Часть 18 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я не смогу привозить его к тебе каждую неделю, — прокричала она. — Но ты не беспокойся, мама. Я позабочусь о том, чтобы он не отсутствовал у тебя подолгу.
Их тряхнуло на каком-то совершенно особенном ухабе, и мимо гремящих окошек кэба проплыли кирпичные столбы. Зверская тряска и неистовое дребезжание вдруг прекратились, и наступившая глубокая тишина ошеломила обеих женщин. Что случилось? Испуганные, они замерли на месте и не шевелились — до тех пор, пока не распахнулась дверь кэба и не раздался хриплый, сдавленный шепот:
— Приехх-ли!
Вокруг темной лужайки, усаженной кустами и отделенной забором от смятения теней и огней на широкой, глухо шумящей дороге, выстроились крохотные домики с остроконечными крышами; в каждом горело по одному-един-единственному тусклому желтому окошку на нижнем этаже. Но кэб остановился перед дверью домика, в окне которого не было света. Мать миссис Верлок вылезла из кэба первая, спиной вперед, зажав в руке ключ. Уинни задержалась на мощеной дорожке, чтобы расплатиться с кэбменом. Стиви помог занести в домик кучу небольших свертков, потом вышел наружу и стал под газовым фонарем, принадлежащим благотворительному учреждению. Кэбмен взглянул на серебряные монеты — они казались малюсенькими на его большой грязной ладони и навевали мысли о незначительности всех тех наград, которые могут ожидать честолюбивую смелость и трудолюбие человека, чьи дни столь коротки на этой полной зла земле.
Ему заплатили прилично — четыре шиллинга, — и теперь он безмолвно взирал на эти монеты, будто на обескураживающие условия унылой задачи. Медленное перемещение сокровища во внутренний карман потребовало долгих и сосредоточенных поисков в глубинах ветхого одеяния. Фигура кэбмена была приземистой и негибкой. Худощавый Стиви, слегка ссутулившись и глубоко засунув руки в карманы теплого пальто, надув губы, стоял у края дорожки.
Кэбмен вдруг приостановил свои неторопливые движения — казалось, его поразило какое-то смутное воспоминание.
— А, парень? — прошептал он. — Ты ведь узнаешь его снова, верно?
Стиви уставился на лошадь, зад которой теперь, когда кэб опустел, казался как-то чрезмерно приподнятым. Небольшой жесткий хвост был словно смеха ради приделан к нему злым шутником; с противоположной стороны тощая, плоская шея, похожая на доску, покрытую старой конской шкурой, клонилась к земле под весом огромной костлявой головы. Уши небрежно торчали под разными углами; в душном и неподвижном воздухе от ребер и позвоночника этого зловещего и безмолвного обитателя земли подымался пар.
Железным крюком, высовывающимся из рваного, засаленного рукава, кэбмен легонько толкнул Стиви в грудь.
— Смотри, молодчик. А вот тебе бы посидеть за этой клячей часов эдак до двух ночи, а?
Стиви отрешенно смотрел в маленькие свирепые глазки с красными у краев веками.
— Он не хромает, — выразительно шептал извозчик, — болячек на нем нету. Вот так. А вот ты бы…
Его напряженный, почти неслышный голос казался каким-то яростно заговорщическим. В отрешенном взгляде Стиви медленно возникал испуг.
— Ты прикинь, прикинь — до трех-четырех часов ночи. Холодно, жрать охота. Ждешь ездоков. Пьяниц всяких.
Его ярко-пурпурные щеки щетинились седыми волосами; словно перепачканный соком ягод Силен у Вергилия, рассказывавший простодушным сицилийским пастухам об олимпийских богах[80], он поведал Стиви о том, как живут люди, чьи страдания велики, а бессмертие отнюдь не гарантировано.
— Я по ночам вожу, такое дело, — шептал он с каким-то хвастливым раздражением. — Выбирать не приходится — дома-то женка да четверо ребятишек.
Чудовищность заявления кэбмена о наличии у него потомства словно поразила мир немотою. Воцарилась тишина. Пар, подымавшийся от боков старой клячи, жеребца апокалиптической беды[81], клубился в свете принадлежащего благотворительному учреждению газового фонаря.
