Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 57 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Седая заговорщица первой нарушила молчание. — Очень любопытно, — произнесла она медленно. — А вы не думали, Кирилл Сидорович, что, возможно, он снова захочет встретиться с вами? Разумов обнаружил, что у него дрожат губы, и он ничего не может с этим поделать. Но он понимал, что нужно заставить себя говорить. Нельзя отделаться еще одним отрицательным жестом. Нужно говорить — хотя бы для того, чтобы узнать, что еще содержится в том письме из Санкт-Петербурга. — Следующий день я провел дома, — сказал он, слегка нагнувшись и устремив взгляд прямо в ее черные глаза — чтобы она не заметила, как у него дрожат губы. — Да, я остался дома. Поскольку за моими действиями наблюдали и описали их вам, вы, наверное, знаете, что на другой день меня не видели на лекциях. Что? Вы не знали? Ну так вот, я оставался дома — весь день, с утра до вечера. Как будто тронутая его возбужденным тоном, она сочувственно пробормотала: — Понимаю! Это все, должно быть, совсем непросто. — Вам, кажется, не нужно ничего объяснять, — спокойно сказал Разумов. — Это было непросто. Это было ужасно; кошмарный был день. И не последний из кошмарных дней. — Да, понимаю. Были и другие — потом, когда вы услышали, что его схватили. Мне ли не знать, что чувствуешь, теряя товарищей в славных боях? Бывает стыдно, что сам остался в живых. И я помню о столь многих утратах… Ну да ладно. Скоро они будут отомщены. Да и что такое смерть? В любом случае, в ней нет ничего постыдного — чего не о всякой жизни можно сказать. Разумов почувствовал, как что-то шевельнулось у него в груди — возникла какая-то слабая и неприятная дрожь. — Не о всякой жизни? — повторил он, вопросительно глядя на нее. — Я имею в виду покорную, раболепную жизнь. Разве это жизнь? Нет! Прозябание на грязной куче беззаконий, которую называют миром! Чтобы не быть гнусной, жизнь, Разумов, должна быть мятежом — безжалостным протестом — каждое мгновенье! Она успокоилась, жар страсти высушил заблестевшие было в ее глазах слезы, и она продолжила в своей трезвой, деловитой манере: — Вы понимаете меня, Разумов. Вы не энтузиаст, но в вас есть безмерная сила мятежа. Я почувствовала это с самого начала, как только увидела вас… помните… в Цюрихе. О! В вас бушует горький мятеж. Это хорошо. Негодование порою слабеет, даже жажда мести иной раз устает, но это бескомпромиссное чувство должного и справедливого, вооружившее ваши с Халдиным руки, чтобы сразить эту фанатичную бестию… ведь именно это чувство двигало вами, оно — и ничто другое! Я думала над этим. Не могло быть ничего другого — только это! Разумов слегка поклонился, скрыв иронию этого движения почти зловещей неподвижностью лица. — Я не могу говорить за умершего. Что до меня, то могу заверить вас, что мой поступок был продиктован необходимостью и чувством… как бы сказать… карающей справедливости. «Что ж, неплохо», — сказал он себе, покуда она не сводила с него глаз, черньгх и непроницаемых, как пещеры, где прячется революционная мысль, вынашивающая планы насильственного воплощения своей мечты о переменах. Как будто что-то можно изменить! В этом мире, населенном людьми, ничего нельзя изменить — ни счастья, ни несчастья. Их можно только поменять местами, ценой развращения души и сломанных жизней — праздная игра для высокомерных философов и кровожадных шутов. Эти мысли проносились в голове Разумова, пока он стоял перед опытной революционеркой — уважаемой, пользующейся доверием, влиятельной Софьей Антоновной, чье слово имело столь большой вес для «активных» членов любой партии. Она была куда значительнее великого Петра Ивановича. Она была подлинным духом революционного разрушения, свободным от налета риторики, мистицизма, всего теоретического. И она была его, Разумова, личным противником, с которым ему пришлось сразиться. Он испытывал ликующее