Часть 32 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он рассказал Разумову, как целый год раздумывал, как буквально неделями толком не спал. Вчера поздно вечером он и «другой» получили от «некоего лица» сообщение о предстоящих передвижениях министра. Он и этот «другой» приготовили «машинки» и решили не спать, пока «дело» не будет сделано. Они ходили по улицам под снегопадом с «машинками» на себе и за всю ночь не обменялись ни словом. Встречая полицейский караул, они начинали обниматься и изображали загулявших мужиков. Они шатались и разговаривали хриплыми пьяными голосами. Все остальное время они молчали и не прерывали ходьбы ни на секунду. Все было продумано заранее. На рассвете они направились к тому месту, где должны были, как они знали, проехать сани. Заметив их приближение, они пробормотали друг другу слова прощания и разошлись. «Другой» остался на углу, Халдин занял позицию чуть дальше по улице…
Бросив свою «машинку», он побежал, и мгновение спустя с ним поравнялась охваченная паникой толпа, разбегавшаяся с места происшествия после второго взрыва. Люди обезумели от ужаса. Раз или два его сильно толкнули. Он замедлил бег, дав толпе пронестись мимо, и свернул в переулок налево. Там он остался один.
Он удивился, сколь легко ему удалось убежать. Дело было сделано. Ему едва верилось в это. Он боролся с почти неодолимым желанием улечься на мостовую и уснуть. Но этот особый вид слабости — сонливость — быстро прошел. Он зашагал быстрее, направляясь в одну из бедных частей города, чтобы найти Зимянича.
Этот Зимянич, как понял Разумов, был крестьянин, поселившийся в городе; он неплохо зарабатывал, сдавая внаем лошадей и сани. Халдин прервал свой рассказ, восклицая:
— Светлая голова! Смелая душа! Лучший извозчик в Санкт-Петербурге. У него своя тройка… Да, славный парень.
Этот человек вызвался в любое время без хлопот доставить одного-двух человек на вторую или третью станцию одной из южных железнодорожных линий. Но предупредить его накануне вечером не было времени. Обычно он обретался в дешевом трактире на окраине. Однако Халдин не застал его там. До вечера его появления не ждали. Встревоженный, Халдин отправился восвояси.
Он увидел открытые ворота дровяного склада и зашел внутрь, чтобы скрыться от ветра, свирепо дувшего вдоль угрюмой широкой улицы. Большие, сложенные кубами штабеля наколотых дров, заметенные снегом, напоминали деревенские избы. Скукожившись, он устроился среди них. Нашедший его сторож поначалу был настроен дружелюбно. Это был высохший старик, надевший одна на другую две драные армейские шинели; его сморщенное личико, выглядывавшее из надетого на голову и завязанного под подбородком грязного красного платка, смотрелось комично. Настроение его быстро испортилось, и он сразу, без всякого перехода, ни с того ни с сего злобно закричал: «Да уберешься ты наконец отсюдова, бродяга ты этакий? Знаем мы вас, фабричных! Здоровенный, крепкий парень. Ты даже не пьян. Чего тебе здесь нужно? Нас не запугаешь. Давай уноси свои гляделки подальше!»
Халдин остановился перед сидящим Разумовым. Ладная фигура, белый лоб, над которым вздымались русые волосы, были полны какой-то возвышенной дерзости.
— Глаза мои ему не понравились, — сказал он. — И вот… я здесь.
Разумов сделал над собою усилие, чтобы говорить спокойно:
— Но простите, Виктор Викторович. Мы так мало знакомы… Я, признаться, не понимаю, почему вы…
— Вам можно доверять, — сказал Халдин.
Эта фраза словно заткнула Разумову рот. Но в голове у него все кипело.
— И вот — вы здесь, — пробормотал он сквозь зубы.
Халдин не уловил в его голосе гневной нотки. Даже смутно не почувствовал ее.
— Да. И никто не знает, что я здесь. Вы последний, кого могут заподозрить — если меня схватят. Сами понимаете, это преимущество. И потом… вы умный человек, и я могу говорить с вами открыто. Мне пришло в голову… у вас ведь никого нет, близких, никто не пострадает, если как-нибудь это все-таки вьгпльгвет наружу. Достаточно было уже погублено в России семей. Но я не представляю, каким образом смогут узнать о том, что я был у вас. Если меня возьмут, я не проговорюсь — что бы они ни вздумали со мной делать, — добавил он мрачно.
