Часть 41 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вполне возможно, что я и не понимаю, — согласился я.
Склонность изымать любую проблему из сферы понятного, при этом используя те или иные мистические выражения, характерно русская. Я уже достаточно хорошо был знаком с мисс Халд иной, чтобы открыть для себя ее презрение ко всем практическим формам политической свободы, известным западному миру. Полагаю, надо быть русским, чтобы понимать русскую простоту, страшную разъедающую простоту, когда наивный и безнадежный цинизм облекается в мистические фразы. Я думаю порой, что психологический секрет глубокого отличия этого народа от нас в том, что он испытывает отвращение к жизни, неисправимой земной жизни как она есть, в то время как мы, люди Запада, склонны, похоже, к не менее сильному преувеличению, сентиментально боготворя ее. Но я отклоняюсь от темы…
Я усадил обеих дам в трамвай, и они пригласили меня навестить их днем. Точнее сказать, миссис Халдина пригласила меня, поднимаясь по ступенькам; а Наташа сверху, с задней площадки начавшего движение трамвая, снисходительно улыбалась туповатому представителю Запада. Свет ясного зимнего утра смягчался в ее серых глазах.
Записки мистера Разумова, как открытая книга судьбы, пробуждают во мне воспоминание о том дне — поразительно безжалостном в своей свободе от всяческих предчувствий. Виктор Халдин еще находился среди живых, но среди тех живых, что живут только ожиданием смерти. Он, должно быть, уже искал своей последней земной отрады в том упорном молчании, которому для него суждено было продлиться в вечность. В тот день дамы принимали многих своих соотечественников — больше, чем принимали обычно; и в гостиной на первом этаже большого дома на бульваре Философов было очень людно.
Я задержался дольше всех; и когда я встал, мисс Халдина тоже поднялась. Я взял ее за руку и почувствовал желание вернуться к нашему утреннему разговору на улице.
— Допустим, мы на Западе не понимаем характер вашего народа… — начал я.
Казалось, тайное предчувствие подсказало ей, что я вернусь к этой теме. Она тут же мягко поправила меня:
— Его порывов… его… — Пытаясь найти подходящее выражение, она отыскала его, но выразила по-французски: — его mouvements d’âme[168].
Она произнесла это почти шепотом.
— Очень хорошо, — сказал я. — Но все равно речь идет о конфликте. Вы говорите, что это не конфликт классов и не конфликт интересов. Допустим, я согласен с этим. Значит ли это, что антагонистические идеи будет легче примирить между собой? Можно ли кровью и насилием привести их в то согласие, которое, по вашему утверждению, столь близко?
Она пытливо смотрела на меня ясными серыми глазами, не отвечая на мой разумный вопрос — мой очевидный и не имеющий ответа вопрос.
— Это немыслимо, — добавил я с чувством, похожим на досаду.
— Все немыслимо, — сказала она. — Весь мир немыслим для строгой логики. И все же он существует для наших ощущений, а мы существуем в нем. Должна же быть необходимость, превосходящая наше чувственное восприятие. Принадлежность большинству — очень убого и очень лживо. Мы, русские, найдем лучшую форму национальной свободы, чем искусственный конфликт партий — порочный, потому что конфликт, и достойный презрения, потому что искусственный. Нам, русским, суждено найти лучший путь.
До этого момента миссис Халдина глядела в окно. Теперь она обратила ко мне почти безжизненную красоту своего лица и живой благосклонный взгляд больших темных глаз.
— Вот так думают мои дети, — провозгласила она.
— Думаю, — обратился я к мисс Халдиной, — вас шокирует, если я скажу вам, что не понял… не скажу «ни слова»; я понял все слова… Но что это за эра бестелесного согласия, которую вы ожидаете? Жизнь невозможна без формы. Она выражает себя пластически и через определенные интеллектуальные категории. Самые идеалистичные концепции любви и терпимости должны быть, так сказать, облечены в плоть, чтобы стать понятными.
Я попрощался с миссис Халдиной, чьи прекрасные губы никогда не шевелились. Она улыбалась одними глазами. Наталия Халдина дружески проводила меня до двери.
