Часть 50 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Почему бы нет? — произнесла она наконец.
Погибший брат, умирающая мать, иностранный друг — все отступило на задний план. Но с другой стороны, кого-кого, а Петра Ивановича можно было теперь совершенно не опасаться. Эта мысль утешила меня. И все же я видел, как вокруг девушки сгущается, подобно тьме наступающей ночи, гигантская тень русской действительности. Вот-вот она поглотит ее. Я осведомился о здоровье миссис Халдиной — еще одной жертвы этой убийственной тени.
Раскаяние и неловкость появились в ее честных глазах. Непохоже, чтобы маме стало хуже, но знал бы я, что за странные фантазии возникают у нее порой! Тут мисс Халдина, взглянув на часы, объявила, что не может оставаться дольше ни минуты, и, торопливо пожав мне руку, легко умчалась прочь.
Определенно, мистер Разумов не должен был появиться в тот день. Юность непостижима!
Но не прошло и часа, как я, пересекая площадь Моллар, увидел его — он садился в трамвай, направлявшийся к южному берегу.
«Он едет в шато Борель», — подумал я.
Высадив Разумова у ворот шато Борель, где-то в полумиле от города, трамвай продолжил свой путь между двух прямых линий тенистых деревьев. По другую сторону дороги располагался освещенный солнцем короткий деревянный пирс, выходивший на мелкую бледную воду, — дальше она приобретала яркий голубой цвет, который неприятно контрастировал с аккуратными зелеными склонами противоположного берега. Открывавшийся вид (слева — портовые пристани из белого камня, мертвенно выделяющиеся на фоне темных городских зданий, справа — обширное водное пространство с незапоминающимися, ничем не выдающимися мысами) поблескивал, как новенькая олеография[199], и отличался такою же банальностью. Разумов с презрением отвернулся. Он находил этот вид тошнотворным — гнетуще-тошнотворным — в его лишенной всякого содержания отделке: то было само совершенство посредственности, достигнутое наконец после столетий труда по возделыванию земли. И, повернувшись к виду спиной, Разумов стал рассматривать ворота шато Борель.
Железная решетка и кованая арка между двумя темными, потемневшими от воздействия непогоды каменными столбами сильно заржавели; и, хотя под аркой проходили свежие следы колес, ворота выглядели так, как будто их весьма давно не открывали. Но рядом с будкой привратника, сооруженной из того же серого камня, что и столбы ворот (окна будки были плотно закрыты ставнями), имелась небольшая калитка. Ее решетка тоже была покрыта ржавчиной; калитка стояла приоткрытой и выглядела так, как будто ее давно не закрывали. Попытка Разумова открыть ее чуть пошире не увенчалась успехом.
— Преимущества демократии. Здесь, очевидно, нет воров, — недовольно пробормотал он. Перед тем как войти на территорию поместья, он угрюмо оглянулся на рабочего, праздно развалившегося на одной из скамеек опрятной, широкой аллеи[200]. Задрав ноги и свесив одну руку поверх низкой спинки общественного места для сиденья, парень царственно предавался отдыху, ощущая себя полным хозяином всего, что его окружало. — Избиратель! Имеющий право быть избранным! Просвещенный! — бормотал Разумов. — Скотина при всем при том.
Разумов миновал ворота и быстро зашагал по широкому изгибу подъездной аллеи, стараясь ни о чем не думать — дать отдых мыслям, да и чувствам. Но, дойдя до террасы перед домом, он споткнулся, как будто налетел на невидимое препятствие. Сердцебиение у него необъяснимо участилось, и это испугало его. Он остановился, взглянул на кирпичную стену террасы, украшенную неглубокими арками, скудно одетую кое-где чахлым плющом, с неухоженной узкой клумбой у ее основания.