Он снова принялся шагать по комнате. Разумов, потрясенный, сидел не шевелясь.
— Вы подумали, что… — выговорил он, почти задыхаясь от негодования.
— Да, Разумов. Да, брат. Когда-нибудь и вы будете помогать строить. Вы думаете, что я террорист, разрушитель того, что есть. Но задумайтесь, ведь истинные разрушители — те, кто губят дух истины и прогресса, а вовсе не мстители, которые убивают тела палачей человеческого достоинства. Люди вроде меня нужны, чтобы расчистить путь думающим, владеющим собой — вроде вас. Да, мы заранее принесли себя в жертву, и все-таки, если можно, мне хотелось бы спастись. Не то чтобы я боялся за свою жизнь, но еще многое нужно сделать. Жизнь моя не будет праздной. О нет! Не заблуждайтесь на мой счет, Разумов. Таких, как я, не много. И, кроме того, тем страшнее будет для угнетателей, если убийца сумеет скрыться без следа. Они будут сидеть и трястись от страха в своих присутствиях и дворцах. От вас мне нужно только это — помочь мне исчезнуть. Это не особенно трудно. Надо пойти в то место, где я был сегодня утром, и найти Зимянича. Просто скажите ему: «Тот, кого вы знаете, просит подъехать через полчаса после полуночи на санях с хорошими лошадьми к седьмому фонарю считая слева от верхнего конца Корабельной[135]. Если никто сразу в сани не сядет, объедьте для виду квартал-другой и минут через десять вернитесь к тому же месту».
Разумов недоумевал, почему он давно уже не оборвал разговор и не попросил незваного гостя уйти. Слабость это или что-то другое?
Он решил, что это здравая реакция. Халдина наверняка видели. Невозможно, чтобы никто не запомнил лицо и внешность человека, бросившего вторую бомбу. У Халдина была приметная наружность. Тысячи полицейских уже в течение часа должны были получить его описание. С каждым мгновением опасность возрастает. Если выпроводить его на улицу, его несомненно в конце концов схватят.
Очень скоро полиция будет знать о нем все. Начнут расследовать заговор. Все, кого когда-либо знал Халдин, окажутся в огромной опасности. Неосторожные высказывания, незначительные, сами по себе невинные факты могут быть сочтены преступлениями. Разумов вспомнил кое-какие сказанные им слова, речи, которые он слушал, безобидные вечеринки, на которых бывал, — сіуденіу, не желающему вызвать подозрения у товарищей, почти невозможно было остаться в стороне от всего этого.
Разумов представил себя заточенным в крепость, измученным, затравленным, может быть, подвергающимся жестокому обращению. Он вообразил себя отправленным по этапу — крах, конец всей жизни, утрата любой надежды! Ему привиделось, как он влачит — и это в лучшем случае — жалкое существование под надзором полиции в каком-нибудь далеком провинциальном городишке, без друзей, чтобы помочь ему в его нуждах, а то и попытаться предпринять какие-нибудь шаги, чтобы облегчить его участь — как бывало в других случаях. У других имелись отцы, матери, братья, родственники, связи, друзья, готовые горы свернуть ради них, — у него не было никого. Судьи, которые в одно прекрасное утро вынесут ему приговор, забудут о его существовании раньше, чем зайдет солнце.
Он представил, как в нищете, в недоедании пройдет его молодость — силы покинут его, ум утратит остроту. Он представил, как, оборванный, опустившийся, будет еле-еле ковылять по улицам — как будет умирать без ухода в какой-нибудь грязной дыре или на убогой койке казенной лечебницы.
Он содрогнулся. Потом к нему пришло горькое спокойствие. Лучше не выпускать этого человека на улицу, пока не удастся избавиться от него, дав ему шанс на спасение. Это лучшее, что можно сделать. Разумов чувствовал, конечно, что вполне безопасной его одинокая жизнь отныне уже не будет. События этого вечера смогут обернуться против него в любой момент, покуда жив этот человек и сохраняется существующий государственный строй. Этот строй казался ему теперь разумным и несокрушимым. В нем была сила гармонии — по контрасту с ужасным диссонансом от присутствия здесь этого человека. Разумов ненавидел его. Он спокойно промолвил:
— Да, разумеется, я пойду. Дайте мне точные указания, а в остальном положитесь на меня.
