Часть 39 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты отправляешь меня назад к моему свинячьему корыту, Кирилл. Все ясно. Я ни на что не годная скотина и умру скотиной. Но имей в виду — твое презрение будет тому виною.
Разумов, размашисто шагая, пошел прочь. То, что даже эта простая и приверженная грубым удовольствиям душа не избежала революционной заразы, поразило его как зловещий симптом времени. Он упрекал себя за свои опасения. Ему бы следовало успокоиться. Имелось очевидное преимущество в том, что все поголовно принимали его за того, кем он не является. Не странно ли это?
И снова он ощутил, как его жизнь реквизируется у него революционной тиранией Халдина. Его уединенное, трудолюбивое существование — единственное, что он мог называть своим в этом мире, — оказалось разрушено. По какому праву? — спрашивал он себя с яростью. Во имя чего?
Особенно бесило его то, что университетские «мыслители» явно связывали его с Халд иным — считали чем-то вроде тайного поверенного. Тайные отношения! Ха-ха!.. Ни о чем не подозревая, он сделался важной фигурой. И как, интересно, этот несчастный Халдин отзывался о нем? Хотя, скорее всего, Халдин сказал о нем совсем немного. Несколько случайных фраз были подхвачены, бережно сохранены и тщательно осмыслены этими кретинами. И не основывается ли вообще вся тайная революционная деятельность на глупости, самообмане и лжи?
«Невозможно думать ни о чем другом, — пробормотал про себя Разумов. — Я превращусь в идиота, если так будет продолжаться. Мерзавцы и дураки губят мой интеллект».
Он потерял всякую надежду защитить свое будущее — ведь оно зависит от его умственной независимости.
Он подошел к двери своего дома в состоянии полной подавленности, и это позволило ему с кажущимся безразличием принять из грязной руки дворника конверт официального вида.
— Жандарм принес, — сообщил дворник. — Спросил, дома ли вы. Я сказал: «Нет, его нет дома». Тогда он оставил его. Сказал: «Передайте лично в руки». Ну вот, я и передаю.
Он снова принялся мести двор, а Разумов с конвертом в руке поднялся по лестнице. Войдя к себе, он не бросился тотчас вскрывать его. Конечно, это официальное послание было направлено кем-то из высшего полицейского начальства. Подозреваемый! Подозреваемый!
С унылым удивлением он представил себе всю нелепость своего положения. Мысли его были полны сухой, бесстрастной меланхолии: три года усердных трудов пропали даром, а еще сорок, быть может, находятся под угрозой — надежда сменилась страхом, ибо события, порожденные человеческим безрассудством, выстраиваются в цепь, которую никакая проницательность не сможет предусмотреть и никакая смелость не сможет разорвать. Стоит хозяйке квартиры отвернуться, как в твою квартиру входит судьба; ты возвращаешься домой и находишь ее там — носящую человеческое имя, облеченную в человеческую плоть — в армяке из коричневого сукна и сапогах — по-хозяйски расположившуюся, прислонившуюся к печке. Она спрашивает тебя: «Заперта ли входная дверь?» — а у тебя не хватает духа взять ее за горло и спустить с лестницы. Не хватает духа. И ты приветствуешь безумие судьбы. Говоришь «Садитесь». И вот, все кончено. Теперь ее уже не отвадить. Ты навеки в ее руках. Ни петля, ни пуля не вернут тебе свободу твоей жизни и здравость рассудка… От этих мыслей хотелось разбить голову о стену.
Разумов медленно оглядел стены, как будто выбирая место, о которое разбить голову. Потом вскрыл конверт. В письме студенту Кириллу Сидоровичу Разумову предписывалось без промедления явиться в генеральскую канцелярию.
Разумову живо вспомнились выпученные глаза генерала Т. — воплощенная сила самодержавия, страшная и гротескная. Он воплощал всю силу самодержавия потому, что был его стражем. Он олицетворял собой подозрительность, гнев, безжалостность обороняющегося общественно-политического строя. Он испытывал инстинктивное отвращение к мятежу. И Разумов подумал, что этот человек просто неспособен понять разумную, а не оголтелую приверженность доктрине абсолютизма.
«Интересно, что, собственно, ему от меня нужно?» — спросил он себя.
