Часть 48 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он прервал меня странным, изумленным шепотом:
— Вызывает у вас подозрения! Петр Иванович вызывает у вас подозрения! У вас!..
— Да, в определенном отношении вызывает, — примирительно сказал я, не желая развивать эту тему. — Итак, я говорю, господин Разумов, когда вы проживете достаточно долго, вы научитесь различать между благородной доверчивостью натуры, чуждой любой низости, и падким на лесть легковерием иных женщин; хотя даже легковерные, возможно, глуповатые и уж точно несчастные женщины никогда не бывают полными дурами. Я твердо верю: ни одну женщину невозможно обмануть в полной мере. И те, что гибнут, на самом деле прыгают в бездну, осознавая, что делают, как если бы истина открылась им до конца.
— Право же, — крикнул он, поравнявшись со мной, — какое мне дело до того, дуры женщины или помешанные? Меня нисколько не интересует, что вы думаете о них. Я… я не интересуюсь ими. Пусть делают что хотят. Я не юнец из романа. С чего вы взяли, что я хочу узнать что-либо о женщинах?.. Что вообще все это значит?
— Вы хотите спросить, какова цель этого разговора, который я, признаюсь, до определенной степени навязал вам?
— Навязали! Цель! — повторил он, по-прежнему отставая от меня где-то на полшага. — Очевидно, вы хотели поговорить со мною о женщинах. Занимательная тема. Но меня она не интересует. Я никогда… одним словом, у меня другие заботы.
— Я собираюсь говорить только об одной женщине… молодой девушке… сестре вашего погибшего друга — мисс Халд иной. Ей, я полагаю, вы могли бы уделить немного внимания. Все, что я хотел сказать, начиная разговор, — это то, что возникла ситуация, которую вы не можете понимать.
Некоторое время я прислушивался к звуку его нетвердых шагов рядом со мной.
— Я полагаю, что лучше рассказать вам о ней, чтобы подготовить почву для вашей следующей встречи с мисс Халд иной. Возможно, она рассчитывала на что-то подобное, оставив нас вдвоем. Полагаю, я уполномочен говорить об этом. Та самая ситуация, на которую я намекал, возникла в связи с первыми глубокими переживаниями по поводу казни Виктора Халдина. Было нечто странное в обстоятельствах его ареста. Вы, несомненно, знаете всю правду…
Он схватил мою руку выше локтя, и спустя мгновение я оказался с мистером Разумовым лицом к лицу.
— Вы как будто из-под земли выросли передо мной с этим разговором. Кто вы такой, черт подери? Это невыносимо! С какой стати? Зачем? Откуда вы знаете, что странно, а что не странно? Какое вам дело до всех этих запутанных обстоятельств, да вообще до чего бы то ни было, что происходит в России?
Свободной рукой он тяжело опирался на трость; и когда он отпустил мою руку, мне было очевидно, что он с трудом держится на ногах.
— Давайте присядем за один из этих свободных столов, — предложил я, делая вид, что не замечаю его неожиданной глубокой взволнованности. Признаюсь, она не оставила меня равнодушным. Мне стало жаль его.
— Какие столы? О чем вы говорите? А, свободные столы? Вон там? Конечно. Я присяду за один из свободных столов.
Я повел его с аллеи к самому центру деревянного помоста перед шале. Швейцарская пара к тому времени уже ушла. Мы были одни, так сказать, на помосте. Мистер Разумов рухнул на стул, уронил трость на землю, поставил локти на стол, обхватил голову руками и, пока я подзывал официанта и заказывал пиво, не сводил с меня упорного, пристального, откровенно изучающего взгляда. Я снес этот беззвучный осмотр безропотно, ибо, по правде сказать, чувствовал себя несколько виноватым за то, что так внезапно набросился на него — «как из-под земли вырос», как он выразился.
Пока мы ждали пиво, я упомянул, что появился на свет, когда мои родители жили в Санкт-Петербурге, и русский язык усвоил еще в детстве[197]. Город я не помню — мне было девять лет, когда мы навсегда уехали, но с языком в зрелые годы знакомство возобновил. Он слушал меня не двигаясь, — даже глаза его оставались совершенно неподвижны. Однако ему пришлось пошевелиться, когда принесли пиво, — мгновенно выпитая кружка оживила его. Откинувшись на спинку стула, сложив на груди руки, он по-прежнему не сводил с меня пристального взгляда. Мне подумалось, что его гладко выбритое, почти смуглое лицо на самом деле очень подвижно, а эта абсолютная неподвижность — усвоенная привычка революционера, конспиратора, который постоянно пребывает настороже, опасаясь выдать себя в мире, полном соглядатаев.
— Но вы англичанин… преподаватель английской литературы, — пробормотал он голосом, который исходил уже не из сухого горла. — Я слышал о вас. Мне сказали, что вы уже давно живете здесь.