— Да! Вот это человек! Сдержанный, невозмутимый. Настоящий англичанин[136]. От кого вы унаследовали такую душу? Таких, как вы, не много. Так вот, брат! Люди вроде меня не оставляют потомства, но души их не погибают. Ничья душа не погибает. Она действует сама по себе — иначе в чем был бы смысл самопожертвования, мученичества, убежденности, веры — работы души? Что станет с моею душой, когда я умру предназначенной мне смертью — умру скоро, быть может, очень скоро? Она не пропадет. Не заблуждайтесь на этот счет, Разумов. Это не убийство — это война, война! Мой дух продолжит сражаться в теле какого-нибудь русского, до тех пор пока вся ложь в мире не будет истреблена. Современная цивилизация лжива, но из России придет новое откровение. Ага! Вы молчите! Вы скептик. Я уважаю ваш философский скептицизм, Разумов, но не трогайте душу. Русскую душу, что живет во всех нас. За нею будущее. У нее миссия, говорю вам, иначе чего ради я бы решился на такое… отчаянно… как какой-нибудь мясник… сея смерть среди всех этих ни в чем не повинных людей — я! Я!.. Я, который не обидит и муху!
— Не так громко, — решительно предостерег Разумов.
Халдин рухнул на стул и, уронив голову на руки, залился слезами. Рыдал он долго. В комнате сгущались сумерки. Разумов, не шевелясь, с угрюмым удивлением прислушивался к всхлипываниям.
Халдин поднял наконец голову, встал и, с усилием овладев собою, заговорил вновь.
— Да. Такие, как я, не оставляют потомства, — глухо повторил он. — Однако у меня есть сестра. Она сейчас со старухой матерью… Я уговорил их уехать за границу на этот год… Слава богу. Неплохая девчушка моя сестра. Таких доверчивых глазок, как у нее, не было никогда, ни у кого в мире! Она выйдет замуж за хорошего человека, я надеюсь. У нее будут дети… может быть, сыновья. Взгляните на меня. Мой отец был чиновником в глубинке. Еще у него было небольшое поместье. Простой раб Божий — истинный русский на свой лад. Душа его жила послушанием. Но я не такой, как он. Говорят, я похож на старшего брата моей матери, офицера. Его расстреляли в двадцать восьмом. Тогда, при Николае[137]. Разве я не сказал вам, что это война, война?! Но Боже праведный! Это тяжкая работа.
Разумов сидел на стуле, подперев голову рукою, и вдруг заговорил как будто со дна глубокой пропасти:
— Вы верите в Бога, Халдин?
— Вот вы какой, ловите человека на вырвавшемся слове. Какое это имеет значение? Как там у этого англичанина сказано? «Божественная душа во всем…»[138] Черт его побери, не могу вспомнить. Но он сказал правду. Когда, мыслители, придет ваше время, не забывайте о том, что есть божественного в русской душе — о ее самоотречении. Пусть ваш высокомерный ум уважает это самоотречение и да не исказит его послания миру. Я говорю сейчас с вами, как человек с петлей на шее. Кем вы меня считаете? Мятежным существом? Да нет, я не таков. Это вы, мыслители, вечно бунтуете против всего и вся. Я же — один из смиренных. Когда я осознал, что это трудное дело необходимо, что оно должно быть сделано, как я себя повел? Возликовал? Возгордился своим предназначением? Попытался взвесить важность дела и его последствий? Отнюдь! Я смирился. Я подумал: «Да исполнится воля Божия».
Он бросился на кровать Разумова, растянулся на ней и, прикрыв глаза тыльною стороной ладоней, замер — лежал совершенно беззвучно и не шевелясь. Даже дыхания его не было слышно. Ничто не нарушало мертвой тишины в комнате, пока Разумов угрюмо не позвал во мраке:
— Халдин.
— Да? — с готовностью отозвался тот. Он был совершенно невидим сейчас в темноте и не выдавал себя ни единым движением.
