Часть 40 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Неужели я действительно собирался просто так взять и уйти? — удивился себе Разумов, сохранив бесстрастное выражение на лице. Но за этим бесстрастием скрывалось неподдельное изумление. — Очевидно, что я так бы и вышел, если бы он не заговорил, — думал он. — Что бы он тогда сделал? Так или иначе, я должен покончить с этим. Надо заставить его открыть карты».
Еще мгновение он размышлял — так сказать, под маской, потом отпустил дверную ручку и, вернувшись, встал посреди кабинета.
— Я скажу вам, о чем вы думаете, — сказал он с вызовом, но не повышая голоса. — Вы думаете, что перед вами тайный сообщник этого несчастного. Впрочем, я не знаю, был ли он несчастен. Он не говорил мне об этом. На мой взгляд, он был негодяем, потому что поддерживать жизнь ложной идеи — большее преступление, чем убить человека. Думаю, вы не станете отрицать этого? Я ненавидел его! Мечтатели всегда творят на земле зло. Их утопии внушают скопищу средних умов отвращение к реальности и презрение к естественной логике человеческого развития.
Разумов передернул плечами и уставился перед собой. «Ну и тирада!» — подумал он. Молчание и неподвижность советника Микулина подавляли его. Бородатый бюрократ, полный таинственного самообладания, восседал на своем посту, точно идол с тусклым, непроницаемым взором. Разумов невольно сменил тон.
— Если вы спросите меня, в чем непреложность моей ненависти к таким, как Халдин, я отвечу вам: в ней нет ничего сентиментального. Я ненавидел его не из-за того, что он совершил убийство. Отвращение не есть ненависть. Я ненавидел его просто потому, что пребываю в здравом уме. Именно это он оскорблял во мне. Его смерть…
У Разумова перехватило горло. Тусклость глаз советника Микулина, казалось, распространилась по всему его лицу, и оно сделалось неразличимым для Разумова. Он попытался не обращать внимания на этот феномен.
— В самом деле, — продолжил он, тщательно выговаривая каждое слово, — что значит для меня его смерть? Если бы он лежал здесь на полу, я мог бы пройти прямо по его груди… Он ведь просто призрак.
Разумову против воли изменил голос, и он умолк. Микулин, сидя за столом, не сделал ни малейшего движения. Прошло какое-то время, прежде чем Разумов смог продолжить.
— Он всюду говорил обо мне… Эти умники просиживают друг у друга в гостях и пьянеют от заморских идей так же, как молодые гвардейские офицеры от заморских вин. Чистейший разврат… Честное слово, — Разумов, неожиданно вспомнив о Зимяниче, заговорил с тихой яростью, — честное слово, все мы, русские, — пьяницы. Нам непременно нужно опьянять себя — так или иначе: сходить с ума от горя или умиляться собственному смирению; лежать без чувств как колода или поджигать дом. Что делать тут трезвому человеку, хотел бы я знать? Невозможно полностью отгородиться от себе подобных. Чтобы жить в пустьше, нужно быть святым. Но если пьяница выбегает из винной лавки, бросается вам на шею и целует в обе щеки, просто потому что ваш вид ему чем-то понравился, — что делать с этим, скажите ради бога? Вы можете даже обломать дубину об его спину, и все равно не избавиться от него…
Советник Микулин поднял руку и медленно провел ею по лбу.
— Да… Пожалуй, — сказал он негромко.
Спокойная серьезность этого жеста заставила Разумова остановиться. Жест был неожиданным. Что он означал? Была в нем какая-то вызывающая тревогу отчужденность. Разумов вспомнил, что собирался заставить собеседника открыть карты.
— Я говорил все это князю К., — начал он с деланным безразличием, но тут же утратил его, увидев, как советник Микулин медленно кивнул в знак согласия. — Вы знаете об этом? Вы слышали… Тогда зачем меня вызвали сюда и рассказали о казни Халдина? Хотели ткнуть мне в нос его молчание, сейчас, когда он уже мертв? Какое мне дело до его молчания? Это непостижимо. Вам так или иначе нужно вывести меня из морального равновесия.