«Здесь! — подумал он с трепетом. — Здесь, на этом самом месте…»
При одном лишь воспоминании о первой встрече с Наталией Халдиной у него появилось искушение обратиться в бегство. Он признался себе в этом, но не двинулся с места, — не потому, что желал победить недостойную слабость, а потому, что знал: бежать ему некуда. Кроме того, он не мог покинуть Женеву. Он понимал — даже не задумываясь над этим, — что это невозможно. Это было бы роковым признанием, актом нравственного самоубийства. Да и физически это было бы опасно. Медленно поднялся он по ступеням террасы и прошел меж двух зеленоватых каменных ваз погребального вида, покрытых темными пятнами.
Сквозь выцветший гравий широкой площадки перед домом пробивались кое-где стебли травы; окна первого этажа были закрыты ставнями, дверь, ведущая в дом, открыта настежь. Разумов решил, что его приближение было замечено: стоявший в дверях, без своего обычного цилиндра, Петр Иванович, казалось, поджидал его.
Чопорный черный сюртук и обнаженная голова величайшего феминиста Европы подчеркивали сомнительность его статуса в доме, арендуемом мадам де С., его Эгерией. В его облике церемонность гостя сочеталась с непринужденностью хозяина. Румяный, бородатый, спрятавший лицо за темно-синими очками, он встретил гостя и тут же фамильярно взял его под руку.
Разумов постарался не выказать ни малейшего признака отвращения, — это усилие постоянная необходимость быть осторожным сделала у него почти механическим. Та же необходимость придавала его лицу выражение величавой, почти фанатичной отстраненности. «Героический беглец», вновь впечатленный суровой отрешенностью нового гостя из революционной России, заговорил примирительным, даже доверительным тоном. Мадам де С. отдыхает после бессонной ночи. У нее часто бывают бессонные ночи. Он оставил свой цилиндр наверху, на перилах, и спустился, чтобы предложить своему юному другу прогуляться в одной из тенистых аллей за домом и славно, с открытой душою побеседовать. Озвучив это предложение, великий человек взглянул на застывшее лицо Разумова и не удержался от восклицания:
— Клянусь, молодой человек, вы — незаурядная личность!
— Думаю, вы ошибаетесь, Петр Иванович. Будь я и в самом деле незаурядной личностью, я не очутился бы здесь, не стал бы прогуливаться с вами по саду в Швейцарии, кантон Женева, коммуна — на территории какой коммуны находится это поместье?.. Не важно — в любом случае, в сердце демократии. И очень подходящее для нее сердце — не больше сушеной горошины и примерно такой же ценности. Я не более незауряден, чем все прочие русские, скитающиеся по заграницам.
Но Петр Иванович с жаром запротестовал:
— Нет! Нет! Вы человек необыкновенный. Я более-менее знаю русских, которые… гм… живут за границей. Мне, да и другим тоже, вы кажетесь весьма заметной фигурой.
«Что он хочет этим сказать?» — спросил себя Разумов, развернувшись лицом к собеседнику. На лице же Петра Ивановича отражались задумчивость и серьезность.
— Уж не думаете ли вы, Кирилл Сидорович, что до меня не дошли вести о вас из разных мест, где вы останавливались по пути? Я получаю письма.
— О да, обсуждать друг друга мы умеем, — заметил Разумов, слушавший с большим вниманием. — Пересуды, сплетни, подозрения, все такое — в этом нам нет равных. В клевете, кстати тоже.
Позволив себе этот выпад, Разумов очень умело скрыл овладевшую им тревогу. Одновременно он говорил себе, что никаких реальных причин эта тревога иметь не может. Очевидная искренность протестующего голоса принесла ему облегчение.
— Бог мой! — воскликнул Петр Иванович. — О чем вы говорите? Разве у вас могут быть основания для?..
Великий изгнанник воздел руки к небу, как будто слова, в кои должна быть облечена истина, изменили ему. Разумов был удовлетворен, однако решил продолжать в том же духе.
— Я говорю о ядовитых растениях, что процветают в мире конспираторов, как грибы-паразиты в темном подвале.