— Мама считает, что я рабский отголосок моего брата Виктора. Это не так. Он понимает меня лучше, чем я понимаю его. Когда он приедет сюда и вы с ним познакомитесь, вы увидите, какая это исключительная душа. — Она помолчала. — Его нельзя назвать сильным в общепринятом смысле слова, — добавила она. — Но характер у него безупречен.
— Думаю, мне не составит труда подружиться с вашим братом Виктором.
— Не рассчитывайте, что поймете его до конца, — сказала она с некоторым лукавством. — Он совсем-совсем не западный человек по своей сути.
И, получив это вовсе не обязательное предупреждение, еще раз в дверях поклонившись миссис Халдиной, сидевшей в кресле у окна, я ушел. Тень самодержавия, совершенно незримая для меня, уже упала на бульвар Философов в вольном, независимом и демократическом городе Женеве, в котором есть квартал, именуемый «La Petite Russie». Где бы ни встретились двое русских, тень самодержавия уже тут как тут; она окрашивает их мысли, их мнения, их интимнейшие переживания, их частную жизнь, их публичные высказывания… Она сторожит тайну их молчания.
Что поражало меня на протяжении недели или около того, так это молчание обеих дам. Я часто встречал их, когда они прогуливались в городском парке рядом с университетом[169]. Они здоровались со мною с обычной приветливостью, но я не мог не отметить про себя их молчаливость. К тому времени все уже знали, что убийца господина де П. схвачен, осужден и казнен. Так было официально объявлено агентствам новостей. Но для всего мира он оставался анонимным. По официальному распоряжению его имя было скрыто от общественности. Почему — не имею представления.
Однажды я встретил мисс Халдину, которая прогуливалась в одиночестве по главной аллее парка Бастионов среди утративших листву деревьев.
— Мама не очень хорошо себя чувствует, — объяснила она.
Поскольку, по ее словам, миссис Халдина ни дня в своей жизни не болела, это ее недомогание внушало тревогу. Было также неясно, в чем оно заключалось.
— Думаю, она беспокоится, потому что мы довольно давно уже не получали известий от брата.
— Отсутствие новостей — хорошая новость, — бодро сказал я, и мы медленно пошли рядом.
— Не в России, — сказала она так тихо, что я еле различил слова. Я взглянул на нее внимательнее.
— Вы тоже обеспокоены?
Поколебавшись секунду, она призналась, что да.
— Столько времени уже прошло с тех пор, как мы в последний раз…
И, прежде чем я начал строить обычные в таких случаях банальные предположения, она рассказала мне всю правду.
— Нет, все на самом деле намного хуже. Я написала одной знакомой семье в Петербурге. Они не видели его больше месяца. Они думали, что он уже с нами. Они даже немного обиделись, поскольку, уезжая из Петербурга, он не зашел к ним. Муж моей подруги сразу же отправился к нему на квартиру. Виктор съехал оттуда, а куда — неизвестно.
Я помню, как она то ли перевела дыхание, то ли всхлипнула. На лекциях ее брата тоже не видели очень давно. Иногда только он заходил к сторожу возле университетских ворот — осведомиться, нет ли ему писем. Сторож поведал мужу знакомой, что за двумя последними письмами студент Халдин так и не пришел. Вместо него их забрала полиция, поинтересовавшаяся, получал ли тот корреспонденцию на адрес университета.
— Мои два последних письма, — сказала она.
Мы посмотрели друг на друга. Редкие снежинки порхали под голыми ветвями. Небо было темным.
— Что, как вы думаете, могло случиться? — спросил я.
Она чуть пожала плечами.
— Все что угодно — это Россия.
Я увидел в тот миг, как тень самодержавия лежит на жизни любого русского, — не важно, покорен он или восстал. Я увидел эту тень на ее милом открытом лице, укутанном в меховой воротник, и в ее ясных серых глазах, сиявших мне в сумрачном свете пасмурного, ненастного дня.
— Пойдемте, — сказала она. — Холодно стоять сегодня.
Она слегка вздрогнула и топнула ножкой. Мы быстро дошли до конца аллеи и вернулись назад, к большим воротам парка.
