Часть 56 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Плевать на него.
— Как? На Кабаниса? Ну, хорошо. Но вы не можете отрицать важность хорошего пищеварения. Радость жизни — вам знакома радость жизни? — зависит от крепкого желудка, тогда как плохое пищеварение толкает к скептицизму, порождает мрачные фантазии и мысли о смерти. Это факты, установленные физиологами. Так вот, могу вам признаться, что с тех пор как я уехал из России, меня пичкали несъедобной заграничной стряпней, совершенно тошнотворной… Тьфу!
— Вы шутите, — недоверчиво пробормотала она. Он спокойно согласился:
— Да. Все это шутки. Едва ли стоить тратить время на разговоры с людьми вроде меня. И все же известны случаи, когда из-за этого люди лишали себя жизни.
— Напротив, я думаю, с вами стоит поговорить.
Он следил за ней уголком глаз. Она, казалось, обдумывала некую решительную отповедь, но вместо этого только слегка пожала плечами.
— А что до пустых разговоров, я думаю, эту слабость надо простить вам, — сказала она, сделав особое ударение на последнем слове. Было что-то настораживающее в этом снисходительном заключении.
Разумов видел, что в их разговоре возникли весьма тонкие оттенки, которых он не ожидал, к которым не был готов. Так вот в чем дело! «Я не готов, — сказал он себе. — Меня застигли врасплох». Ему казалось, что, если бы он мог подышать, широко открыв рот, как дышат собаки, давящее чувство пропало бы. «Я никогда не буду готов», — с отчаянием подумал он, а вслух с легким смешком, изо всех сил стараясь казаться небрежным, проговорил:
— Благодарствуйте. Я не прошу о милости.
Затем, изобразив шутливую обеспокоенность, добавил:
— А вы не боитесь, что Петр Иванович заподозрит, что мы замышляем что-то несанкционированное здесь, у ворот?
— Нет, не боюсь. Вы вполне свободны от подозрений, пока вы со мной, мой милый юноша. — Проблеск улыбки в ее черных глазах тут же погас. — Петр Иванович доверяет мне, — продолжала она довольно строгим тоном. — Он прислушивается к моим советам. Я, так сказать, его правая рука в некоторых важнейших делах… Вас забавляют мои слова, да? Вы думаете, что я хвастаюсь?
— Боже упаси. Я просто подумал, что Петр Иванович, кажется, весьма удовлетворительно решил женский вопрос.
Еще произнося эти слова, он уже пожалел о них, о своем тоне. Весь этот день он говорил не то, что следовало. Это была глупость, хуже, чем глупость. Это была слабость — болезненная склонность противоречить, не подчинявшаяся его воле. Так ли следовало отвечать этой женщине, явно обладавшей влиянием, явно очень много знавшей, женщине, которая, судя по сказанному ею, могла сообщить ему в доверительной беседе что-нибудь важное? Зачем вводить ее в недоумение? Но она не казалась враждебно настроенной. В ее голосе не было гнева. Он был странно задумчив.
— Не знаю, что и подумать, Разумов. Вы, должно быть, вкусили что-то очень горькое в колыбели.
Разумов искоса взглянул на нее.
— Гм! Что-нибудь горькое? Хорошее объяснение, — пробормотал он. — Только не в колыбели, много позже. И не кажется ли вам, Софья Антоновна[223], что мы с вами происходим из одной колыбели?
Революционерка, чье имя он с огромным трудом заставил себя наконец произнести (он испытал сильное отвращение, когда его іубы выговаривали имя), проговорила, помедлив:
— Вы имеете в виду Россию?
Он не соблаговолил даже кивнуть. Она, казалось, смягчилась, взгляд ее черных глаз стал спокойным, как будто сравнение пробудило в ней нежные воспоминания. Потом вдруг она опять по-мефистофельски нахмурила брови.
— Да. Может, это все объясняет. Да. С рождения нас пеленает зло, за нами присматривают существа, которые хуже людоедов, упырей и вампиров. Их нужно изгнать, полностью уничтожить. И ввиду выполнения этой задачи ничто не имеет значения, если мужчины и женщины полны решимости, если ими движет верность. Вот как я понимаю это теперь. И очень важно не ссориться между собой из-за всяких житейских пустяков. Помните об этом, Разумов.