Кэбмен буркнул что-то невнятное, потом снова послышался таинственный шепот:
— Да, брат, непросто все в этом мире.
Лицо Стиви начало подергиваться, и наконец его чувства прорвались наружу с обычной для него лаконичностью:
— Плохо! Плохо!
Он не мог отвести взгляда от ребер лошади и стоял неловкий и печальный, словно боялся оглянуться вокруг и увидеть, насколько плох этот мир. Со своей тонкой фигурой, розовыми губами и бледным, чистым лицом он выглядел хрупким ребенком, несмотря на покрывавший его щеки золотистый пушок. Губы его были испуганно, по-детски надуты. Кэбмен, невысокий ростом и широкоплечий, не сводил с него маленьких свирепых глазок, которые словно разъедала прозрачная и жгучая жидкость.
— Тяжко клячам, да чертовски тяжелей бедолагам вроде меня, — чуть слышно просипел он.
— Бедный! Бедный! — выпалил Стиви, в порыве сочувствия глубже сунув в карманы руки. Он не мог ничего больше сказать; нежность ко всем страдающим и несчастным, желание сделать счастливой лошадь и сделать счастливым кэбмена выразились у него в причудливой форме: ему захотелось взять их с собой в постель. Но он знал, что это невозможно. Ибо Стиви не был сумасшедшим. Его желание, так сказать, было символическим, а вместе с тем и совершенно отчетливым, поскольку исходило из реального опыта, этого источника мудрости. Когда ребенком, перепуганный, несчастный, подавленный иссиня-черной душевной тоскою, он забивался в темный угол, сестра Уинни приходила к нему и относила на руках к себе в постель — точно в небеса утешающего душу покоя. Стиви, который легко мог забыть факты в чистом виде — к примеру, собственные имя и адрес, имел исправную память на ощущения. Быть взятым из сострадания в постель казалось самым лучшим средством утешения, и в нем имелся лишь один недостаток: кровать не могла вместить в себя всех. Особенно очевидно это было рассудительному Сіиви, когда он глядел на кэбмена.
А кэбмен словно забыл о его существовании: неторопливо двигаясь, он вроде бы примеривался взобраться на козлы, но в последний момент по какой-то неясной причине — может быть, просто из отвращения к совершению усилий — передумал и вместо этого направился к своему неподвижному товарищу, нагнувшись, подобрал поводья и одним рывком правой руки, похожим на прием циркового атлета, поднял большую усталую лошадиную голову до уровня своего плеча.
— Пошли, — таинственно прошептал он.
Хромая, он направил кэб за собой. В том, как они удалялись, было какое-то суровое величие. Гравий дорожки громко и печально скрипел под медленно вертящимися колесами, тощий круп лошади отрешенно перемещался из полосы света в темноту открытого пространства, окруженного тусклыми остроконечными крышами и неяркими окнами домиков богадельни. Жалобный скрип гравия медленно проплыл по кругу, и неспешная процессия вышла на свет фонарей у ворот благотворительного заведения: невысокий плотный человек, энергично хромающий вперед, зажав в кулаке поводья, тощее животное, вышагивающее с чопорным и меланхоличным достоинством, темный приземистый ящик на колесах, комично, словно вперевалку, катящийся вслед за ними. Они свернули налево. Ярдах в пятидесяти от ворот находилась пивная.