удовольствие, позволяя ей обманывать саму себя. Ему вспомнился афоризм о том, что язык дан нам для того, чтобы скрывать свои мысли[224]. Эта циничная мысль реализовалась здесь особенно тонко и иронично, вьгсмеяв его же собственными словами сам дух безжалостной революции, воплотившийся в женщине с седыми волосами и черными, слегка изогнутыми, словно тушью проведенными бровями — их соединяли вместе вертикальные складки хмурого лба. — Именно так. Карающей. Безжалостной! — подвела она итог своему молчанию. И затем порывисто продолжила, бросая короткие, вибрирующие фразы: — Выслушайте мою историю, Разумов!.. Ее отец был умелым, но неудачливым мастеровым. Никакая радость не озаряла его заполненные трудом дни. Он умер в пятьдесят лет; всю жизнь он задыхался под пятою жадной власти, требовавшей от него платы за воду, за соль, за самый воздух, которым он дышал, облагавшей налогом пот его чела[225] и требовавшей крови его сыновей. Ни защиты, ни покровительства! Что могло общество сказать ему? Будь покорен и честен. Если ты взбунтуешься, я убью тебя. Если ты своруешь, я посажу тебя в тюрьму. Но если ты страдаешь, я ничего не могу тебе предложить — ни утешения твоему беспокойству, ни уважения к твоему отцовству, ни жалости к горестям твоей нищенской жизни, — разве что брошу как подачку кусок хлеба. И так он трудился, страдал и умер. Он умер в больнице. Стоя у скромной могилы, она думала о сплошной пытке его существования — оно разом пронеслось у нее перед глазами. Она размышляла о простых радостях жизни, по праву рождения принадлежащих даже самым смиренным, но которых было лишено его кроткое сердце, — и это преступление общества ничто не может искупить. — Да, Разумов, — продолжала она, выразительно понизив голос, — я стояла, будто освещенная мертвенно тусклым светом, и, еще почти дитя, проклинала — не каторжный труд, не нищету, которая была его уделом, но великую социальную несправедливость системы, покоящейся на неоплаченном труде и на не находящих сочувствия страданиях. С того момента я и стала революционеркой. Разумов, стараясь быть выше опасной слабости презрения или сочувствия, сохранял на лице бесстрастное выражение. Она, с непритворной ноткой горечи в голосе — Разумов впервые различил ее за время знакомства с этой женщиной — продолжала: — Поскольку я не могла пойти в церковь, в которой жрецы системы призывали никчемных тварей вроде меня к смирению, я пошла в тайные общества — как только узнала, как до них добраться. Мне было шестнадцать лет — всего шестнадцать лет, Разумов! И вот — взгляните на мои седые волосы. В этих последних словах не было ни гордости, ни печали. Горечь тоже исчезла. — Видите, какие густые. У меня всегда были прекрасные волосы, даже когда я была совсем крохотной девчушкой. Только в те времена мы стригли их коротко и думали, что это первый шаг к тому, чтобы раздавить общественную гадину. Раздавите Гадину![226] Прекрасный лозунг! Я бы наклеивала его на стены тюрем и дворцов, вырезала на скалах, огненными буквами начертала бы в этом пустом небе — как знак надежды и ужаса, как знамение конца… — Вы красноречивы, Софья Антоновна, — неожиданно прервал ее Разумов. — Только пока вам, судя по всему, приходится писать этот лозунг на воде… Она прервала свою речь, но не обиделась. — Кто знает? Очень скоро эти слова могут оказаться начертаны в реальности на всем пространстве нашей огромной страны, — намекнула она многозначительно. — И вот тогда-то захочется жить да жить! Седые волосы ничего не значат. Разумов взглянул на ее седые волосы — этот след столь многих нелегких лет, казалось, только доказывал неодолимую крепость ее мятежного духа. Седина придавала удивительную значимость ее лишенному морщин лицу, сверкающему черному взгляду, прямой, ладной фигуре, ее простым, живым, полным самообладания и зрелого достоинства манерам, — как будто в своем революционном паломничестве она открыла тайну — но не