— Вы сказали об этом матери? — спросил я, собравшись с духом.
— Нет. Нет еще. Я вышла пройтись, чтобы развеять впечатление от письма.
Я услышал шуршание бумаги — откуда-то из муфты. Наташа взяла письмо с собою.
— Чего вы боитесь? — спросил я.
Нам, западным европейцам, всякая мысль о политическом заговоре или подпольной организации представляется детской, примитивной фантазией, годной разве что для театра или романа. Я предпочел не задавать более конкретных вопросов.
— Для нас — особенно для мамы — страшнее всего неопределенность. Люди ведь и правда исчезают. Да, исчезают. Представьте, какое это мучение — томиться неведеньем недели, месяцы, годы! Наш знакомый прекратил розыски, когда узнал, что полиция забрала письма. Видимо, он побоялся себя скомпрометировать. У него жена и дети… И в конце концов, почему он должен… Кроме того, у него нет связей и он небогат. Что мог он сделать?.. Да, я боюсь молчания — из-за моей бедной мамы. Она не вынесет этого. А в связи с братом я опасаюсь… — голос ее стал почти неразборчив, — всего.
Мы подходили к воротам напротив театра. Она заговорила громче:
— Но пропавшие находятся даже в России. Знаете, на что я надеюсь? Что он возьмет и появится вдруг на пороге нашего дома.
Я приподнял шляпу, и, слегка кивнув мне головою, она вышла из парка — грациозная и сильная, комкая в руках, упрятанных в муфту, жестокое петербургское письмо.
Вернувшись домой, я развернул полученную из Лондона газету, и первое, что мне бросилось в глаза, когда я просматривал сообщения из России (именно сообщения, а не телеграммы), была фамилия «Халдин». Убийство мистера де П. перестало быть свежей новостью, но предприимчивый корреспондент с гордостью спешил поделиться раздобытой им неофициальной информацией об этом факте современной истории. Ему стала известна фамилия Халдина и описание того, как он был арестован на улице в полночь. Но с журналистской точки зрения, сенсация была уже далеко в прошлом. Корреспондент отвел ей только двадцать строк из всей колонки. Но их вполне хватило, чтобы устроить мне бессонную ночь. Я подумал, что это будет чуть ли не предательством — дать мисс Халдиной самой, без всякой подготовки, наткнуться на это журналистское открытие, которое непременно будет перепечатано в завтрашних выпусках французских и швейцарских газет. Я метался до утра, не в силах заснуть от нервного напряжения и с кошмарным ощущением, что оказался втянут во что-то театральное и болезненно аффектированное. Неуместность такого осложнения в жизни этих двух женщин всю ночь досаждала мне в форме глубочайшей тоски. Их утонченная наивность, казалось, требовала, чтобы оно навсегда осталось от них сокрыто. Подходя в бессовестно ранний час к двери их квартиры, я чувствовал себя так, как будто собирался совершить акт вандализма…
Служанка, женщина средних лет, провела меня в гостиную. На кресле лежала щетка для обметания пыли, к столу, стоявшему посреди гостиной, была прислонена метла. Пылинки плясали в солнечном луче; я пожалел, что не написал письмо, вместо того чтобы приходить самому. Хорошо еще, что день выдался погожий. Мисс Халдина в простом черном платье выпорхнула из комнаты матери с застывшей на губах неопределенной улыбкой.
Я вынул из кармана газету. Никогда не думал, что номер «Стандарта» может произвести эффект головы Медузы[170]. Ее лицо… глаза… все тело мгновенно окаменело. Самое страшное было в том, что, окаменев, она оставалась живой. Слышно было, как бьется ее сердце. Надеюсь, она простила мне мои неуклюжие утешения. Они не слишком затянулись; оцепенение, сковавшее ее с головы до ног, не могло длиться дольше одной-двух секунд; а потом я услышал, как она перевела дыхание. Потрясение словно парализовало ее нравственную силу, лишило твердости ее мышцы: лицо будто бы утратило четкость контуров. Она страшно изменилась — казалась постаревшей и убитой отчаяньем. Но не дольше мгновенья. А затем твердо заявила:
— Маме я скажу все сразу.