Оставшись один у принадлежащего благотворительному учреждению фонаря, засунув руки глубоко в карманы, Стиви угрюмо и отстраненно глядел перед собой. В глубине карманов его неумелые, слабые руки твердо и гневно сжались в кулаки. Перед лицом чего-либо, что прямо или косвенно несло ему мертвящий страх боли, Стиви с неизбежностью становился злым. Его слабая грудь разрывалась от благородного негодования, его честные глаза начинали щуриться. Истинно мудрый в осознании своего бессилия, Стиви не был достаточно мудр, чтобы обуздывать свои страсти. Нежность его всеохватного милосердия имела две стадии, столь же неразрывно связанные, как лицевая и оборотная стороны медали. Болезненный порыв неумеренного сострадания сменялся болезненным порывом невинной, но безжалостной ярости. Обе эти стадии внешне выражались одинаково — в бестолковых телодвижениях, так что Уинни, тут же бросавшаяся успокаивать брата, даже не подозревала об этой двойственности его переживаний. Миссис Верлок не тратила ни кусочка этой мимолетной жизни на то, чтобы докапываться до сути. Подобная бережливость на первый взгляд неотличима от благоразумия и обладает некоторыми из его преимуществ. Действительно, хорошо ли знать слишком много? Особенно тем, кто несколько ленив от природы?..
В тот вечер, когда мать миссис Верлок, расставшись со своими детьми, покинула, можно сказать, этот мир, Уинни Верлок не вникала в психологию своего брата. Конечно же бедный мальчик возбужден. Еще раз заверив на пороге старуху, что сумеет оградить Стиви от опасности потеряться надолго в каком-нибудь из предстоящих паломничеств во имя сыновней почтительности, она, собравшись уходить, взяла брата за руку. Стиви не говорил ничего, даже не бормотал себе под нос, но особым чувством сестринской привязанности, развившимся еще в раннем детстве, она поняла, что мальчик действительно очень возбужден. Крепко держа его за руку под предлогом того, что опирается на нее, она обдумывала подходящие к случаю слова:
— Вот, Стиви, сейчас ты должен хорошенько присматривать за мной на перекрестках и первым заходить в омнибус, как полагается хорошему брату.
На добросовестного Стиви не могло не подействовать воззвание к нему как к мужчине и защитнику. Польщенный, он поднял голову и выпятил грудь.
— Не волнуйся, Уинни. Не надо волноваться! Омнибус — хорошо, — пробормотал он отрывисто и невнятно; в голосе его боязливость ребенка сочеталась с решительностью мужчины. Он бесстрашно двинулся вперед, поддерживая сестру под руку, но нижняя губа его отвисла. И все же случайные прохожие, попадавшиеся им навстречу на тротуаре широкой и убогой улицы, безрадостность которой была глупо выставлена напоказ странным обилием газовых фонарей, не могли не обратить внимания на то, до чего же эти двое похожи друг на друга.
Перед дверями заведения на углу — здесь обилие газового света достигло апогея противоестественности — стоял у обочины пустой и словно выброшенный в канаву по причине безнадежной ветхости четырехколесный кэб. Миссис Верлок узнала это средство передвижения. Вид его был столь глубоко плачевен, столь гротескно убог и так богат причудливо-зловещими деталями, что казалось, будто это повозка самой Смерти; и миссис Верлок, по-женски полная жалости ко всем лошадям, на которых ей в данный момент не приходится ехать, невольно воскликнула:
— Бедная скотинка!
Стиви резко остановился, заставив тем самым остановиться и сестру.
— Бедная! Бедная! — горячо воскликнул он с одобрением. — И кэбмен бедный. Сам мне сказал.
Зрелище дряхлой одинокой кобылы не давало ему сдвинуться с места. Упрямо игнорируя подталкивания сестры, он пытался выразить то, что открылось его душе, полной сочувствия одновременно и к лошадям, и к людям. Но выразить это было очень трудно. «Бедная скотина, бедные люди!» — только и мог повторять он. Это, конечно, было недостаточно выразительно, и он в конце концов замолчал, гневно пролопотав: «Позор!» Стиви не был мастером говорить, и, может быть, именно по этой причине его мыслям не хватало ясности и точности. Но чувства его были полноценны и не лишены глубины. Этим коротким словом он выразил все свое негодование и ужас при мысли о том, что одни несчастные вынуждены кормиться за счет того, что делают несчастными других: бедный кэбмен бьет бедную лошадь ради бедных детей у себя дома. А Стиви знал, как это больно, когда тебя бьют. Он знал это по опыту. Это плохой мир. Плохой, плохой!