Этот внутренний вопрос словно вызвал знакомый призрак — в комнате рядом с ним неожиданно и чрезвычайно отчетливо возник Халдин. Хотя короткий зимний день перешел уже в зловещие сумерки страны, погребенной в снегах, Разумов ясно видел узкий кожаный ремень черкески. Иллюзия этого гнусного присутствия была столь полной, что он был почти готов услышать вопрос: «Заперта ли входная дверь?» Разумов смотрел на призрак с ненавистью и презрением. Души не носят одежду. Кроме того, Халдин еще должен быть жив. Разумов угрожающе сделал шаг вперед — видение исчезло, и, резко развернувшись, Разумов с бесконечным презрением в душе вышел из комнаты.
Но, спустившись на один лестничный пролет, он подумал, что, может быть, полицейское начальство намеревается устроить ему очную ставку с реальным Халдиным. Эта мысль ударила в него как пуля, и, не ухватись он обеими руками за перила, он бы упал и покатился вниз. Ноги долго его не слушались… Но зачем? На каком основании? Для чего?
Логичного ответа на эти вопросы не могло быть; но Разумов помнил про обещание, данное генералом князю К. Его поступок должен остаться тайной.
Цепляясь за перила, он буквально ступенька за ступенькой добрался до низа лестницы. Дойдя до ворот, он почти обрел прежнюю твердость духа и тела. На улицу он уже вышел не шатаясь — по крайней мере внешне. С каждым мгновением он ощущал все большую уверенность в себе. И все же его не покидала мысль, что генерал Т. вполне способен заключить его в крепость на неопределенное время. Темперамент генерала соответствовал его безжалостному назначению, а всесилие делало его глухим к любым разумным доводам.
Но, явившись в канцелярию, Разумов обнаружил, что ему придется иметь дело вовсе не с генералом Т. Из дневника мистера Разумова с очевидностью следует, что сей грозной личности суждено было остаться на заднем плане. Прождав некоторое время в одном из отделений канцелярии, жарком и душном, где на многих столах вовсю кипела бумажная работа, Разумов был проведен в кабинет, где его ждала некая важная особа в штатском платье.
Чиновник в мундире, который ввел Разумова, сказал ему в коридоре:
— Вы будете представлены Григорию Матвеичу Микулину[162].
В человеке, носившем это имя, не было ничего страшного. Его мягкий, выжидающий взгляд встретил Разумова, едва тот открыл дверь. Подставкой для пера, которую хозяин кабинета держал в руке, он тотчас же указал на глубокий диван между окнами. Разумов пересек комнату и уселся, человек в штатском проводил его взглядом. Мягкий взгляд, остановившийся на посетителе, не был ни любопытствующим, ни пытливым, определенно не выражал подозрения и вообще был почти лишен какого бы то ни было выражения. В его бесстрастной настойчивости сквозило нечто, напоминавшее симпатию.
Разумов, воля и ум которого приготовились к встрече с генералом Т., был глубоко обеспокоен. Моральная броня, призванная защитить его от возможных излишеств силы и страсти, была бесполезна перед этим человеком с болезненным цветом лица и окладистой, неподстриженной бородой. Борода была русой, тонкой и очень мягкой. Свет бросал медные отблески на высокий, бугристый лоб. Широкое, мягкое лицо было столь уютным и домашним, что тщательный прямой пробор выглядел нарочито претенциозным.
В своем дневнике мистер Разумов пишет о том, что испытал некоторое раздражение. Замечу здесь, что дневник в собственном смысле слова, состоящий из более или менее систематических (ежедневных) записей, похоже, был начат именно в этот самый вечер, после того как мистер Разумов вернулся домой.
Итак, мистер Разумов испытал раздражение. Все внутреннее напряжение его воли пошло прахом.
«Я должен быть с ним очень осторожен», — предостерегал он себя, пока они молча сидели, глядя друг на друга. Молчание длилось некоторое время, и характер его (ибо каждое молчание имеет свой характер) был скорее грустным — возможно, в силу мягкости и задумчивости бородатого чиновника. Он, как Разумов узнал позднее, возглавлял одно из отделений канцелярии и по табели о рангах был приравнен к армейскому полковнику.
Недоверие Разумова обострилось. Главное теперь — не дать заставить себя сказать лишнее. Его вызвали сюда не просто так. Зачем? Чтобы дать понять, что он находится под подозрением, и, без сомнения, чтобы попытаться что-нибудь из него вытянуть. Что именно? Он ведь ничего не знает. Или, не исключено, Халдин наврал с три короба? Тревожная неопределенность со всех сторон окружала Разумова. Он не мог больше выносить молчания и, проклиная себя за слабость, заговорил первым, хоть и обещал себе ни в коем случае не делать этого.