— Не пора ли мне идти?
— Пора, брат. — Голос был слышен, но звучал из темноты так, как будто Халдин говорил во сне. — Настало время испытать судьбу.
Он помолчал, затем спокойно, безличным голосом человека, пребывающего в трансе, дал несколько точных указаний. Разумов собрался идти, не отвечая ни слова. Когда он выходил из комнаты, голос с кровати напутствовал его:
— Ступай с Богом, тихая душа[139].
Оказавшись на лестничной площадке, Разумов, стараясь не шуметь, запер дверь и положил ключ в карман.
II
Слова и события того вечера, должно быть, запечатлелись в сознании мистера Разумова словно отчеканенные стальным инструментом, коль скоро он сумел передать их с такою полнотой и точностью много месяцев спустя.
С еще большей подробностью и точностью воспроизведены мысли, обуревавшие его на улице. Они нахлынули на него с еще большей силой потому, что не были парализованы близостью Халдина — страшной близостью великого преступления — и неодолимой силой великого фанатизма. Листая страницы дневника мистера Разумова, я нахожу, что «буря мыслей» — не вполне точное выражение.
Точнее было бы сказать «хаотичность мыслей» — как правдивое отражение смятенных чувств. Самих по себе мыслей было не так уж много, и они были просты, как мысли большинства людей, но невозможно воспроизвести здесь эти многократно повторенные восклицания во всей их бесконечной, утомительной сумятице — ведь шагал Разумов долго.
Если западному читателю эти мысли покажутся шокирующими, неуместными, даже неприличными, пусть не забывает: такое впечатление может возникнуть из-за того, что я излагаю сырой материал. Кроме того, оговорюсь здесь, что сия история — не о Западной Европе.
Если народы создают правительства по своему подобию, то правительства отплачивают им тою же монетой. Немыслимо, чтобы молодой англичанин оказался в положении Разумова, а коли так, было бы напрасной затеей вообразить его мысли. Справедливо лишь сделать предположение, что он не стал бы рассуждать так, как мистер Разумов в этот роковой момент его судьбы. Англичанин не обладал бы ни личными, ни переданными ему по наследству знаниями о средствах, какими самодержавие подавляет идеи, охраняет свою власть, защищает свое существование. Допустив некоторую экстравагантность суждений, он мог бы еще, пожалуй, вообразить себя брошенным без суда в тюрьму, но только в бреду (да и то едва ли) допустил бы он возможность применения к себе кнута как практической меры дознания или наказания.
Это грубый и наглядный пример отличительных особенностей западного мышления. Не знаю, думал ли мистер Разумов именно об этой опасности, но несомненно эта мысль бессознательно присутствовала в общем испуге и общем ощущении катастрофичности ситуации. Разумов, как уже говорилось, знал и о более тонких способах, какими деспотическая власть способна уничтожить личность. Простого исключения из университета (самое мягкое наказание, какое могло ему угрожать) при невозможности продолжать учебу где бы то ни было оказалось бы достаточно, чтобы бесповоротно погубить молодого человека, вынужденного полагаться для завоевания положения в обществе только на свои личные способности. Он был русским — и быть замешанным означало для него попросту погрузиться на самое дно общества, к обездоленным и отчаявшимся — к ночным птицам города.
Особый характер родственных связей Разумова, вернее полное отсутствие таковых, также оказывал влияние на его мысли, что сознавалось им. Роковой Халдин по-особому жестоко напомнил ему об этом. «Неужели потому, что у меня нет родни, у меня должны отнять и все остальное?» — думал Разумов.
Он собрался с духом и двинулся дальше. По дороге сквозь трепетавшую белую завесу черного лика ночи, как призраки, позвякивая, неслись сани. «Ведь это преступление, — говорил он себе. — Убийство есть убийство. Хотя, конечно, какие-то либеральные институты…»
Страшная дурнота овладела им. «Я должен быть смелым», — мысленно приказал он себе. Неожиданно все силы, словно по чьему-то велению, покинули его. И тут же, подчиняясь могучему усилию воли, вернулись назад: он боялся потерять сознание на улице; полиция могла подобрать его и найти у него в кармане ключ от его квартиры. Халдина бы схватили, и тогда он, Разумов, уж точно бы пропал.