Миссис Верлок, его единственная сестра, опекунша и защитница, не могла похвастаться столь глубоким прозрением. Кроме того, она не испытала на себе магического воздействия красноречия кэбмена и знать не знала о том, что скрывается за словом «позор». Так что она сказала примирительно:
— Пошли, Стиви. Ты тут ничем не поможешь.
Послушный Стиви двинулся за нею, но теперь в его походке не было гордости: он волочил ноги и бормотал себе под нос половинки слов и слова, которые могли бы стать целыми, если бы не состояли из не относящихся друг к другу половинок. Он словно пытался приспособить для выражения своей мысли все слова, какие мог припомнить. И надо же — в конце концов ему это удалось. Он задержал шаг, чтобы выпалить их единым духом:
— Плохой мир для бедных людей.
Как только он сформулировал эту мысль, он тут же осознал, что она уже давно ему знакома со всеми своими следствиями. Это обстоятельство безмерно укрепило его убежденность — но также усилило негодование. Кого-то, он чувствовал, следовало наказать за это — наказать со всей строгостью. Человек по природе нравственный, не скептик, Стиви оказался, так сказать, в плену своего праведного негодования.
— Гадкий! — лаконично добавил он.
Миссис Верлок было очевидно, что он возбужден до крайности.
— Тут уж никто не поможет, — сказала она. — Пошли давай. Так-то ты заботишься обо мне?
Стиви послушно ускорил шаг. Ему было лестно сознавать себя хорошим братом. Его всеохватное чувство справедливости требовало от него и этого. Но все же ему стало горько от того, что сообщила ему сестра Уинни — человек добрый. Никто не поможет! Какое-то время он шел с мрачным видом, но вскоре лицо его прояснилось. Как и у всех, кого ставит в тупик таинственность мироздания, у него случались мгновенья утешительной веры в централизованную власть этого мира.
— Полиция, — уверенно предположил он.
— Полиция не для того, — бегло заметила миссис Верлок, торопившаяся домой.
Лицо Стиви вытянулось. Он задумался. Чем напряженнее он думал, тем сильнее отвисала его нижняя челюсть. Наконец, когда взгляд его стал уже безнадежно пустым, он отказался от своих интеллектуальных построений.
— Не для того? — покорно, но с удивлением промямлил он. — Не для того?
У него сложилось идеальное представление о столичной полиции как о благодетельном учреждении, предназначенном для искоренения зла. Люди в синей форме не просто представляли власть — эта власть весьма прочно ассоциировалась у Стиви с добротой. Он нежно, с простодушной доверчивостью любил всех полицейских констеблей. И вот теперь, когда он заподозрил представителей власти в двуличии, ему стало горько и досадно. Сам он искренен и открыт как белый день. Почему же тогда они притворяются? В отличие от сестры, верившей во все внешнее, Стиви хотел добраться до сути дела. Он продолжал допытываться правды, и в голосе его появился гневный вызов:
— Зачем же она тогда нужна, Уинн? Зачем она? Скажи мне!
Уинни не любила спорить. Но сейчас, когда она более всего беспокоилась о том, как на первых порах скажется на Стиви разлука с матерью, она решила не уклоняться от дискуссии сразу. Чуждая всякой иронии, она дала все же такой ответ, какой возможно и естественно было ожидать от супруги мистера Верлока, делегата Центрального Красного Комитета, личного друга кое-кого из анархистов и адепта социальной революции.
— Разве ты не знаешь, зачем нужна полиция, Стиви? Она нужна затем, чтобы те, у кого ничего нет, не могли взять ничего у тех, у кого что-нибудь есть.
Она сознательно избежала слово «украсть», ибо оно всегда тревожило брата. Стиви был обостренно честен. Некоторые элементарные принципы оказались (по причине его «необычности») внушены ему с таким тщанием, что само наименование некоторых нарушений закона переполняло его ужасом. Слова всегда оказывали на него сильное действие. Вот и сейчас он был поражен, и ум его снова усиленно заработал.
— Как? — обеспокоенно спросил он. — Даже если они голодны? Все равно им нельзя взять?
Они остановились.
