Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вы это бросьте — чего бы вы там ни добивались! — сказал он тоном увещевающим, но менее добродушным, чем бывал у него тогда, когда он удостаивал добрым советом какого-нибудь именитого взломщика. — Бросьте. Вы увидите, что нас слишком много, а вас — слишком мало. Застывшая на губах Профессора улыбка дрогнула, как будто насмешливое начало в его душе внезапно лишилось почвы. Главный инспектор Хит продолжил: — Не верите мне, да? Да просто оглянитесь вокруг! Вот они — мы! И в любом случае то, чем вы занимаетесь, у вас не слишком-то хорошо получается. Все какая-то чепуха выходит. Если бы воры были такими же растяпами, как вы, они бы померли с голоду. Упоминание непобедимого множества, стоящего за спиной этого человека, пробудило в груди Профессора сумрачное негодование. Он больше не улыбался своей загадочной и насмешливой улыбкой. Стойкая сила количества, несокрушимое бесстрастие огромной толпы были навязчивым кошмаром его мрачного одиночества. Его губы задрожали, и он не сразу смог произнести сдавленным голосом: — Я делаю свое дело лучше, чем вы — свое. — Ну ладно, хватит, — поспешно прервал его главный инспектор Хит, и тут Профессор рассмеялся по-настоящему. Смеясь, он двинулся дальше; но смеялся недолго. В суету широкой магистрали вышел из узкого проулка жалкий человечек с печальным лицом. Он двигался вялой походкой бродяги, который просто шагает и шагает вперед, невзирая на дождь, на жару, в угрюмом безразличии к тому, что происходит на земле и на небе. Напротив, главный инспектор Хит, проводив его взглядом, продолжил путь с бодрой целеустремленностью человека, который ничуть не страшится ненастья, потому что у него есть своя, санкционированная обществом, миссия на земле и нравственная поддержка со стороны ему подобных. Все жители гигантского города, население всей страны, кишащие миллионы, борющиеся за жизнь на этой планете, — все были с ним, все, вплоть до воров и нищих. Да, даже воры несомненно поддержали бы его в нынешней его деятельности. И это осознание вселенской поддержки придавало ему сил для решения вставшей теперь перед ним конкретной проблемы. Проблема же эта заключалась в том, чтобы суметь как-то управиться с помощником комиссара, его непосредственным начальником. Проблема была из тех, что всегда возникают у добросовестных и надежных подчиненных; анархизм придавал ей особый оттенок, но не более того. Откровенно говоря, главный инспектор Хит довольно мало думал об анархизме. Он не придавал ему чрезмерного значения и совершенно не мог заставить себя относиться к нему серьезно. Анархизм был в его понимании чем-то вроде хулиганства, но хулиганства, не имеющего понятных и до известной степени уважительных причин, вроде, например, опьянения, порожденного стремлением к хорошему настроению и праздничному веселью. Как преступники анархисты никуда не годились — совершенно никуда. И, вспомнив Профессора, главный инспектор Хит, не замедлив своего размашистого шага, пробормотал сквозь зубы: — Сумасшедший. Ловить воров было совсем другое дело. Ловля воров отличалась серьезностью, присущей всякому спортивному состязанию, когда все соблюдают абсолютно понятные правила и побеждает лучший. Когда имеешь дело с анархистами, невозможно придерживаться каких-либо правил, и это было чрезвычайно не по душе главному инспектору. Анархизм, конечно, просто глупость, но эта глупость будоражит общество, затрагивает высокопоставленных особ, влияет на международные отношения. Суровое, беспощадное презрение твердо застыло на лице главного инспектора, шагавшего к месту службы. Он мысленно перебрал всех известных ему анархистов. Ни у одного из них не было и половины той смелости, которая столь часто встречалась у взломщиков. Да какой там половины — даже одной десятой! Добравшись до управления, главный инспектор был немедленно допущен в кабинет помощника комиссара. С пером в руке помощник комиссара склонился над огромным, усеянным бумагами столом, словно молясь на чудовищную двойную чернильницу из бронзы и хрусталя. Переговорные трубки, прикрепленные к спинке деревянного кресла, были похожи на змей; их разинутые