждения, чем вести жизнь, полную труда и самоотречения. Но довольно об этом. Ненависть ненавистью, но я сразу почувствовал, что, сколько бы я ни избегал встречаться с Вами, я не смогу отогнать от себя Ваш образ. Я неоднократно вопрошал покойника: «Так вот как ты собираешься меня преследовать?» И только позже осознал — только сегодня, только несколько часов назад. Что мог я знать о том, что разрывало меня на куски и пыталось вырвать из меня тайну? Вы были предназначены для того, чтобы исправить зло, заставив меня вновь предать себя во власть истины и душевного спокойствия. Вы! И Вы сделали это тем же самым способом, каким он погубил меня: навязав мне свое доверие. Только его я за это ненавидел, а в Вас это стремление кажется мне благородным и возвышенным. Но, повторяю, не обманывайтесь. Я отдал себя злу. Я ликовал, когда заставил этого невинного дурачка украсть отцовские деньги. Он был глупцом, но не вором. Я сделал его вором. Это было необходимо. Я должен был укрепить себя в моем презрении и ненависти к тому, что я предал. В моем сердце кишело не меньше змей, чем у последнего социал-демократа: тщеславие, честолюбие, ревность, постыдные желания, дурные страсти зависти и мести. Моя безопасность, годы упорного труда, мои лучшие надежды — все было украдено у меня. Слушайте: вот сейчас будет настоящее признание. То, другое, — ничто. Прежде чем спасти меня, Ваши доверчивые глаза подтолкнули мою мысль к крайнему пределу самого черного предательства. Я все время видел, как они смотрят на меня с доверием, порожденным чистотою сердца, к которому никогда не прикасалось зло. Виктор Халдин украл правду моей жизни — единственное, что у меня было, — и хвалился, что будет продолжать жить в Вас здесь, на этой земле, на которой мне негде приклонить голову[259]. Когда-нибудь она выйдет замуж, сказал он — и Ваши глаза были доверчивы. И знаете, что я сказал себе? Я украду душу его сестры. Когда мы встретились в саду, в то первое утро, и Вы, движимая Вашим душевным благородством, открыто заговорили со мною, я подумал: «Да, он сам, сказав про ее доверчивые глаза, предал ее в мои руки!» Если бы Вы заглянули тогда в мое сердце, то закричали бы от ужаса и отвращения.
Может быть, никто не поверит в возможность столь низких помыслов. Так или иначе, но, когда мы расстались в то утро, я упивался ими. Я обдумывал наилучшие способы осуществления задуманного. Старик, с которым Вы меня познакомили, непременно хотел со мною пройтись. Не знаю, кто он. Он говорил о Вас, о Вашем одиноком, беспомощном положении, и каждое слово этого Вашего друга только подзуживало меня совершить непростительный грех кражи души. Может быть, это был сам дьявол в облике старого англичанина? Наталия Викторовна, я был одержим! Я встречался с Вами каждый день и, пока Вы были рядом, пил яд моего постыдного замысла. Но я предвидел, что возникнут трудности. И тут вдруг появляется Софья Антоновна — о которой я не думал, просто забыл о ее существовании — с этим сообщением из Санкт-Петербурга… Только этого и не хватало для полной моей безопасности — теперь я революционер, пользующийся доверием!
Зимянич как будто нарочно повесился для того, чтобы помочь мне совершить новые преступления. Сила лжи казалась несокрушимой. Их же собственное безумие, их же собственные иллюзии предавали этих людей ей в рабство. Наталия Викторовна, я упивался мощью лжи, я восхищался ею — я на время предал себя ей. Кто бы устоял! Ведь Вы должны были стать наградой. Я сидел один в своей комнате, строя планы, самая мысль о которых заставляет меня теперь содрогаться — как содрогнулся бы верующий, подвергавшийся искушению совершить чудовищное святотатство. Но я с упоением рисовал себе разные картины, — вот только в комнате было, пожалуй, слишком душно. И еще я боялся Вашей матери. Своей матери я не знал. Я никогда не знал любви — ни в каком ее виде. Что-то есть даже в самом этом слове… Вас я не боялся — простите, что говорю Вам это. Нет, только не Вас. Вы ведь — сама правда. Вы не могли подозревать меня. А что до Вашей матери, то ведь Вы сами опасались, что горе могло пошатнуть ее рассудок. Что бы она ни говорила против меня — кто ей поверит? Разве Зимянич повесился не из раскаяния? Я сказал себе: «Проверь, как это работает, и покончим с этим раз и навсегда». Я дрожал, когда вошел к ней в комнату; но Ваша мать едва вслушивалась в то, что я говорил, и очень скоро, похоже, вообще забыла о моем существовании. Я сидел и смотрел на нее. Между Вами и мною больше не было преграды. Вы были беззащитны — и скоро, очень скоро Вы должны были остаться совершенно одна… Я думал о Вас. Беззащитна. На протяжении нескольких дней Вы встречались и говорили со мной — открывали свое сердце. Я вспомнил, как ресницы бросали тень на ваши серые, доверчивые глаза. И Ваш чистый лоб! Он высок, как лоб статуи — спокойный, незапятнанный. От Вашего чистого лба как будто исходил свет, который упал на меня, проник в мое сердце и спас меня от бесчестья, от конечной гибели. И Вас он спас тоже. Простите мою дерзость. Но в Вашем взгляде было нечто такое, что словно говорило мне: Вы… Ваш свет! Ваша правда! Я чувствовал, что должен сказать Вам это: все кончилось тем, что я полюбил Вас. И сказать Вам, что сначала я должен признаться. Признаться, уйти — и погибнуть.