— Вы бросаете обвинения, — упрекнул его Петр Иванович, — которые, в вашем случае…
— Нет! — спокойно перебил его Разумов. — Я не хочу никого обвинять понапрасну, но не желаю и тешить себя иллюзиями.
Петр Иванович устремил на него непроницаемый взор темных очков и слабо улыбнулся.
— Тот, кто говорит, что у него нет иллюзий, уже имеет одну, — заявил он весьма дружелюбным тоном. — Но я понимаю, в чем дело, Кирилл Сидорович. Вы исповедуете стоицизм[201].
— Стоицизм! Это поза для греков и римлян. Оставим ее им. Мы — русские, то есть дети, то есть искренни, то есть циничны, если угодно. Но это не поза.
Последовало долгое молчание. Они медленно прогуливались под липами. Петр Иванович заложил руки за спину. На густо затененной дорожке отсутствовал гравий, и Разумов ощутил, что она мокрая и как будто скользкая. Он с беспокойством спрашивал себя, то ли он говорит, что нужно. Ему следует, подумал он, в большей степени контролировать направление разговора. Великий человек тоже, казалось, был погружен в размышления. Наконец он слегка откашлялся, и Разумов сразу почувствовал новый приступ презрения и страха.
— Я удивлен, — мягко начал Петр Иванович. — Положим, ваши обвинения справедливы, но почему именно вы жалуетесь на клевету и сплетни? Это неразумно. Реальность такова, Кирилл Сидорович, что о вас слишком мало знают, чтобы сплетничать и тем более клеветать. Сейчас вы для всех — человек, причастный к великому делу, о котором мечтали, которое безуспешно пытались совершить. Люди погибали, пытаясь сделать то, что удалось наконец осуществить вам с Халд иным. Вы приезжаете к нам из России как знаменитость. Но вы не можете отрицать, что вы необщительны, Кирилл Сидорович. Люди, с которыми вы встречались, поделились со мной своими впечатлениями. Один написал одно, другой — другое, но я предпочитаю составлять собственное мнение и потому ждал встречи с вами. Вы — человек далеко не заурядный. В этом нет сомнений. И скрытны, очень скрытны. Эта молчаливость, это суровое чело, это несгибаемое и таинственное нечто, что присутствует в вас, внушает надежды и вызывает некоторое любопытство касательно ваших намерений. Есть что-то от Брута…
— Прошу вас, избавьте меня от классических аналогий! — нервно выкрикнул Разумов. — При чем здесь Юний Брут?[202] Это смешно! Вы хотите сказать, — добавил он саркастически, но сбавив тон, — что все русские революционеры — патриции[203], а я — аристократ?
Петр Иванович, сопровождавший свою речь жестами, снова убрал руки за спину и в задумчивости прошел несколько шагов.
— Не все — патриции, — пробормотал он наконец. — Но вы, в любом случае, — один из нас[204].
Разумов горько улыбнулся.
— Но моя фамилия — уж точно не Гугенхеймер, — сказал он насмешливо. — Я не демократически настроенный еврей[205]. Что с этим поделаешь? Не всем же так подфартило. У меня нет имени, у меня нет…
Европейская знаменитость пришла в волнение. Отступив на шаг, она простерла пред собою руки просящим, почти умоляющим жестом. Глубокий бас выразил страдание.
— Но, мой дорогой юный друг! — вскричал он. — Мой дорогой Кирилл Сидорович…
Разумов покачал головой.
— Я не имею законных прав даже на отчество, которое вы столь любезно используете, обращаясь ко мне. Но что об этом говорить? Я не собираюсь требовать себе этих прав. У меня нет отца. Ну и не надо. Но я вам вот что скажу: дед моей матери был крестьянин — крепостной. Вот какой я «один из вас»! Я не хочу, чтобы кто бы то ни было причислял меня к своим. Но Россия не может от меня отказаться. Не может!
Разумов ударил себя кулаком в грудь.
— Я — Россия!