пасти, казалось, вот-вот укусят помощника комиссара за локти. Он не изменил позы, только поднял глаза; веки над ними были темнее остального лица и испещрены густыми морщинами. Поступили подробные отчеты о действиях каждого анархиста. Сообщив это, он опустил глаза, быстро подписал две бумаги и только после этого положил перо и откинулся на спинку кресла, устремив на своего знаменитого подчиненного вопрошающий взгляд. Главный инспектор не смутился и выдержал его с почтительным, но непроницаемым видом. — Решусь утверждать, что вы были правы, — сказал помощник комиссара, — когда сразу сказали мне, что лондонские анархисты не имеют к этому отношения. Я весьма ценю, что наблюдение за ними поставлено у ваших людей превосходно. С другой стороны, общественность может воспринять это всего лишь как то, что вы расписались в собственном неведении. Помощник комиссара говорил неторопливо и как бы осторожно. Его мысль будто переступала от слова к слову, точно они были камешками, по которым его интеллект перебирался через ручей ложных решений. — Если только вы не привезли чего-то существенного из Гринвича, — закончил он. Главный инспектор тут же просто и ясно принялся излагать результаты своего расследования. Начальник, чуть повернув в его сторону кресло и скрестив худые ноги, сидел, опершись на локоть и прикрывая рукой глаза. В том, как он слушал, была какая-то чопорная и печальная грация. Отблески — словно от ярко отполированного серебра — заиграли на его висках цвета черного дерева, когда он, выслушав главного инспектора, медленно склонил голову. Главный инспектор Хит принялся ждать с таким видом, как будто заново обдумывал все, что только что было им сказано, но на самом деле решая, не следует ли добавить что-нибудь еще. Помощник комиссара прервал его колебания. — Вы думаете, там было двое? — спросил он, не подымая век. Главный инспектор считал это более чем вероятным. По его мнению, эти двое разошлись в разные стороны в ста ярдах от стен Обсерватории. Также он объяснил, как другой человек мог, оставшись незамеченным, быстро уйти из парка. Туман, хоть и не очень густой, был на его стороне. Похоже, он проводил напарника до намеченного места и там оставил его действовать в одиночку. Сопоставив время, когда старуха видела двух людей, шедших со станции Мейз-хилл, и время, когда раздался взрыв, главный инспектор высказал предположение, что в момент, когда тот, кто нес бомбу, разлетался на куски, его спутник уже стоял на станции Гринвич-парк[61] и ждал поезда. — На куски… то есть… э-э… — пробормотал помощник комиссара из-под тени своей ладони. Главный инспектор в нескольких выразительных словах описал вид останков. — Славный подарок для присяжных на слушаниях у коронера[62], — мрачно добавил он. Помощник комиссара открыл глаза. — Нам нечего будет сказать им, — вяло заметил он. Он поднял голову и некоторое время всматривался в своего главного инспектора, который всем своим видом подчеркнуто выражал уклончивость. Помощник комиссара не принадлежал к тем, кто легко поддается иллюзиям. Он знал, что судьба отдела находится в руках подчиненных, у которых свои представления о лояльности. Карьера помощника комиссара началась в тропической колонии. Ему нравилось работать там. Он служил в полиции и добился больших успехов: выследил и разгромил несколько опасных тайных обществ в среде туземцев. После этого он взял долгий отпуск и как-то неожиданно, подчинившись порыву, женился. Брак, с житейской точки зрения, можно было считать удачным, но его жена с чужих слов составила себе неблагоприятное мнение о колониальном климате. С другой стороны, у нее были связи в верхах. Да, брак получился исключительно удачным. Но помощнику комиссара не нравилась его нынешняя работа. Он чувствовал, что зависит от слишком многих подчиненных и слишком многих начальников. Странный психологический феномен, именуемый общественным мнением, угнетал и беспокоил его своей иррациональной природой. Нет сомнений, по неопытности в подобных вещах он преувеличивал силу положительного и отрицательного (особенно отрицательного) влияния общественного мнения; и резкие восточные ветры английской весны (шедшие на пользу его