вечной юности, а вечной стойкости. Как не по-русски она выглядит, решил Разумов. Может быть, мать у нее была еврейка, или армянка, или черт знает кто еще. Облик революционера, подумалось Разумову, редко бывает типичен. Любой мятеж есть выражение сильной индивидуальности, — пронеслась у него в голове мысль. Их всех можно за версіу различить в любом обществе, в любой обстановке. Удивительно, что полиция… — Мы не очень скоро встретимся снова, я думаю, — сказала она между тем. — Я уезжаю завтра. — В Цюрих? — небрежно спросил Разумов, ощущая облегчение — не от какого-то определенного страха, а от чувства усталости, словно после борцовской схватки. — Да, в Цюрих — и дальше, может быть, намного дальше. Очередная поездка. Только подумать — сколько их было! Когда-нибудь будет и последняя. Ничего, Разумов. Нам нужен был этот хороший долгий разговор. Если б мы не встретились тут, я все равно искала бы встречи с вами где-нибудь еще. Петр Иванович знает, где вы живете? Знает. Я собиралась спросить у него — но лучше, что все получилось так. Видите ли, мы ждем еще двоих — и мне приятнее было ждать здесь, разговаривая с вами, чем там, в доме, в обществе с… Бросив взгляд за ворота, она оборвала себя на полуслове. — Вот и они, — быстро сказала она. — Ну что ж, Кирилл Сидорович, пора нам прощаться. IV Не уверенный ни в чем вообще, Разумов тут же встревожился. Быстро обернувшись, он увидел на противоположной стороне дороги двоих мужчин. Поняв, что Софья Антоновна их заметила, они немедленно перешли дорогу и проскользнули друг за другом в калитку рядом с пустой будкой привратника. Они пристально, но без недоверия посмотрели на незнакомца — малиновая блуза была красноречивым сигналом безопасности. Первый, с крупным белым безволосым лицом, двойным подбородком, внушительным животом, который он как будто намеренно выпячивал под сильно обтягивавшим его пальто, только кивнул и брюзгливо отвернулся; его спутник, тощий, с румянцем на скулах и рыжими военными усами под острым, выдающимся носом, тут же подошел к Софье Антоновне и тепло ее приветствовал. Говорил он весьма звучно, но нечленораздельно — его речь напоминала смутный гул. Революционерка спокойно-приветливо поздоровалась с ним… — Это Разумов, — звонко объявила она. Тощий незнакомец живо повернулся к нему. «Он захочет обнять меня», — подумал наш молодой человек, содрогнувшись всем своим существом, но был не в силах двинуться с места — его ноги словно отяжелели. Впрочем, опасения оказались напрасны. Ныне он имел дело с таким поколением заговорщиков, которое не целовало друг друга в обе щеки, — и, приподняв будто налившуюся свинцом руку, он уронил свою ладонь в протянутую ему навстречу, вялую и горячую, точно иссушенную лихорадкой — костлявое, выразительное рукопожатие как будто сказало: «Нам не нужно слов». На него смотрели большие, широко открытые глаза. Разумову показалось, что сквозь их печаль проглядывает улыбка. — Это Разумов, — громко повторила Софья Антоновна, обращаясь к толстяку, который, стоя немного в стороне, демонстрировал в профиль свой живот. Никто не двинулся с места. Всё: звуки, взгляды, движения, сама неподвижность — казалось, стало частью эксперимента, чьим итогом оказался тонкий голос, пропищавший с комической брюзгливостью: — Ах да! Разумов. Уже несколько месяцев подряд мы только и слышим, что о господине Разумове. Что до меня, то, признаюсь, я предпочел бы увидеть на этом самом месте Халдина, а не господина Разумова. Пискливое ударение, сделанное на словах «Разумов» и «господин Разумов», смешно резало слух, как фальцет циркового клоуна, открывающего свой замысловатый шутовской номер. Первое, что почувствовал Разумов, было изумление, затем оно внезапно сменилось негодованием. — Что это значит? — сурово спросил он. — Тише! Глупости. Он всегда так. — Софья Антоновна была явно раздосадована. Слово «Некатор»[227], сорвавшееся с ее губ, прозвучало достаточно