— Я тотчас же явился… — начал он хриплым, вызывающим голосом, и тут дар речи как будто покинул его и вошел в тело советника Микулина, подхватившего одобрительным тоном:
— Что весьма правильно. Весьма. Правда, замечу…
Но чары были уже разрушены, и Разумов дерзко прервал его — внезапно проникшись уверенностью, что это самая безопасная тактика. Он начал многословно жаловаться, что его совершенно не понимают. Пока он говорил, отдавая себе отчет в собственной дерзости, ему подумалось, что слово «не понимают» лучше, чем «не доверяют», и он снова, с настойчивостью, повторил его. Неожиданно он умолк — внимательная неподвижность чиновника вызвала у него страх. «Что я такое несу?» — подумал он, уставившись на того помутневшим взглядом. «Не доверять» — гораздо лучший символ этих людей, чем «не понимать». Непонимание — совсем иной вид проклятия. И обе эти напасти навлек на его голову Халдин. Голова у Разумова страшно болела. Он провел ладонью по лбу — невольный жест страдания, который он и не подумал сдержать. В это мгновение Разумову представилось, что его мозг пытают на дыбе — длинная, бледная фигура, в горизонтальном положении, зверски раздираемая на части в темном подземелье. Лица фигуры ему увидеть не удалось. Казалось, что он заснул на какую-то мельчайшую долю времени и увидел во сне мрачную гравюру на тему инквизиции…
Не стоит всерьез предполагать, что Разумов на самом деле задремал в присутствии советника Микулина и увидел во сне старинную гравюру про инквизицию. Скорее, он почувствовал страшную усталость и отмечает в своих записках особое, сильное, как во сне, ощущение боли, вызванное тем обстоятельством, что рядом с бледной растянутой фигурой никого не было. Именно одиночество пытаемой жертвы вызвало особый ужас. Также, отмечает Разумов, страх внушало то, что по непонятным причинам невозможно было увидеть лица фигуры. Все приметы отвратительного кошмара были налицо. И все же он уверен, что не потерял сознания, пока сидел на диване, нагнувшись вперед и вертя в руках, опущенных между колен, свою фуражку. Но все исчезло, как только раздался голос советника Микулина. Ровная простота его голоса вызвала у Разумова чувство глубокой признательности.
— Да. Мне было интересно вас слушать. До определенной степени я понимаю ваше… Но вы заблуждаетесь, полагая, что… — Советник Микулин выдавал цепочки оборванных фраз. Вместо того чтобы закончить высказывание, он глядел себе в бороду. Эти умышленные обрывы фраз каким-то образом придавали его словам больший вес. Но Микулин мог выражаться и более плавно, — как стало очевидно, когда он сменил тон на уговаривающий: — Полагаю, что, выслушав вас на этот манер, я доказал вам, что не считаю нашу беседу сугубо официальной. Собственно, у меня и не было такого намерения… Конечно, я признаю, что мы вызвали вас сюда официальной повесткой. Но неужели вы полагаете, что мы прибегли бы к этому способу, желая побеседовать с…
— Подозреваемым, — воскликнул Разумов, глядя прямо в глаза чиновника — большие, с тяжелыми веками, ответившие на его вызов тусклым, неподвижным взглядом. — Подозреваемым. — Повторив вслух это слово, неотступно преследовавшее его все время, пока он бодрствовал, Разумов испытал странное удовлетворение. Советник Микулин слегка покачал головой. — Вы знаете, разумеется, что в моей квартире был обыск?
— Я собирался сказать «с тем, кого не понимают», когда вы прервали меня, — спокойно заметил советник Микулин.
Разумов улыбнулся — без горечи. Вернувшееся к нему ощущение интеллектуального превосходства поддержало его в минуту опасности. Он сказал чуть-чутъ презрительно:
— Я знаю, что я всего лишь тростинка. Но вы, думаю, согласитесь признать превосходство мыслящей тростинки[163] над бездумными силами, которые в любой момент могут ее сокрушить. Практическое мышление в конечном счете сводится к критицизму. Я надеюсь, вы позволите мне выразить свое удивление этой мерой полиции, которая, будучи отложена на целых два дня, позволяла мне уничтожить любые компрометирующие меня документы — сжечь их, например, а заодно и выбросить пепел.