супруге) усиливали в нем и всегдашнее его недоверие к людям, и сомнения в полезности его учреждения. Бесплодность кабинетной работы особенно угнетала его в эти дни, тяжело сказывавшиеся на его чувствительной печени. Он встал, выпрямившись в полный рост, и, несколько неожиданно для худого человека тяжело ступая, прошествовал через весь кабинет и подошел к окну. По стеклам струился дождь, и недлинная улица, на которую он устремил взгляд, была мокрой и пустой, словно по ней внезапно пронесся водный поток. День выдался очень тяжелый — сначала задыхался в сыром тумане, а теперь вот тонул в холодном дожде. Смутные, дрожащие огни газовых фонарей, казалось, вот-вот растают в насыщенной влагой атмосфере. Подавляемые столь недостойно низким поведением погоды, все возвышенные притязания человечества казались колоссальной и безнадежной тщетою, достойной насмешки, удивления и сострадания. «Ужасно, ужасно! — думал помощник комиссара, приблизив лицо к стеклу. — Вот уже десять дней, как все это продолжается; нет, две недели — целых две недели!» Все мысли вдруг разом покинули его, и состояние полной умственной тишины продолжалось где-то около трех секунд. Потом он спросил рассеянно: — Вы распорядились установить маршрут того, другого? Он не сомневался в том, что все необходимое было сделано. Безусловно, главный инспектор Хит в совершенстве владел искусством охоты на людей. Да, собственно, и любой новичок предпринял бы эти очевидные меры. Опрос билетных контролеров и носильщиков на двух небольших станциях может расширить описание внешности тех двоих; просмотрев собранные билеты, можно без труда установить, откуда они приехали сегодня утром. Все это элементарно, и этого невозможно было не сделать. И, разумеется, главный инспектор ответил, что все это было сделано — сразу же после того, как были выслушаны показания старухи. И он назвал станцию, добавив: — Вот откуда они приехали, сэр. — Потом продолжил: — Носильщик со станции Мейз-хилл помнит, как двое мужчин, соответствующих описанию, у которых он забрал билеты, проходили контроль. Он принял их за уважаемых рабочих высокой квалификации — изготовителей вывесок или декораторов помещений. Тот, что покрупнее, вышел из купе третьего класса с блестящей жестянкой в руках. На платформе он передал ее вышедшему вслед за ним светловолосому парню. Все это полностью соответствует тому, что сообщила старуха сержанту гринвичской полиции. Помощник комиссара, не отрывая взгляда от окна, выразил сомнение в том, что эти двое могли иметь отношение к преступлению. Вся эта теория покоится на высказываниях пожилой уборщицы, которую чуть не сбил с ног спешащий прохожий. Не слишком-то большой авторитет — разве только на нее внезапно снизошло вдохновение, что вряд ли. — Ну скажите честно, могло на нее снизойти вдохновение? — спросил он с суровой иронией, по-прежнему стоя спиной к комнате, как будто зачарованный созерцанием городских громад, терявшихся в сумерках. Он даже не обернулся, когда следующий за ним по старшинству служащий отдела, чья фамилия, упоминавшаяся порой в газетах, была знакома широкой публике как одного из ее ревностных и неутомимых защитников, пробормотал: — Тут не обошлось без Провидения. Главный инспектор Хит немного повысил голос. — Я видел ошметки и осколки блестящей жести, — сказал он. — Это довольно точное подтверждение ее слов. — И эти люди приехали с небольшой загородной станции, — задумчиво и с удивлением проговорил помощник комиссара. Ему доложили, что это название значилось на двух билетах из трех, сданных на станции Мейз-хилл после прибытия того поезда. Третьим вышедшим был разносчик из Грейвсенда[63], которого носильщики хорошо знали. Главный инспектор сообщил эти сведения категоричным и немного недовольным тоном, какой бывает у добросовестных, верных своему делу работников, ценящих свои усилия. Помощник комиссара по-прежнему не отводил взгляда от огромной, как море, тьмы за окном. — Два иностранных анархиста приехали с этой станции, — сказал он, обращаясь, судя по всему, к оконному стеклу. — Очень странно. — Да, сэр. Но было бы еще удивительнее, если бы этот Михаэлис не проживал в коттедже по соседству. При звуке