громко, чтобы Разумов мог его услышать. Отрывистый писк толстяка, казалось, исходил из чего-то подобного шару, который он будто бы носил под пальто. Испытывая попеременно то ужас, то желание рассмеяться, Разумов как зачарованный вглядывался в его флегматичную фигуру, большие ноги, безжизненно висящие руки, чудовищные бескровные щеки, жидкие клочки волос, спускавшиеся на жирный затылок. Никита по кличке Некатор — какая удачная в своей зловещности аллитерация! Разумов слышал о нем. Он успел услышать много всего, с тех пор как очутился в мире этих героев воинствующей революции — легенды, рассказы, подлинную хронику событий, — всё то, что лишь изредка открывается миру, не перестающему им дивиться. Разумов слышал о нем. Считалось, что этот тип убил больше жандармов и агентов полиции, чем любой из ныне живущих революционеров. Ему доверялось исполнение приговоров. Листок с буквами H.H., псевдонимом убийцы, оказался приколот к пронзенной груди одного известного провокатора (эта живописная подробность сенсационного преступления попала в газеты) и стал фирменной приметой деятельности Некатора. «По приговору Комитета. H.H.». Уголок занавеса приподнялся, чтобы потрясти воображение ошеломленной публики. Говорили, что он бесчисленное количество раз наведывался в Россию — Некатор бюрократов, губернаторов, тайных осведомителей. Остальное время он, как слышал Разумов, проживал на берегах озера Комо[228], вместе с очаровательной женой, преданной делу, и двумя маленькими детьми. Но как могло это существо, столь гротескное, что городские собаки должны были подымать лай при одном его виде, выполнять свои смертоносные поручения и ускользать от сетей полиции? — А что такого? Что такого? — пропищал голос. — Я всего лишь искренен. Никто ведь не отрицает, что тот, другой, был вдохновителем. Так что было бы лучше для нас, если б именно он остался в живых. Больше пользы. Я не сентиментален. Говорю то, что думаю… и это вполне естественно. Писк-писк-писк, без единого жеста, без единого движения — жутко-пискливая карикатура профессиональной ревности — этот человек с кличкой, содержащей зловещую аллитерацию, этот исполнитель революционных приговоров, страшный H.H. напоминал модного тенора, раздраженного вниманием, которое привлекло к себе выступление безвестного любителя. Софья Антоновна пожала плечами. Человек с рыжими военными усами, бросившись к Разумову, примирительно загудел: — Ну, черт бы всё побрал! Да еще здесь, прямо на улице, так сказать. Но вы сами видите, как обстоит дело. Одна из его сумасбродных выходок. Абсолютно не стоит внимания. — Прошу вас, не беспокойтесь, — воскликнул Разумов, разражаясь долгим смехом. — Ничего страшного. Рыжеусый (чахоточный румянец пылал на его щеках, как два ожога) на мгновение молча уставился на него, потом засмеялся сам. Разумов, чья веселость тут же улетучилась, сделал шаг к калитке. — Довольно, — заговорил он ясным, резким голосом, хотя с трудом мог унять дрожь в ногах. — Хватит с меня. Я никому не позволю… Я прекрасно понимаю, на что вы намекаете… Выясняйте, расследуйте! Я не боюсь вас и не позволю играть с собой. Он уже произносил подобные слова раньше. Ему пришлось выкрикивать их в ответ на подозрения другого рода. Это была какая-то адская карусель, заставившая его снова и снова выражать протест, ставший своего рода роковой необходимостью его существования. Но тщетно. С ним всегда будут играть. К счастью, жизнь не длится вечно. — Я не потерплю! — крикнул он, стукнув кулаком по ладони. — Кирилл Сидорович, что на вас нашло? — властно вмешалась революционерка. Все они теперь смотрели на Разумова; убийца агентов и жандармов повернулся к нему анфас, прикрываясь своим чудовищным животом, как щитом. — Не кричите. Мимо люди ходят, — сказала Софья Антоновна, предупреждая новую вспышку. Пароходик из Монрепо[229], подошедший к пристани напротив ворот, — никто не обратил внимания ни на его