— Нет. Совсем нет, — чуть слышно пробормотал советник Микулин. — Услуга, которую вы оказали, оценена…
— Неужели? — иронически прервал Разумов.
— …и ваша позиция тоже. — Советник Микулин не повысил голоса. — Но сами посудите! Вы как с неба сваливаетесь в кабинет князя К. с вашим поразительным сообщением… Вы еще только учитесь, господин Разумов, но мы-то уже служим — не забывайте об этом… И, естественно, должны проявить известное любопытство…
Советник Микулин взглянул на свою бороду. Губы Разумова дрожали.
— По таким делам узнаешь человека, — снова потекла уютная, неторопливая речь. — Признаюсь, мне было интересно познакомиться с вами. Генерал Т. тоже посчитал, что это будет полезным… Не думайте, что я неспособен понять ваши чувства. В вашем возрасте я изучал…
— А, так вы хотели познакомиться со мной, — сказал Разумов тоном глубокой неприязни. — Конечно, у вас есть право — вернее сказать, власть. В конечном счете, это одно и то же. Но только все это совершенно бесполезно — смотрите на меня и слушайте хоть целый год. Я начинаю думать, что есть во мне нечто такое, что люди, кажется, не способны понять. Очень жаль. Впрочем, князь К., судя по всему, понимает. Мне, во всяком случае, так показалось.
Советник Микулин чуть пошевелился и сказал:
— Князь К. знает обо всем, что происходит, и я не собираюсь скрывать от вас, что он одобрил мое намерение лично познакомиться с вами.
Разумов скрыл глубокое разочарование под интонациями ворчливого удивления:
— Так он, стало быть, тоже проявил любопытство!.. Что ж, действительно, князь К. очень мало меня знает. Это обстоятельство весьма огорчает меня, но едва ли тут есть моя вина.
Советник Микулин поспешно поднял руку умоляющим жестом и слегка склонил голову набок.
— Ну, господин Разумов, нужно ли относиться к этому таким образом? Каждый, я думаю, может…
Он быстро взглянул на свою бороду, а когда поднял глаза, в затуманенном взоре его на миг проскользнула заинтересованность. Разумов ответил холодной, отстраняющей улыбкой.
— Нет. Разумеется, это не важно — если не считать того, что все это любопытство вызвано одним весьма простым обстоятельством… Что тут поделаешь? Это любопытство невозможно удовлетворить, потому что удовлетворить его нечем. Судьбе было угодно, чтобы я родился патриотически настроенным русским — перешло это ко мне по наследству или нет, сказать не могу.
Разумов говорил ровным тоном, тщательно подбирая слова.
— Да, патриотически настроенным, что получило развитие благодаря склонности к самостоятельному… независимому мышлению. В этом отношении я обрел свободу большую, чем может дать мне любая социал-демократическая революция. Более чем вероятно, что я не думаю в точности так, как думаете вы. Да и как может быть иначе? Вы ведь сейчас скорее всего думаете, что я изощренно лгу, дабы прикинуться невиновным.
Разумов умолк. Сердцу его было тесно в груди. Советник Микулин и бровью не повел.
— Почему же? — сказал он просто. — Я лично присутствовал при обыске ваших комнат. Я сам просмотрел все бумаги. На меня произвел большое впечатление ваш политический символ веры. Весьма примечательный документ. Могу ли я спросить вас сейчас, с какой целью вы его…
— Затем, чтобы обмануть полицию, зачем же еще, — кровожадно ответил Разумов. — К чему вся эта комедия? Конечно, вы можете прямо из этого кабинета отправить меня в Сибирь. Что было бы понятно. Я могу подчиниться тому, что понятно. Но я протестую против фарсовости этого допроса. На мой вкус, вся эта история становится слишком комична. Комедия недоразумений[164], призраков и подозрений. Нечто совершенно неприличное…
Советник Микулин заинтересованно повернулся к нему ухом.
— Вы сказали «призраков»? — пробормотал он.