Петр Иванович медленно шагал вперед, опустив голову. Разумов шел следом, досадуя на себя. Разговор складывался совсем не так, как ему бы хотелось. Любое проявление искренности с его стороны — неосторожность. Но нельзя полностью избегнуть правды, подумал он с отчаянием. Петр Иванович, размышляющий за своими темными стеклами, стал ему вдруг столь ненавистен, что, будь у него, Разумова, нож, представил он себе, он зарезал бы своего собеседника не только без малейших угрызений совести, но и со злобным ликующим удовлетворением. Воображение не хотело расставаться с картиной этой расправы, вопреки воле Разумова. У него будто начинала кружиться голова. «Этого от меня никто не ждет, — повторял он про себя. — Этого от меня… Я мог бы скрыться, сломав запор на калитке, которую вижу вон там, в задней стене. Запор пустячный. Кажется, никто в доме не знает, что он здесь, со мной. Ах да! Цилиндр! Эти женщины найдут цилиндр, который он оставил на лестнице. Потом найдут его самого — лежащим в этих сырых сумрачных аллеях, — но я-то успею скрыться, и никто никогда… Господи! Я схожу с ума?» — спросил он себя в страхе.
Было слышно, как великий человек вполголоса размышляет вслух.
— Гм, да! Это… без сомнения… в определенном смысле… — Он повысил голос. — Да, горд ты, горд…
В интонации Петра Ивановича появилось что-то свойское, фамильярное — слова Разумова о его крестьянском происхождении были услышаны.
— Очень горд, брат Кирилл. И я не хочу сказать, что у тебя нет оснований для этого. Я уже признал, что есть. Я решился заговорить о твоем происхождении просто потому, что придаю этому немалое значение. Ты один из нас — un des nôtres. Я думаю об этом с удовлетворением.
— Я тоже придаю этому значение, — спокойно ответил Разумов. — Я даже не буду отрицать, что и для вас это может иметь значение, — немного помедлив, продолжил он и с некоторым раздражением подумал, что слова эти прозвучали чуточку мрачновато. Оставалось надеяться, что Петр Иванович ничего не заметил. — Но, может быть, не будем больше говорить об этом?
— Хорошо, не будем — после этого раза не будем, Кирилл Сидорович, — упорствовал благородный архиерей революции. — Один этот раз — и все. Вы, разумеется, не можете и на миг предположить, будто я хотел как-то задеть ваши чувства. Вы явно натура возвышенная — вот как я вас толкую. Ваша чувствительность… гм… далеко превосходит обычную. Но дело в том, Кирилл Сидорович, я не знаю, что стоит за ней. И никто здесь, вне России, почти ничего о вас не знает — пока не знает!
— Вы наблюдали за мной? — спросил Разумов.
"Да"
Великий человек произнес это тоном полнейшей откровенности, но когда их лица повернулись друг к другу, Разумов наткнулся на темные очки. Из-под их прикрытия Петр Иванович намекнул, что некоторое время назад стал испытывать потребность в энергичном и решительном человеке для выполнения некоего замысла. Он не сказал ничего более определенного; и, сделав несколько критических замечаний об отдельных членах штутгартского комитета революционных действий, позволил разговору весьма надолго прерваться. Они прошли аллею из конца в конец. Разумов, тоже хранивший молчание, время от времени бросал взгляд на заднюю стену дома. Дом не выглядел обитаемым. С его закопченными, потемневшими от дождей стенами, с его окнами, которые все до одного были закрыты ставнями, он казался сырым, мрачным и заброшенным. Его вполне мог населять какой-нибудь традиционный скорбный, стонущий, бессильный призрак средней руки, совсем не похожий на тени, которые, как уверяла светская молва, вызывала мадам де С. для встреч с государственными деятелями, дипломатами и депутатами европейских парламентов. До сих пор Разумов видел мадам де С. только в экипаже.
Петр Иванович вышел из своего задумчивого состояния.