хриплый свисток, ни на шум двигателя — высадил стайку пассажиров, отправившихся по своим делам. Только какой-то ранний турист в бриджах, заметный благодаря новенькому желтому кожаному футляру для очков, задержался на мгновенье, почуяв что-то необычное в этих четырех людях, которые стояли за ржавыми железными воротами, скрывавшими запущенный сад и нежилой на первый взгляд дом. О! Если б он только знал, свидетелем чего сделала его случайность заурядного путешествия! Но он был хорошо воспитан; он тут же отвернулся и короткими шажками двинулся по дороге, разыскивая трамвайную остановку. Жест Софьи Антоновны, означавший: «Предоставьте его мне», — отослал обоих мужчин прочь — невнятное гудение слышалось все слабее и слабее, а тонкий писк: «Да что такое? В чем дело?» — свелся теперь к пищанию детской игрушки. Они предоставили его ей. Многоопытной Софье Антоновне можно было спокойно предоставить немало чего. Взгляд черных глаз сразу же устремился на Разумова, пытаясь добраться до причин его вспышки. За нею что-то стояло. Никто не рождается деятельным революционером. Его становление — бурный процесс: порыв неожиданного призвания, сопровождаемого целой чередой мучительных сомнений, насилие во имя самоутверждения, душевная неустойчивость, вплоть до обретения новообращенным конечного равновесия в неистовой вере. Она видела — а часто и попросту могла вообразить себе — десятки молодых мужчин и женщин, проходящих через эмоциональный кризис. Этот молодой человек казался угрюмым эгоцентристом. И, кроме того, это был особый — уникальный случай. Она не встречала прежде никого, кто был бы столь интересен для нее и так сильно бы ее озадачивал. — Осторожнее, Разумов, мой добрый друг. Если вы будете продолжать в этом духе, вы сойдете с ума. Вы гневаетесь на всех, недовольны собой и ищете любой повод, чтобы изводить себя. — Это невыносимо! — задыхаясь, проговорил Разумов. — Вы должны признать, что у меня нет иллюзий касательно поведения, которое… разве не ясно… или вернее… слишком ясно. Он отчаянно махнул рукой. Не храбрость изменила ему. Удушающие испарения лжи взяли его за горло, мысль о том, что он приговорен к вечной борьбе в этой тлетворной атмосфере без надежды на то, что когда-либо сможет восстановить силы глотком свежего воздуха. — Стакан холодной воды — вот что вам нужно. — Софья Антоновна взглянула в направлении дома и покачала головой, потом поглядела за ворота, на полноводную безмятежность озера. Она полукомически пожала плечами — обилие воды в данном случае не решало проблемы. — Вы, милый, постоянно набрасываетесь на что-то такое, чего не существует на самом деле. Что это? Угрызения совести или что-нибудь еще? Это нелепо. Вы не могли пойти и сдаться из-за того, что взяли вашего товарища. Она увещевала его довольно долго, приводила разумные доводы. Ему нечего жаловаться на то, как его принимают. Каждого новоприбывшего так или иначе обсуждают. Каждого нужно понять до конца, прежде чем принять в свои ряды. Никому еще на ее памяти не оказывали сразу так много доверия. Скоро, очень скоро, может быть, скорее, чем он ожидает, ему будет предоставлена возможность доказать свою преданность священному делу — раздавливанию Гадины. Разумов, спокойно слушая ее, думал: «Может быть, она пытается усыпить мои подозрения. С другой стороны, очевидно, что большинство из них — глупцы». Он отошел в сторону на пару шагов и, сложив руки на груди, прислонился к каменному столбу ворот. — Что же до некоторых неясностей в судьбе бедного Халдина, — Софья Антоновна заговорила медленно, и каждое слово казалось Разумову каплей расплавленного свинца, — что же до того… хотя никто никогда не делал намеков на то, что из-за страха или по небрежности вы повели себя неподобающим образом… так вот, я получила кое-какие сведения…. Разумов не удержался и поднял голову, а Софья Антоновна слегка кивнула.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!