Разумов не слушал. Он даже перестал ощущать, что за ним наблюдают, — им овладело тяжелое спокойствие. Пережитые сегодня трудные часы в конце концов притупили его беспокойство, его раздражение, его презрение — притупили навсегда, казалось ему. «Мне по силам справиться со всеми ними», — думал он с убежденностью, столь твердой, что она даже не вызывала у него ликования. Революционерка замолчала; он не смотрел на нее; на дороге не было никакого движения. Он почти забыл, что не один. Он снова услышал ее голос, отрывистый, деловитый и все же выдавший колебание, которое было причиной ее продолжительного молчания.
— Послушайте, Разумов!
Разумов, смотревший в сторону, поморщился, как будто услышав фальшивую ноту.
— Скажите мне, это правда, что утром, после того как дело свершилось, вы ходили на лекции в университете?
Прошла ощутимая доля секунды, прежде чем до него дошло все значение этого вопроса — доля секунды, которая проходит между вспышкой от выстрела и попаданием пули. К счастью, он вовремя успел схватиться рукой за решетку ворот. Он держался за нее со страшной силой, но самообладание его покинуло. Он смог издать только какой-то булькающий, злобный звук.
— Ну же, Кирилл Сидорович! — подбодрила она его. — Я знаю, что вы не хвастливы. Этого у вас не отнимешь. Вы человек молчаливый. Слишком молчаливый, может быть. Вас грызет какая-то своя, тайная горечь. Вы не энтузиаст — и, может быть, именно это придает вам особую силу. Но вы могли бы сказать мне. Хотелось бы понимать вас немножко больше. Я была просто потрясена… Вы действительно так поступили?
Он обрел голос. Пуля пролетела мимо. Выстрел был сделан наудачу — и скорее служил сигналом к действию. Теперь предстояла настоящая борьба за выживание. Софья Антоновна к тому же была опасным противником. Но он был готов к битве; настолько готов, что, когда повернулся к собеседнице, ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Разумеется, — сказал он, без оживления, внутренне напряженный, но до конца уверенный в себе. — Разумеется, я ходил на лекции. Но почему вы спрашиваете?
Она, в отличие от него, весьма оживилась.
— Я прочитала это в письме, полученном от одного молодого человека из Петербурга; одного из наших, понятное дело. Он видел вас — заметил, как бесстрастно вы писали конспект в тетради…
Он смотрел на нее неподвижным взглядом.
— И что с того?
— Только то, что меня восхищает такое хладнокровие. Это доказывает необычайную силу характера. Тот молодой человек пишет, что никто бы не смог догадаться по вашему лицу и поведению о той роли, которую вы сыграли всего лишь за каких-нибудь два часа до этого — о великой, важной, славной роли…
— Никто бы не смог догадаться — пожалуй, — серьезно согласился Разумов, — но только потому, что никто в это время…
— Да-да. Но все равно, вы, судя по всему, обладаете исключительной выдержкой. Вы выглядели точно так же, как и всегда. Потом об этом вспоминали с удивлением…
— Это не составило труда, — заявил Разумов, не сводя с нее серьезного, неподвижного взгляда.
— Тем удивительнее! — воскликнула она и замолчала. Разумов между тем спрашивал себя, не сказал ли он чего-нибудь совершенно ненужного — или даже хуже.
Она пылко вскинула голову.
— Вы собирались остаться в России? Вы задумали…
— Нет, — неторопливо перебил Разумов. — У меня не было никаких планов.
— Вы вот так просто взяли и ушли оттуда? — спросила она.
Он медленно наклонил голову в знак согласия.
— Да, вот так просто. — Рука его, ухватившаяся за решетку ворот, постепенно ослабляла хватку — как будто теперь он обрел уверенность в том, что ему не нужно бояться случайных выстрелов. И, почувствовав неожиданный прилив вдохновения, прибавил: — Был ведь сильный снегопад, знаете ли.
Она слегка кивнула в знак одобрения — с видом эксперта в подобных делах, весьма заинтересованного, способного оценить каждую деталь профессионально. Разумов вспомнил кое о чем, что ему довелось слышать.
— Я свернул в узкий переулок, видите ли, — небрежно сказал он и замолчал, как будто не считая разговор достойным продолжения. Потом он вспомнил еще кое-что, что можно было швырнуть как подачку ее любопытству: — Мне хотелось прямо там лечь и уснуть.
Она прищелкнула языком, пораженная этой подробностью. И тут же:
— Но тетрадь! Эта замечательная тетрадь, брат! Вы же не хотите сказать, что положили ее в карман заранее! — вскричала она.
Разумов вздрогнул. Это было похоже на признак нетерпения.
— Я пошел домой. Прямо к себе домой, — отчетливо произнес он.
— Вот это хладнокровие! И вы осмелились?