Как ни странно, похоже, именно это опасение позволило ему продержаться до конца. Прохожих попадалось мало. Они неожиданно выныривали навстречу, чернея среди падающих снежинок, и тут же — бесшумно — исчезали.
Это был очень бедный квартал. Разумов заметил пожилую женщину, закутанную в рваные платки. В свете уличного фонаря она походила на нищенку, закончившую на сегодня просить милостыню. Она беззаботно брела сквозь метель — словно у нее не было дома, куда спешить; как бесценную добычу она прижимала к груди одной рукой каравай черного хлеба; и, отведя от нее взгляд, Разумов позавидовал безмятежности ее души и спокойному течению жизни.
При знакомстве с записками мистера Разумова воистину поражает, как ему удалось продолжать путь, проходя одну за другой бесконечные улицы, тротуары которых постепенно заваливал снег. Мысль о Халдине, запертом в его комнате, и отчаянное желание избавиться от его присутствия — вот что гнало его вперед. Мыслить логически он был уже не в состоянии. И поэтому, когда, добравшись до приземистого трактира, он услышал, что извозчика Зимянича здесь нет, он мог только застыть в тупом оцепенении.
Половой, всклокоченный малый, в смазанных ваксой сапогах и розовой рубахе, объявил, обнажая в глуповатой ухмылке бледные десны, что Зимянич еще днем порядком нализался и ушел, зажав под мышками по бутыли — чтоб не было скучно посреди лошадей, предположил юнец.
Стоявший рядом владелец этого гнусного притона, низенький костлявый человечек в грязном суконном кафтане до ног, слушал и, засунув руки за пояс, кивал в знак согласия.
От водочных испарений, от жирного, едкого запаха еды у Разумова перехватило горло. Он стукнул по столу кулаком и в ярости закричал:
— Вы лжете!
Блеклые, немытые лица повернулись в его сторону. Оборванный нищий со смирным взглядом, пивший чай за соседним столом, отодвинулся подальше. Поднялся удивленный, неодобрительный ропот, послышались и смешки, кто-то шутливо-издевательски стал успокаивать: «Да ладно, ладно, будет вам!» Половой огляделся и объявил во всеуслышание:
— Этот господин не верит, что Зимянич напился.
Из дальнего угла сердито прорычал грубый голос, принадлежавший некоему неописуемому, ужасному, косматому существу с черным лицом, напоминавшим медвежью морду:
— Этот проклятый возила всякого ворья? Зачем сюда пожаловал этот господин? Мы тут все люди честные.
Разумов, до крови закусив губу, чтобы не разразиться бранью, последовал вслед за хозяином притона, который, шепча «Сюда, батюшка», провел его по ту сторону деревянной стойки в тесную комнатушку, откуда доносился плеск воды. Дрожащее, мокрое, замызганное существо, безобразное пугало, лишенное признаков пола, при свете сальной свечи мыло стаканы, склонившись над деревянной лоханью.
— Да, батюшка, — плаксиво сказал человечек в длинном кафтане. У него было смугловатое, хитрое личико, жидкая, с проседью бороденка. Он прижимал к груди жестяной фонарь, пытаясь зажечь его, и без умолку болтал.
Он покажет Зимянича господину, и тот убедится, что никто не собирается его обманывать. И господин сам увидит того пьяным. Его баба, кажется, сбежала от него прошлой ночью.
— Ну и ведьма была! Тощая! Тьфу! — Он плюнул. Они всегда сбегают от этого чертова извозчика — а он в свои шестьдесят все никак не может к этому привыкнуть. Но у каждого свои горести, а Зимянич глуп от рождения и всегда в таких случаях ищет спасения в бутылке. — «Кто смог бы вытерпеть нашу жизнь без бутылки?» — говорит он. Истинно русский человек, немного свинья… Соблаговолите пройти за мной.
Разумов пересек заваленный сугробами квадрат двора, сжатый высокими стенами с бесчисленными окошками. В темном четырехугольном колодце тут и там мерцали тусклые желтые огоньки. Дом представлял собою гигантские трущобы, чудовищное подобие людского муравейника, где обреталось человеческое отребье, влачившее свое существование на грани голода и отчаяния.
book-ads2