этой фамилии, неожиданно всплывшей в этом досадном деле, помощник комиссара резко прервал смутные размышления об ожидающей его в клубе ежедневной партии в вист. Карты были самой приятной привычкой в его жизни — в них можно было достигать успеха (и помощник комиссара, как правило, достигал его) исключительно собственным умом, без помощи подчиненных. Он играл в клубе с пяти до семи, перед тем как отправиться домой ужинать, забывая на эти два часа все, что было неприятного в его жизни, словно игра была целительным наркотиком, заглушающим муки его душевного разочарования. Его партнерами были мрачно-шутливый издатель известного журнала, молчаливый пожилой адвокат со злобными маленькими глазками и старый полковник, чрезвычайно воинственный и недалекий, с нервными смуглыми руками. Это были просто клубные знакомые, с которыми он встречался только за карточным столом, но все они, казалось, искали в игре того же самого, что и он, — забвения тайных зол бытия. И каждый день, когда солнце низко нависало над бесчисленными городскими крышами, приятное, ласковое нетерпение — как будто перед встречей со старым добрым другом — озаряло профессиональные занятия помощника комиссара. Но сейчас он физически, словно электрический разряд, ощутил, как это приятное чувство покинуло его и на смену ему пришел особый вид интереса к его охраняющей общественные устои работе — неподобающего интереса, который лучше всего описать как внезапное и острое недоверие к оружию, которое было у него в руках. Глава шестая Леди-патронесса Михаэлиса, выпущенного из-за решетки до срока апостола гуманистических чаяний, была одной из самых влиятельных и блестящих знакомых супруги помощника комиссара; она называла последнюю Энни и относилась к ней как к не слишком умной и совершенно неопытной молоденькой девочке. Но с самим помощником комиссара она взяла вполне дружеский тон — что можно было сказать далеко не о всех влиятельных знакомых его супруги. Покровительница Михаэлиса вышла замуж рано, и ее брак оказался блестящим: некогда, в отдаленном прошлом, она находилась какое-то время вблизи от великих дел и даже от некоторых из великих людей. Она сама была дамой выдающейся. Ей минуло уже много лет, но она относилась к тем незаурядным натурам, что пренебрегают временем как некой вульгарной условностью, с которой может считаться только серое большинство. И многими другими условностями, которыми было легче пренебречь, чем временем, она — увы! — тоже пренебрегала: одни казались ей скучны, другие не соответствовали ее симпатиям и антипатиям. Чувство благоговения было ей неведомо (что, как и некоторые другие черты ее характера, втайне огорчало ее благороднейшего супруга), во-первых, потому, что оно отдает чем-то заурядным, во-вторых, потому, что допускает существование высшего авторитета. И первое, и второе было, по совести говоря, недопустимым для ее натуры. Она безбоязненно высказывала свои мнения, поскольку те опирались на ее социальное положение, — равным образом и в действиях своих никому не отдавала отчета. Ее тактичность, бравшая начало в доброте, крепкое здоровье и безмятежно-добродушная самоуверенность заставляли целых три поколения бесконечно ею восхищаться и провозглашать ее удивительной женщиной. Умная, с величаво простыми манерами, любознательная (и любознательная не из чистой любви к пересудам, как бывают любознательны многие женщины), она тешилась в старости тем, что силой своего огромного, почти исторического общественного влияния притягивала к себе все, что, не важно как: законными или незаконными средствами, благодаря должности, уму, смелости, удачливости или неудачливости, возвышалось над средним уровнем. Их королевские высочества, художники, ученые, молодые политики, шарлатаны всех возрастов и мастей, которые, невесомые и легкие как пробки, лучше всего показывают, куда дрейфует поверхностное течение, — встречали теплый прием в ее доме; их выслушивали, изучали, осмысляли, оценивали — они служили расширению кругозора хозяйки. Как она сама говорила, ей было интересно наблюдать, куда идет мир. И так как она обладала здравым смыслом, ее суждения о людях и событиях, хоть и основанные на