— Нельзя, даже если они голодны, — ответила миссис Верлок с равнодушием человека, которого волновала не проблема распределения благ в обществе, а омнибус нужного цвета на дороге. — Ни в коем случае. Но к чему говорить обо всем этом? Ты ведь не голодаешь.
Она бросила взгляд на подростка, который, подобно молодому человеку, шел с нею под руку, и увидела рядом с собой существо приветливое, обаятельное, нежное и лишь чуть-чуть, самую малость, необычное. Она не могла видеть его другим — с ним была связана вся соль страсти — жалости, негодования, смелости и даже готовности к самопожертвованию, — какая только была в ее пресной жизни. Она не добавила: «И не будешь голодать, пока я жива», — но она имела право так сказать, потому что предприняла серьезные шаги для достижения этой цели. Мистер Верлок — очень хороший муж. Она искренне считала, что нет таких людей, которым может не нравиться Стиви. Вдруг она воскликнула:
— Быстро, Стиви. Останови вон тот зеленый омнибус.
И Стиви, трепещущий и важный, держа под руку сестру Уинни, вскинул свободную руку над головою и очень удачно остановил подъезжавший омнибус.
Час спустя мистер Верлок, сидевший за прилавком, поднял взгляд от газеты, которую читал или в которую, во всяком случае, смотрел, и (дребезжание дверного колокольчика еще не утихло) увидел, как Уинни, его жена, входит в дверь и пересекает лавку, направляясь наверх, а следом за нею идет Стиви, его шурин. Вид жены был приятен мистеру Верлоку. К жене он был неравнодушен. А вот шурин — поскольку в последнее время завеса угрюмой задумчивости отделяла мистера Верлока от чувственного мира — как-то оставался вне его восприятия. Ни слова не говоря, он проводил жену оцепеневшим взглядом — так смотрят на призраков. Дома он говорил хрипловато и негромко, но сегодня его голос не был слышен вовсе. Не был услышан он и за ужином, к которому мистер Верлок был приглашен супругой по обыкновению кратко: «Адольф». Он принялся есть с некоторой неуверенностью, не сняв шляпы — только сдвинув ее далеко на затылок. Эта привычка, придававшая неуклонной верности мистера Верлока домашнему очагу оттенок какого-то бесцеремонного непостоянства, не указывала на склонность к прогулкам, но была следствием частого посещения иностранных кафе. Дважды, услышав надтреснутый колокольчик, он молча подымался, уходил в лавку и так же молча возвращался. Во время его отлучек миссис Верлок, остро осознававшая возникшую справа от нее пустоту, чувствовала, как сильно ей не хватает матери, и с каменным выражением лица смотрела перед собой; по той же самой причине и Стиви беспрерывно шаркал ногами, как будто пол под столом вдруг сделался слишком горяч. Но когда, возвращаясь, мистер Верлок, как само воплощение молчания, садился на свое место, взгляд миссис Верлок слегка менялся, а Стиви прекращал шаркать ногами, поскольку робел и благоговел перед мужем сестры. Он взирал на него с почтительным сопереживанием. Мистер Верлок пребывал в печали. Сестра Уинни разъяснила в омнибусе, что мистеру Верлоку сейчас грустно и его нельзя беспокоить. Гневливость отца, раздражительность снимавших комнаты джентльменов и предрасположенность мистера Верлока к неумеренной печали были главными инструментами самообуздания Стиви. Все эти эмоции легко было вызвать, но не всегда легко понять, однако печаль мистера Верлока оказывала наибольшее нравственное воздействие, поскольку мистер Верлок был добр. Этот этический факт был твердо установлен, воздвигнут на незыблемом основании и освящен матерью и сестрой Стиви — за спиною мистера Верлока и по причинам, не имевшим ничего общего с отвлеченной моралью. Сам мистер Верлок даже не подозревал об этом. Простая справедливость требует сказать, что он понятия не имел о том, что кажется Стиви добрым. Но это было так. Он даже был единственным известным Стиви добрым мужчиной, поскольку снимавшие комнаты джентльмены слишком часто менялись и были слишком далеки от Стиви, чтобы что-нибудь, кроме их обуви, могло ему запомниться, а дисциплинарные мерьг его отца оказались такими, что у матери и сестры язык бы не повернулся развивать перед жертвой этих мер теорию о порождающей их доброте. Это было бы слишком жестоко. Да Стиви мог бы и не поверить, пожалуй. Вере же в мистера Верлока ничто не препятствовало. Мистер Верлок был очевидно, но таинственно добр. А печаль доброго человека исполнена августейшего величия.