И неожиданно Вы оказались передо мной! Вы, единственная во всем мире, кому я должен был признаться. Вы зачаровали меня — Вы избавили меня от слепоты гнева и ненависти, — истина, сияющая в Вас, притянула к себе истину, которую я пытался скрыть. Я признался; и вот, когда я пишу сейчас, я нахожусь в бездне тоски, но наконец-то могу дышать воздухом… воздухом! А этот старик, выскочивший откуда-то, пока я говорил с Вами, был разъярен, как обманутый в своих ожиданиях дьявол. Я страдаю ужасно, но это не отчаяние. Мне осталось сделать еще одно дело. После этого — если мне дадут — я уйду и схороню себя в нищете и безвестности. Предав Виктора Халдина, я предал — и самым подлым образом предал — самого себя[260]. Вы должны верить тому, что я говорю сейчас, Вы не можете отказать мне в этом. Самым подлым образом. Благодаря Вам я смог так глубоко это почувствовать. В конце концов, правда на их, а не на моей стороне — ведь за ними стоят невидимые силы! Что ж, пускай. Только не обманывайтесь, Наталия Викторовна, я не обратился в их веру. Может быть, у меня рабская душа? Нет! Я просто хочу быть независимым. И поэтому моя участь — погибнуть.
На этих словах он закончил писать, закрыл дневник и завернул в черную вуаль, унесенную с собой. Обшарив ящики стола, он нашел бумагу и бечевку, сделал сверток, написал на нем: «Мисс Халдиной, бульвар Философов», — а затем швырнул перо в дальний угол комнаты.
Потом он уселся за стол, на котором лежали часы. Он мог бы пойти сразу, но время еще не наступило. Оно наступит в полночь. Остановиться на этом часе не было особых причин — если не считать событий и слов некоего вечера в его прошлом; они руководили его теперешним поведением. Тот же вечер был причиной и неожиданной власти, которую приобрела над ним Наталия Халдина.
— Нельзя безнаказанно наступить на грудь призрака, — услышал он свое собственное бормотание. «Он спасает меня, — неожиданно подумал он. — Тот, кого я предал». Казалось, живой образ мисс Халдиной стоял рядом и не отводил от него взора. Этот образ не беспокоил его, не мешал беспристрастному ходу мыслей — жизнь была для него кончена. Его презрение обратилось сейчас на него самого. «У меня не хватило ни простодушия, ни смелости, ни самообладания, чтобы стать мерзавцем или исключительно способным человеком. Ведь кто у нас в России может отличить мерзавца от исключительно способного человека?..»
Он сделался марионеткой собственного прошлого: как только пробило полночь, он вскочил и быстро побежал вниз по лестнице, как будто уверенный в том, что властью судьбы дверь дома сама собой распахнется перед абсолютной необходимостью стоявшей перед ним задачи. И дверь действительно открылась перед ним, едва он достиг нижней площадки, — запоздалая компания, двое мужчин и женщина, как раз в это время входила в дом. Он проскользнул мимо них на улицу, и его тут же обдал порыв ветра. Компания, конечно, пришла в сильное замешательство. Вспышка молнии позволила им увидеть, как он быстро уходит прочь. Один из мужчин что-то крикнул и бросился было вдогонку, но женщина узнала Разумова.
— Все в порядке. Это просто тот молодой русский с четвертого этажа.
Тьма вернулась вместе с однократным ударом грома, подобным пушечному выстрелу, возвестившему о его побеге из тюрьмы лжи.
Он знал — видимо, услышал от кого-то и бессознательно запомнил — о том, что в этот вечер в доме Юлиуса Ласпары должно проходить собрание революционеров. В любом случае, он прямиком направился туда и не удивился, обнаружив себя звонящим в дверь дома Ласпары, которая, естественно, была закрыта. К этому времени гроза разразилась по-настоящему. По круто спускавшейся вниз улице неслись потоки воды, ливень окутал его водной пеленою, светлой от играющих молний. Он был совершенно спокоен и в перерывах между ударами грома внимательно прислушивался к тоненькому позвякиванию колокольчика где-то внутри дома.
Его впустили не без некоторых сложностей. Тот из гостей, кто вызвался спуститься вниз и узнать, кто пришел, не был знаком с ним. Разумов терпеливо объяснил ему, в чем дело. Ничего страшного не произойдет, если его впустят. Он должен сообщить нечто тем, кто собрался наверху.
— Что-то важное?
— Это им судить.
book-ads2