— Две вещи я могу сказать вам сразу. Во-первых, я считаю, что подонки общества не могут ни породить настоящего вождя, ни совершить какое-либо решительное дело. Если вы спросите, что я имею в виду под подонками общества… гм… это долго объяснять. Вас удивит многообразие ингредиентов, из которых состоят, с моей точки зрения, подонки — те, что в любом случае призваны, должны оставаться на дне. С таким определением вы, возможно, не согласитесь. Но я могу сказать вам, что не относится к подонкам. В этом вопросе у нас не может быть разногласий. Крестьяне не являются подонками, но и высший класс общества — да, дворянство — тоже. Подумайте об этом, Кирилл Сидорович! Мне кажется, у вас хорошо развита способность мыслить. Все в народе, что не является подлинным, все, что не он породил или не развил сам, — все это — да — грязь! Ум, направленный не туда, куда надо, чужеродные учения — и это тоже грязь, подонки! Во-вторьгх, я предлагаю вам подумать вот о чем: для нас сейчас между прошлым и будущим зияет пропасть. Чужеземный либерализм никогда не сможет перекинуть через нее мост. Все попытки такого рода — глупость или мошенничество. Мост вообще невозможен! Пропасть должна быть заполнена[206].
В тоне дородного феминиста появилась какая-то зловещая шутливость. Он схватил руку Разумова вьгше локтя и слегка потряс ее.
— Понимаете вы, загадочный молодой человек? Ее нужно просто заполнить.
Разумов сохранял невозмутимость.
— А вы не думаете, что я уже оставил позади размышления на подобные темы? — сказал он, спокойным движением высвободив руку, что увеличило расстояние между ним и Петром Ивановичем, шедшим рядом. И добавил, что цельте возы слов и теорий никогда не смогут заполнить эту пропасть. Тут и думать нечего. Только жизни, много жизней, принесенных в жертву… Он умолк, не докончив фразы.
Петр Иванович медленно склонил свою большую, волосатую голову. Через секунду он предложил пойти посмотреть, не готова ли их принять мадам де С.
— Чаю выпьем, — сказал он, ускоренным шагом сворачивая с сумрачной тропинки.
Компаньонка оставалась на страже. Завернув за угол, они увидели, как прошмыгнула в дверь ее темная юбка. Войдя в вестибюль, они ее не обнаружили — она исчезла без следа. Тусклый свет падал сквозь запыленное стекло в потолке на черно-белый мозаичный пол, покрытый грязными следами, шаги раздавались в вестибюле, отзываясь слабым эхом. Великий феминист возглавил путь вверх по лестнице. На перилах второго этажа покоился перевернутый блестящий цилиндр — прямо напротив дверей гостиной, в которой, как утверждала молва, вызывались духи и часто бывали, надо предполагать, революционеры в изгнании. Было трудно представить, что за этими дверями с их потрескавшейся белой краской и тусклой позолотой может ждать что-нибудь, кроме пыли и пустоты. Перед тем как нажать на массивную медную ручку, Петр Иванович бросил на своего молодого спутника острый, отчасти оценивающий, отчасти подготавливающий взгляд.
— Никто не совершенен, — тихонько пробормотал он. Так, наверное, владелец редкого драгоценного камня, перед тем как открыть ларец, мог бы предупредить профана о том, что абсолютно безупречных камней не бывает.
Его рука так долго лежала на ручке двери, что Разумов снизошел до угрюмого:
— Никто.
— Само совершенство не покажется таковым, — продолжал Петр Иванович, — в мире, который для него не предназначен. Но вы встретите сейчас ум — нет! — квинтэссенцию женской интуиции, которая поймет все ваши затруднения благодаря неодолимой, озаряющей силе сочувствия. Ничто не скроется от этой… этой… вдохновенной, да, вдохновенной проницательности, этого истинного света женственности.
Неизменный стеклянный блеск темных очков придавал его лицу вид абсолютной убежденности. Разумов невольно отпрянул от закрытой двери.
— Проницательность? Свет? — запинаясь, проговорил он. — Вы хотите сказать, что она умеет читать мысли?
Петр Иванович был явно шокирован.
book-ads2