— Совершенно верно. Больше двадцати лет. И я помогал мисс Халдиной в ее занятиях английским.
— Вы читали вместе с нею английскую поэзию, — сказал он, обретя невозмутимость, делавшую его непохожим, абсолютно непохожим на человека, который совсем недавно тяжело и неуверенно шагал рядом со мною.
— Да, английскую поэзию, — сказал я. — Но неприятность, о которой я упомянул, возникла из-за английской газеты.
Он не сводил с меня взгляда. Вряд ли он знал о том, что английский журналист раскопал историю полуночного ареста и предал ее гласности. Когда я рассказал ему об этом, он презрительно пробормотал:
— Это, может быть, полное вранье.
— Полагаю, вы лучше всех можете судить об этом, — ответил я, слегка сбитый с толку. — Должен, однако, признаться, что мне это в целом кажется правдой.
— Как можете вы отличить правду от лжи? — спросил он в своей новой невозмутимой манере.
— Не знаю, как это делается у вас в России… — начал я с некоторым раздражением, вызванным переменою в моем собеседнике. Он перебил меня:
— Какая разница — в России или еще где-нибудь, если речь идет о газете? Ложь не влияет на цвет типографской краски и форму букв.
— Да, но есть другие мелочи, на которые можно опираться. Характер издания, общее правдоподобие сообщения, рассмотрение мотивов происшедшего и так далее. Я не доверяю слепо обстоятельности специальных корреспондентов, но зачем вдруг одному из них понадобилось бы состряпать подробный, и при этом лживый, отчет о том, что никому во всем мире не интересно?
— Ну, разумеется, — проворчал он. — То, что происходит у нас, никому не интересно — просто сенсационная история, чтобы развлечь читателей газет, высокомерную Европу, проникнутую презрением к остальному миру. Противно думать об этом. Но ничего, дождутся они!
Он оборвал себя на этой своеобразной угрозе, обращенной к западному миру. Стараясь игнорировать его гневный взгляд, я заметил, что друзей семьи Халдиных должна волновать не степень осведомленности или неосведомленности газетчика, а произведенный несколькими печатными строками эффект — и только он один. И, безусловно, он должен считаться одним из этих друзей — хотя бы уже из-за одного того, что покойный был его товарищем по борьбе и близким другом. В этот момент, вместо того чтобы разразиться целым потоком слов (к чему я мысленно готовился), он, к моему удивлению, вздрогнул всем телом. Усилием воли обретя спокойствие, он туже скрестил руки на груди и откинулся на спинку стула с улыбкою, в которой промелькнули злость и насмешка.
— Да, товарищем и близким другом… Очень хорошо, — сказал он.
— Я и рискнул заговорить с вами на основе этого предположения. И я не могу ошибаться. Я был свидетелем того, как Петр Иванович сообщил мисс Халдиной о вашем приезде, и я заметил, что ей стало легче и радостнее, когда она услышала ваше имя. Потом она показала мне письмо своего брата и зачитала строки, в которых он упоминает вас. Кто же вы еще, как не друг?
— Разумеется. Это прекрасно известно. Друг. Совершенно верно… Продолжайте. Вы говорили о каком-то эффекте.
Я сказал себе: «Он хочет выглядеть черствым, суровым революционером, который предан разрушительной идее, а потому недоступен для обычных эмоций. Он молод и, несмотря на всю свою искренность, немного рисуется перед незнакомым человеком, к тому же иностранцем, да еще и стариком. Юность должна самоутверждаться…» Насколько можно сжато я поведал ему о состоянии ума бедной миссис Халдиной, вызванном известием о безвременной кончине ее сына.
Он слушал — я чувствовал это — с глубоким вниманием. Его поначалу прямо устремленный мне в лицо взгляд опускался все ниже и ниже, пока не остановился в конце концов на земле у его ног.
— Вы можете понять чувства его сестры. Как вы сами сказали, я всего-навсего читал с нею кое-что из английской поэзии, и я не буду пытаться говорить об этой девушке, чтобы не вызвать вашей усмешки. Но вы видели ее. Она из тех редких человеческих существ, которые не нуждаются в комментариях. По крайней мере, я так думаю. Кроме сына и брата, у них не было никого, кто связывал бы их с остальным миром, с будущим. Потеряв брата, Наталия Халдина лишилась самого фундамента своего активного существования. Учитывая все это, может ли вас удивлять, что она столь пылко обратилась к единственному человеку, которого ее брат упоминает в своих письмах? Ваше имя для нее — что-то вроде наследства.
— Что он мог написать обо мне?! — воскликнул мой собеседник тихим, раздраженным голосом.
— Всего несколько слов. Не мне повторять их вам, господин Разумов. Но вы можете мне поверить: этих слов достаточно, чтобы заставить мать его и сестру поверить в ценность ваших суждений, в истинность всего, что вы им скажете. Отныне вы не можете пройти мимо них как мимо совершенно чужих людей.