— Я мог бы спокойно пройти по десяткам призраков, — нетерпеливо махнул рукою Разумов и бесшабашно продолжил: — Но вообще-то, должен заявить, мне хотелось бы как можно скорее забыть об этом человеке. И посему с вашего позволения… — Разумов, стоявший перед столом, слегка поклонился сидевшему за ним чиновнику. — Я удалюсь — просто возьму и удалюсь, — закончил он очень решительно.
Он направился к двери, думая: «Вот сейчас он откроет карты. Позвонит и прикажет арестовать меня раньше, чем я покину здание, или же позволит мне уйти. И в любом случае…»
Неспешный голос произнес:
— Кирилл Сидорович.
Разумов, дойдя до двери, обернулся.
— Удалюсь, — повторил он.
— Куда? — мягко спросил советник Микулин.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Сочинители вымышленных историй, без сомнения, должны соблюдать определенные правила, чтобы добиться ясности изложения и задуманного эффекта. Человек, наделенный воображением, пусть даже и неопытный в искусстве повествования, может руководствоваться инстинктом в выборе слов и построении сюжета. Зерно таланта искупит многие ошибки. Но здесь перед читателем — не игра воображения; и я не обладаю талантом; оправдание затеянного мною сочинения — не искусство, а безыскусность. Сознавая ограниченность своих возможностей, но вместе с тем настаивая на правдивости задуманного, я не стал бы (даже если бы и оказался способным на это) ничего выдумывать. Я настолько щепетилен в этом вопросе, что даже и не пытался сочинить что-то вроде перехода от части к части.
Поэтому, оставив записки мистера Разумова в том месте, где вопрос советника Микулина «Куда?» поставил перед ним неразрешимую проблему, я просто скажу, что познакомился с этими дамами примерно за полгода до того. Под «этими дамами» я имею в виду, естественно, мать и сестру несчастного Халдина.
Какими именно доводами он убедил свою мать продать их небольшое имение и уехать на неопределенное время за границу, я не могу сказать. У меня создалось впечатление, что, если бы Халдин попросил мать поджечь имение и отправиться на луну, она согласилась бы на это без малейшего удивления и опасений, а сестра Халдина Наталия, или, как ее ласково называли, Наташа, ее бы в этом поддержала.
Их гордая преданность этому молодому человеку стала очевидна для меня спустя очень короткое время. Следуя его указаниям, они прямиком отправились в Швейцарию — в Цюрих, где провели большую часть года. Из Цюриха, который им не понравился, они уехали в Женеву. Мой приятель из Лозанны, преподаватель истории в университете[165] (женатый на русской, дальней родственнице миссис Халдиной), написал мне письмо с просьбой посетить этих дам. Это было любезно выраженное деловое предложение. Младшая Халдина желала познакомиться с лучшими английскими авторами под руководством компетентного наставника.
Миссис Халдина приняла меня очень любезно. Ее скверный французский, к которому она относилась с юмором, быстро подвел черту формальностям первой встречи. Это была высокая женщина в черном шелковом платье. Высокий лоб, правильные черты лица и тонко очерченные губы свидетельствовали о былой красоте. Прямо сидя в глубоком мягком кресле на низких ножках, она поведала мне своим довольно тихим, приятным голосом, что ее Наташа буквально томится по знаниям. Ее тонкие руки лежали на коленях, в неподвижности лица было что-то монашеское. «В России, — продолжала она, — во всяком знании есть доля лжи. Не в химии и тому подобном, а в образовании в целом», — пояснила она. Правительство вмешивается в преподавание ради своих целей. Ее дети почувствовали это на себе. Наташа получила диплом Высших женских курсов[166], а сын учится в Санкт-Петербургском университете. У него блестящий ум, в высшей степени благородная и бескорыстная натура, товарищи преклоняются перед ним. Она надеется, что в начале следующего года он присоединится к ним и они вместе поедут в Италию. В любой другой стране человека с такими необычайными способностями и такими возвышенными помыслами, как у ее сына, непременно ожидало бы великое будущее… Но в России…
Сидевшая у окна младшая Халдина обернулась на эти слова и сказала:
— Ну, будет, мама. Даже у нас с годами все понемногу меняется.