— Почему нет? Уверяю вас, я был совершенно спокоен. Ха! Может быть, спокойнее, чем сейчас.
— Сейчас вы мне нравитесь гораздо больше, чем когда впадаете в этот ваш горький сарказм, Разумов. И никто не видел, как вы вернулись к себе домой, да? Поразительно!
— Никто, — твердо сказал Разумов. — Ни дворник, ни хозяйка, ни служанка — никто не попался мне по пути. Я поднялся к себе, как тень. Утро выдалось сумрачное. На лестнице было темно. Я проскользнул наверх, как призрак. Судьба? Удача? Как по-вашему?
— Я так и вижу это! — Темные глаза революционерки захлопали. — Так, и потом вы решили…
Разумов уже успел все обдумать.
— Нет. Я поглядел на часы, если уж вам так интересно. Как раз подоспело время. Я взял ту самую тетрадь и на цыпочках сбежал вниз по лестнице. Слышали вы когда-нибудь, как топает человек, пролет за пролетом сбегающий вниз с верхнего этажа? Там внизу газовый рожок, горящий днем и ночью. Наверно, он и сейчас там горит… Звук затихает — пламя колеблется…
Он заметил волну удивления, прошедшую через ее любопытствующие черные глаза, которые не отрывались от его лица, — казалось, революционерка вслушивалась в звук его голоса зрачками, а не ушами. Он замолчал, провел рукою по лбу, смущенный, как человек, грезивший вслух.
— Куда может бежать студент утром, если не на лекции? Вечером, конечно, другое дело. Меня не заботило, увидят меня или нет — да пусть хоть весь дом сбежится. Но не думаю, что меня кто-то видел. Лучше все-таки, чтобы тебя не видели и не слышали. Да, люди, которые не видят и не слышат, — удачливые люди… в России. Ну разве не заслуживает моя удачливость восхищения?
— Она поразительна, — сказала революционерка. — Если ваша удачливость равна вашей решимости, вы можете оказаться поистине неоценимым приобретением для нашего дела.
Ее тон был серьезен; и Разумову казалось, что она уже мысленно прикидывает, какую именно часть работы можно ему поручить. Ее глаза были опущены. Он подождал — уже не такой настороженный, как прежде, но сохраняя внимательно-серьезный вид, который придавало ему сознание постоянной опасности. Кто мог написать о нем в том письме из Петербурга? Однокурсник, естественно, — какой-нибудь болван, ставший жертвой революционной пропаганды, глупый раб чужеземных подрывных идеалов. Долговязая, истощенная, красноносая фигура предстала перед его мысленным взором. Конечно же он!
Разумов улыбнулся про себя полнейшей абсурдности всей этой ситуации: самообман преступного идеалиста разбил его жизнь, как гром среди ясного неба, и теперь эхом отражается среди обломков в заблуждениях прочих подобных глупцов. Только подумать — этот голодный и жалкий болван насыщает любопытство беглых революционеров совершенно фантастической деталью! Разумеется, это ни в коей мере не опасно. Напротив. В данных обстоятельствах это скорее можно считать удачей, зловещей удачей, которой надо только воспользоваться с надлежащей осторожностью.
— И все же, Разумов, — услышал он ее задумчивый голос, — у вас не такое лицо, какое может быть у удачливого человека. — Она подняла глаза с вновь пробудившимся интересом. — Так, значит, вот как все было. Сделав дело, вы просто ушли восвояси и отправились к себе домой. Иногда такие вещи получаются. Наверное, вы заранее договорились, что, после того как все закончится, каждый пойдет своей дорогой?
Разумов сохранял серьезное выражение лица и старался говорить обдуманно и осторожно.
— Разве это не наилучшее решение? — спросил он бесстрастным тоном. — И в любом случае, — добавил он, выдержав небольшую паузу, — мы не слишком задумывались о том, что будет потом. Мы не обсуждали в деталях никаких путей отхода — как-то само собой подразумевалось, что каждый пойдет своей дорогой.
Она одобрительно кивала.
— Вы, конечно, хотели остаться в России?
— В самом Санкт-Петербурге, — подчеркнул Разумов. — Для меня это был единственный безопасный выход. Да мне, собственно, и некуда было больше деваться.
— Да! Да! Я знаю. Понятно. А ваш друг — этот чудесный Халдин, о котором мы скорбим, — вы не знаете, что он собирался делать?
Разумов догадывался, что рано или поздно такой вопрос будет ему задан. Он приподнял руки и беспомощно уронил их — только и всего.
book-ads2