Я замолчал и какое-то мгновение сидел, прислушиваясь к шагам тех немногих гуляющих, которые ходили взад-вперед по широкой центральной аллее. Пока я говорил, он сидел, сложив руки, опустив голову на грудь. Неожиданно он резко встрепенулся.
— Должен ли я в таком случае пойти и солгать этой старой женщине?!
В этих словах не было гнева; в них было что-то другое, более мучительное и не столь простое. Я ощутил жалость и в то же время глубокое недоумение относительно смысла этого выкрика.
— Бог мой! Да разве есть необходимость лгать? Я надеялся, вы сможете их как-то утешить. Я думаю сейчас о несчастной матери. Ваша Россия — действительно жестокая страна.
Он слегка поерзал на сіуле.
— Да, — повторил я. — Я думал, вам есть что сказать им.
Губы его странно покривились, перед тем как он заговорил:
— А что, если об этом не стоит говорить?
— В каком смысле — не стоит? Не понимаю.
— С любой точки зрения.
Я заговорил более резким тоном:
— Я полагаю, всё, что могло бы прояснить обстоятельства того полуночного ареста…
— О котором сообщил журналист, чтобы развлечь цивилизованную Европу, — вставил он насмешливо.
— Да, сообщил… Но разве неправду? Я не понимаю вашего отношения к этому. Или тот человек — герой для вас, или…
Он так резко приблизил ко мне лицо с раздувшимися от ярости ноздрями, что мне стоило большого труда не отпрянуть назад.
— Вы спрашиваете меня! Кажется, вас забавляет все это. Послушайте! Я — труженик. Я учился. Да, я учился очень усердно. Здесь есть кое-какой ум. (Он постучал себя пальцами по лбу.) Вы думаете, у русского не может быть здоровых амбиций? Да, у меня даже были перспективы. Определенно были! И вот вы сейчас видите меня здесь, за границей, все оставлено мною в прошлом, утрачено, принесено в жертву. Вы видите меня здесь — и вы спрашиваете! Вы видите меня, нет? Вот он я, сижу перед вами!
Он резко откинулся назад. Я сохранял наружное спокойствие.
— Да, я вижу вас здесь; и, полагаю, вы здесь из-за дела Халдина?
Он изменил манеру.
— Вы называете это делом Халдина, так? — спросил он безразличным тоном.
— У меня нет права ни о чем вас расспрашивать, — проговорил я. — И я не собираюсь этого делать. Но мать и сестра того, кто должен быть героем в ваших глазах, не могут быть вам безразличны. Эта девушка — искреннее и великодушное создание, имеющее самые благородные… ну пусть даже иллюзии. Или вы ничего ей не скажете — или скажете всё. Но вернемся к тому, с чего я начал, — к болезненному состоянию матери. Может быть, вы возьметесь, в силу вашего авторитета, сочинить какую-нибудь выдумку, которая уврачует эту смятенную, страдающую душу, полную материнского чувства.
Я не мог избавиться от впечатления явной нарочитости его усталого безразличия.
— О да. Что-нибудь можно придумать, — промямлил он небрежно.
Он зевнул, прикрыв рот рукою. Когда он убрал руку, губы его чуть заметно улыбались.
— Простите. Разговор был долгий, а я мало спал последние две ночи.
Это неожиданное и несколько беспардонное извинение обладало тем достоинством, что являлось совершенною правдой. Он утратил ночной покой с того дня, как сестра Виктора Халдина предстала пред ним на аллее в шато Борель. Сумятица и кошмары этой бессонницы во всем их запутанном многообразии описаны в документе, попавшем в мои руки позднее и являющемся главным источником этого повествования. В тот момент мой собеседник действительно выглядел усталым и каким-то размякшим — как человек, переживший некий кризис.
— У меня много срочной письменной работы, — добавил он.
Я тут же встал со стула, и он неторопливо, чуть тяжеловато поднялся вслед за мною.
— Я должен извиниться за то, что так долго задерживал вас, — сказал я.
— Зачем извиняться? Всё равно раньше ночи в постель не ляжешь. И вы не задержали меня. Я мог уйти в любое время.
Я не затем остался с ним, чтобы меня оскорбляли.
— Я рад, что вам было в достаточной степени интересно, — спокойно сказал я. — Здесь, впрочем, нет моей заслуги: естественно, мать вашего друга не может быть вам полностью безразлична… Что же касается самой мисс Халдиной, одно время она склонялась к мысли, что ее брат каким-то образом был выдан полиции.
К моему большому удивлению, мистер Разумов неожиданно снова опустился на стул. Я уставился на него и должен сказать, что он довольно долго выдерживал мой взгляд не мигая.
book-ads2