— Вы сердитесь, — до крайности просто и непринужденно заметил чиновник. — Разумно ли это?
Разумов почувствовал, что краснеет от досады.
— Я разумен. Я даже — если угодно — мыслитель, хотя, конечно, это звание в наши времена, кажется, попало в монопольное владение к всевозможным коробейникам, торгующим революционным товаром, рабам разных французских, немецких и черт знает еще каких иноземных теорий. Но я — не какой-нибудь там интеллектуальный ублюдок. Я мыслю как русский человек, я мыслю как верноподданный — и не боюсь называть себя мыслителем. Насколько мне известно, это слово не запрещено.
— Нет. Почему оно должно быть запрещено? — Советник Микулин, сидевший закинув ногу на ноіу, повернулся на стуле и, поставив локоть на стол, подпер щеку костяшками полусжатой руки. Разумов заметил на его толстом указательном пальце массивное золотое кольцо с кроваво-красным камнем — перстень с печаткой, чуть ли не в полфунта весом, достойное украшение этой значительной персоны с аккуратным пробором посреди прилизанных волос и выпуклым сократовским лбом.
«Не парик ли на нем?» — неожиданно подумал Разумов с каким-то отвлеченным любопытством. Его уверенность в себе была сильно поколеблена. Он решил больше не болтать попусту. «Сдержанность! Сдержанность! Всего-то и делов — тщательнейшим образом скрыть эпизод с Зимяничем, когда начнутся расспросы. Ни слова о Зимяниче во время расспросов!»
Советник Микулин тускло глядел на него. От уверенности в себя у Разумова не осталось и следа. Похоже, умолчать о Зимяниче не удастся. Любые расспросы приведут к нему, потому что больше расспрашивать, собственно, не о чем. Он попытался сосредоточиться. Не получилось. Но советник Микулин на удивление также расслабился.
— Почему оно должно быть запрещено? — повторил он. — Я тоже считаю себя мыслящим человеком, уверяю вас. Главное в том, чтобы мыслить корректно. Я допускаю, что для молодого человека, предоставленного самому себе — чьи благородные порывы, так сказать, не подчинены дисциплине, — оказывающегося в плену у каждого нового идейного поветрия, это поначалу бывает временами не просто. Вера здесь, конечно, — великая…
Советник Микулин взглянул на свою бороду, и Разумов, чье напряжение ослабло благодаря этому неожиданному повороту беседы, пробормотал с угрюмым раздражением:
— Тот человек, Халдин, верил в Бога.
— А! Так вы знаете, — выдохнул советник Микулин; это утверждение прозвучало мягко, как бы сдержанно и в то же время вполне определенно — как будто и он, услышав реплику Разумова, утратил осторожность.
Молодой человек сумел сохранить угрюмое бесстрастие на лице, однако в душе он горько бранил себя за преступную глупость — создать совершенно ложное впечатление их близости с Халд иным! Он не отрывал глаз от пола. «Я должен прямо-таки проглотить язык, пока от меня не требуют какого-либо ответа», — внушал он себе. И тут же вопреки его воле вопрос «Не лучше ли рассказать ему все?» возник перед ним с такой силой, что ему пришлось прикусить губу. Советник Микулин, впрочем, едва ли рассчитывал на подобные признания. Он продолжил:
— Вы сказали мне больше, чем удалось добиться от него судьям. Его судила комиссия из трех человек. Он не хотел говорить им ровным счетом ничего. Протокол допросов здесь, при мне. После каждого вопроса стоит: «Отказывается отвечать. Отказывается отвечать». И так целыми страницами. Как вы можете догадаться, мне доверили дальнейшее расследование этого дела и всего, с ним связанного. И он не оставил мне никакой зацепки, чтобы начать расследование. Закоренелый злодей. Итак, вы говорите, что он верил в…
Снова советник Микулин взглянул на свою бороду с неопределенной гримасой; но на сей раз все же закончил фразу. Отметив с легкой насмешкой в голосе, что такая вера бывает как раз у богохульников, он предположил в заключение, что мистер Разумов, должно быть, часто беседовал с Халд иным на подобные темы.
— Нет, — громко сказал Разумов, не поднимая взгляда. — Он говорил, а я слушал. Это нельзя назвать беседой.
— Умение слушать — великое искусство, — заметил Микулин как бы между прочим.