— Но не опасно ли это в ее состоянии? — возразил я.
— Что может быть хуже состояния, в каком она пребывала весь последний месяц? Мы иначе понимаем это. Преступник здесь совсем не он. Только не думайте, что я защищаю его перед вами.
Она направилась было к двери спальни, потом вернулась и тихо попросила меня не уходить и дождаться ее. Двадцать бесконечно долгих минут до меня не доносилось ни звука. Наконец мисс Халдина вышла и пересекла комнату своей быстрой, легкой походкой. Дойдя до кресла, она тяжело упала в него, как будто в полном изнеможении.
Миссис Халдина, сказала она мне, не проронила ни слезинки. Она сидела в постели, ее неподвижность, ее молчание вызывали тревогу. Потом она тихо улеглась и жестом велела дочери уйти.
— Она скоро позовет меня, — добавила мисс Халдина. — Я оставила рядом с кроватью колокольчик.
Признаюсь, мое искреннее сочувствие как бы не имело опоры. Западные читатели, для которых написана эта история, поймут, что я имею в виду. Дело было, так сказать, в отсутствии опыта. Смерть — безжалостный похититель. Горечь непоправимой утраты знакома нам всем. Даже самое одинокое существование не может надежно защитить от нее. Но горькая весть, которую я принес этим двум дамам, была связана со страшными вещами, — с бомбами и виселицей. Этот зловещий русский колорит лишал мое сочувствие оттенка определенности.
Я был признателен мисс Халдиной за то, что она не привела меня в замешательство внешним проявлением своего явно глубокого чувства. Я восхищался ее поразительным самообладанием, и одновременно оно вызывало у меня известный испуг. Это было спокойствие, полное огромного напряжения. Что, если натянутая струна лопнет? Даже дверь в комнату миссис Халдиной, комнату, где лежала в одиночестве старая мать, выглядела страшновато.
Наталия Халдина печально проговорила:
— Вы, наверно, задаетесь вопросом, что я чувствую?
По сути, она угадала. Недопонимание мешало туповатому человеку Запада естественным образом выразить свое сочувствие. Мне приходили в голову только банальные фразьг, те бесполезные фразы, которые отражают всю меру нашего бессилия помочь чужой беде. Я пробормотал что-то в том духе, что для молодых жизнь всегда имеет в запасе надежду и вознаграждение. Помимо них есть еще и обязанности — но напоминать ей об обязанностях, разумеется, было излишним.
Она держала в руках платок и нервно теребила его.
— Не думаю, что я забуду о маме, — сказала она. — Когда-то нас было трое. Теперь мы остались вдвоем — две женщины. Она не так уж стара. Может прожить еще довольно долго. Чего нам ждать от будущего? Какой надежды и какого утешения?
— Вы должны взглянуть на вещи шире, — решительно сказал я, подумав, что это те слова, которые могут задеть в этом поразительном существе нужную струну. Мгновение она пристально глядела на меня, а потом сдерживаемые слезы прорвались наружу. Она вскочила и встала у окна спиною ко мне.
Даже не попытавшись подойти к ней, я тихонько удалился. Когда я пришел на следующий день, то узнал, что миссис Халдина чувствует себя лучше. Средних лет служанка поведала мне, что здесь уже успело побывать много народа, русских, но мисс Халдина никого не приняла. Две недели спустя мой очередной ежедневный визит увенчался успехом: меня пригласили войти, и я увидел миссис Халдину — как и всегда, она сидела у окна.
На первый взгляд ничего не изменилось. На другом конце комнаты я видел все тот же знакомый профиль, чуть обострившийся и покрытый равномерной бледностью, обычной при болезни. Но никакая болезнь не смогла бы так изменить взгляд ее черных глаз — они больше не улыбались с мягкой иронией. Она подняла глаза, когда подавала мне руку. Номер «Стандарта» трехнедельной давности, сложенный так, что сразу бросались в глаза сообщения из России, лежал на столике рядом с креслом. Голос миссис Халдиной был поразительно слаб и бесцветен. Наше общение она начала с вопроса:
book-ads2