У нее был глубокий, чуть хрипловатый и в то же время приятный в своей хрипловатости голос, смуглое лицо, красные губы, хорошая фигура. От ее облика веяло силой и крепостью. Старшая Халдина вздохнула.
— Вы с братом молоды. Вам легко надеяться. Но и меня не покидает надежда. Да и как может быть иначе, когда у меня такой сын?
Я спросил мисс Халдину, каких авторов она желает читать. Она обратила ко мне свои серые глаза, затененные черньтми ресницами, и я, несмотря на свои годы, осознал, насколько физически притягательна она может быть для мужчины, способного оценить в женщине и другие качества, помимо собственно женственности. Ее взгляд был прям и доверчив, как у юноши, еще не испорченного житейской мудростью. И еще он был бесстрашен, но в этом бесстрашии не было ничего агрессивного. Наивная, но задумчивая уверенность в себе — вот более верное определение. Она начала уже размышлять (в России молодежь рано начинает думать), но еще не сталкивалась с обманом, ибо ей явно еще была неведома сила страсти. Однако одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять: она вполне способна подпасть под власть идеи или даже конкретного человека. По меньшей мере так мне подумалось — и, полагаю, непредвзято, ибо я уж точно не смог бы стать тем человеком, а что до моих идей…
Мы очень подружились с нею за время уроков. Они проходили очень приятно. Не боясь вызвать улыбку у читателя, я должен признаться, что весьма привязался к этой девушке. К концу четвертого месяца занятий я сказал ей, что теперь она вполне может читать по-английски самостоятельно. Учителю пора уходить. Эти слова стали неприятным сюрпризом для моей ученицы.
Миссис Халдина, с ее неподвижным лицом и добрым взглядом, произнесла из кресла на своем странном французском: «Mais l’ami reviendra»[167]. Так и порешили. Я продолжил посещать их — не четыре раза в неделю, как раньше, но довольно часто. Осенью я принимал участие в небольших экскурсиях, которые они устраивали вместе с другими русскими. Дружба с этими дамами позволила мне занять в русской колонии положение, которое в любом ином случае я занял бы едва ли.
В день, когда я прочитал в газетах известие об убийстве господина де П. — это было воскресенье, — я встретил мать и дочь на улице и немного прошелся с ними. Я помню тяжелый серый плащ, накинутый на черное шелковое платье миссис Халд иной, и очень спокойное выражение ее красивых глаз.
— Мы были на поздней службе, — сказала она. — Наташа пошла со мной. Ее подруги, учащиеся здесь, естественно, не ходят… У нас в России Церковь настолько отождествила себя с угнетением, что те, кто желает свободы в этой жизни, находят для себя почти неизбежным отказаться от всяких надежд на жизнь загробную. Но я не могу не молиться о своем сыне.
Слегка покраснев, она с какой-то суровой жесткостью добавила по-французски: «Ce n’est peut-être qu’une habitude» («Может быть, это только привычка»).
Мисс Халдина несла молитвенник. Она не взглянула на мать.
— Вам с Виктором дано глубоко верить, — сказала она.
Я сообщил пришедшую из их страны новость, о которой только что прочитал в кафе. Целую минуту мы, довольно быстро шагая, шли молча. Потом миссис Халдина проговорила:
— Теперь тяжелей жить станет, усилятся репрессии. Может быть, даже закроют университет. В России мир и покой можно обрести только в могиле.
— Да. Дорога трудна, — отозвалась ее дочь, глядя перед собой на цепь Юрских гор, покрытых снегом и похожих на белую стену, перегородившую конец улицы. — Но не так уж и далеко время, когда наступит согласие.
— Вот так думают мои дети, — заметила миссис Халдина.
Я не мог не выразить своего ощущения, что сейчас не самое подходящее время говорить о согласии. Наталия Халдина удивила меня, сказав — так, как будто очень много размышляла над этим, — что западные люди не понимают положения дел в России. Она говорила очень спокойно и по-юношески свысока.
— Вы думаете, что это конфликт классов или конфликт интересов на ваш, европейский, манер. Но это совсем не то. Нечто совершенно другое.
book-ads2