Стиви с почтительным сочувствием поглядывал на своего зятя. Мистер Верлок пребывал в печали. Брат Уинни никогда не чувствовал себя столь близко причастным таинству доброты этого человека. Его печаль была понятна. Стиви и сам пребывал в печали. В большой печали. Такой же самой печали. И, вспомнив о своих тяжелых впечатлениях, Стиви шаркнул под столом ногами. Его эмоции часто сопровождались телодвижениями.
— Не ерзай за столом, милый, — мягко и внушительно произнесла миссис Верлок; затем, повернувшись к мужу, спросила умело подобранным благодаря врожденному такту безразличным тоном: — Ты сегодня пойдешь куда-нибудь?
Подобная мысль, казалось, претила мистеру Верлоку. Он угрюмо покачал головой и уставился на лежащий перед ним на тарелке кусок сыра, целую минуту оцепенело созерцал его, потом поднялся и вышел, продребезжав колокольчиком. Он поступил непоследовательно, но в этой непоследовательности не было грубости — им просто владело неодолимое беспокойство. Не было ни малейшего смысла куда-то идти. Нигде в Лондоне он не нашел бы то, что ему нужно. Но тем не менее вышел. Вереницу мрачных мыслей он повел за собою по темным и по освещенным улицам, завел их в пару притонов, словно прикидывая, не стоит ли напиться, и наконец вернулся вместе с ними в свой оказавшийся под угрозой дом, где сам устало сел за прилавок, а мысли тут же столпились вокруг, как стая голодных черных гончих. Заперев двери и потушив газ, он повел их с собою наверх — для человека, собравшегося лечь в постель, это были невеселые спутники. Его жена уже легла. Ее пышные формы, смутно вырисовывавшиеся под одеялом, голова, лежащая на подушке, подложенная под щеку рука предстали пред его смятенною душой как образ ранней сонливости, свидетельствующей об уравновешенности характера. Ее большие, темные на фоне снежной белизны белья глаза были широко открыты, взгляд был лишен выражения. Она не шевелилась.
У нее действительно был уравновешенный характер. Она глубоко чувствовала, что ни во что не стоит слишком пристально вглядываться. Этот инстинкт стал ее силой и ее мудростью. Но молчаливость мистера Верлока вот уже много дней вызывала у нее тягостное ощущение. Откровенно говоря, она действовала ей на нервы. Не пошевелившись, она произнесла ровным тоном:
— Ты простудишься, если будешь ходить в одних носках.
Это высказывание, подобающее заботливой жене и благоразумной женщине, застало мистера Верлока врасплох. Он оставил ботинки внизу, но забыл надеть домашние туфли и теперь бесшумно, мягкими лапами, как медведь по клетке, бродил по спальне. Услышав голос жены, он остановился и уставился на нее сомнамбулическим, ничего не выражающим взглядом; это продолжалось так долго, что миссис Верлок слегка заерзала под одеялом. Впрочем, ее темноволосая голова на белой подушке и рука, подложенная под щеку, оставались неподвижны; большие темные глаза не мигали.
Под ничего не выражающим взглядом мужа, вспомнив об опустевшей комнате матери по другую сторону от лестницы, она остро ощутила тоску одиночества. Никогда прежде она не расставалась с матерью. Они были нужны друг другу — она всегда это чувствовала. И вот теперь, сказала она себе, мать ушла — ушла навсегда. Миссис Верлок не питала иллюзий. Правда, оставался Стиви. И она сказала:
— Мама сделала то, что хотела сделать. Смысла в этом, по-моему, нету никакого. Уверена, ей не могло прийти в голову, что она тебе надоела. Нехорошо было так поступать с нами.
book-ads2