— Как и умение заставлять говорить, — пробормотал Разумов.
— Ну, это не слишком трудно, — сказал Микулин с невинным видом, — за исключением, конечно, особых случаев. Вроде этого Халдина, например. Ничто не могло заставить его говорить. Четыре раза он представал перед уполномоченными судьями. Четыре тайных допроса — и даже во время последнего, когда была упомянута ваша особа…
— Упомянута моя особа? — переспросил Разумов, резко подняв голову. — Не понимаю.
Советник Микулин неловко повернулся к столу и, взяв несколько листов серой бумаги, бросил их назад один за другим, оставив в руке последний. Он заговорил, держа его перед глазами:
— Видите ли, это было признано необходимым. В столь серьезных случаях нельзя пренебрегать никакими средствами воздействия на преступника. Уверен, вы и сами это понимаете.
Разумов чудовищно расширившимися глазами сбоку взирал на советника Микулина, который в этот момент вовсе не смотрел в его сторону.
— Поэтому было принято решение (генерал Т. посовещался со мной) задать обвиняемому один вопрос. Но, принимая во внимание настоятельные просьбы князя К., ваша фамилия не упоминалась ни в каких документах, и даже судьям она неизвестна. Князь К. признал уместность, необходимость того, что мы собирались сделать, но он беспокоился за вашу безопасность. Случаются утечки — мы не можем этого отрицать. На низшие чины не всегда можно положиться. И, конечно, на заседаниях особого трибунала присутствует секретарь, один-два жандарма. Кроме того, как я сказал, из уважения к просьбам князя К. даже судей пришлось оставить в определенном неведении. Должным образом сформулированный вопрос был послан им генералом Т. (я выписал его собственной рукой) с указанием задать его заключенному в самую последнюю очередь. Вот он.
Советник Микулин откинул голову и, держа лист перед собой, монотонным голосом продолжил чтение:
— «Вопрос. Знал ли хорошо знакомый вам человек, в квартире которого вы провели несколько часов в понедельник и по донесению которого были арестованы… знал ли он заранее о том, что вы намеревались совершить политическое убийство?.. Заключенный отказывается отвечать.
Вопрос повторен. Заключенный упорно хранит молчание.
Тогда приглашают преподобного капеллана крепости, и тот увещевает его раскаяться, умоляет загладить вину посредством полного и чистосердечного признания, которое поможет избавить нашу христолюбивую страну от греха мятежа против закона Божьего и Богом посланного Самодержца… В ответ заключенный впервые за это утро прерывает молчание и громким, ясным голосом отклоняет уговоры преподобного капеллана.
В одиннадцать часов суд в упрощенном порядке выносит смертный приговор.
Казнь назначена на четыре часа пополудни, если не последует каких-либо иных распоряжений сверху».
Советник Микулин отбросил лист, посмотрел на свою бороду и, повернувшись к Разумову, добавил непринужденно-разъясняющим тоном:
— Мы не видели смысла в отсрочке казни. Приказ привести приговор в исполнение был послан по телеграфу в полдень. Я лично составил телеграмму. В четыре часа дня он был повешен.
Ясное уведомление о смерти Халдина заставило Разумова почувствовать ту общую усталость, которая наступает после больших физических усилий или большого возбуждения. Он неподвижно сидел на диване, только пробормотал невольно:
— У него была вера в загробную жизнь.
Советник Микулин слегка пожал плечами, и Разумов с усилием поднялся. Больше в этой комнате делать было нечего. Халдина повесили в четыре часа. Сомнения в этом не было. Он так, наверное, и вступил в свою загробную жизнь — в сапогах, смушковой шапке и так далее, вплоть до узкого кожаного ремня. В зыбкую, скрытую от всех жизнь. Не душу свою, а только свой призрак оставил он после себя на земле, с язвительной улыбкой думал Разумов, пересекая комнату, — он совершенно позабыл и о том, где находится, и о существовании советника Микулина. Чиновник мог бы, не покидая кресла, наполнить все здание сигналами тревоги. Но он позволил Разумову дойти почти до самой двери, прежде чем сказал:
— Погодите, Кирилл Сидорович, что это вы такое делаете?
Разумов повернул голову и молча посмотрел на него. Тот сохранял полную невозмутимость. Советник Микулин сидел, положив руки на стол, слегка наклонившись вперед и устремив на Разумова тусклый взгляд.
book-ads2