личных предубеждениях, редко бывали полностью неверны и почти никогда не отстаивались вопреки очевидности. Ее гостиная, вероятно, была единственным местом во всем громадном мире, где помощник комиссара полиции мог встретить выпущенного под наблюдение преступника, не находясь при этом при исполнении своих профессиональных обязанностей и не выступая в официальном качестве. Кто однажды привел в эту гостиную Михаэлиса, помощник комиссара уже не очень хорошо помнил. Кажется, один член парламента, известный своим блистательным происхождением и необычными политическими симпатиями, над чем постоянно потешались юмористические издания. Знаменитости, подлинные и мнимые, не стесняясь, приводили себе подобных в этот храм лишенного всякой постыдности любопытства старой женщины. Никогда нельзя было угадать, кого встретишь в полуинтимной обстановке, в уютном уголке с кушеткой и несколькими креслами, отгороженном ширмой из выцветшего голубого шелка с позолоченной рамой от большой гостиной, где гудели голоса и в свете, падавшем от шести высоких окон, сидели и стояли группы людей. Отношение общества к Михаэлису резко изменилось. Годы назад это же самое общество аплодировало жестокому пожизненному приговору, который был вынесен ему за участие в довольно безумной затее освободить нескольких заключенных из полицейского фургона. План заговорщиков состоял в том, чтобы перестрелять лошадей и разоружить конвоиров. К несчастью, оказался застрелен и один из полицейских констеблей. У него остались жена и трое маленьких детей, и эта смерть на всем просторе империи, ради безопасности, процветания и славы которой каждый день, исполняя свой долг, гибнут люди, вызвала взрыв яростного негодования и бешеной, неумолимой жалости к жертве. Троих зачинщиков повесили. Михаэлис, тогда молодой и стройный, слесарь по профессии и усердный посетитель вечерних школ, даже не знал, что кого-то убили, — он входил в число тех, кому было поручено взломать дверь в задней стенке фургона. Он был арестован со связкой отмычек в одном кармане, тяжелой стамеской в другом и ломиком в руке — ни дать ни взять обыкновенный взломщик. Но никакому взломщику не вынесли бы столь сурового приговора. Михаэлис сожалел о гибели констебля, но также сожалел и о том, что заговор не удался. Он не скрывал ни того, ни другого чувства от своих восседающих в качестве присяжных соотечественников, и сожаление второго рода показалось переполнявшей зал суда публике шокирующе неуместным. Вынося приговор, судья с горечью отметил порочность и черствость молодого подсудимого. Так благодаря приговору Михаэлис стал без всякого на то основания знаменит. Не меньше нашумело и его освобождение. Сам Михаэлис и тут был, естественно, ни при чем: шум подняли те, кто, либо преследуя собственные цели, либо без каких-либо вразумительных целей вообще взялся за эксплуатацию чувствительной стороны его тюремного заключения. Михаэлис, в невинности своего сердца и простоте ума, им не препятствовал. Все, что происходило лично с ним, не имело никакого значения. Он походил на тех святых, которые забывают о себе, погруженные в созерцание предмета своей веры. Его идеи нельзя было назвать убеждениями. Они не могли быть поколеблены разумными доводами. При всей их противоречивости и невнятности они составляли некую несокрушимую гуманистическую веру, которую он не столько проповедовал, сколько исповедовал — с неколебимой кротостью, улыбкой безмятежной уверенности на губах, не поднимая честных голубых глаз, потому что вид человеческих лиц мешал его порожденному одиночеством вдохновению. Именно в такой характерной позе, патетичным в его гротескной и неизлечимой тучности, которую он осужден был влачить до конца дней своих, как раб на галере влачит прикованное к ноге ядро, и лицезрел помощник комиссара полиции выпущенного до срока апостола, когда тот восседал в привилегированном кресле за ширмой. Он сидел подле изголовья кушетки старой леди, тихий, с мягким голосом, непринужденный, как совсем малое дитя, и не лишенный детского обаяния — трогательного обаяния доверчивости. Уверенный в будущем, тайны которого открылись ему в четырех стенах знаменитого исправительного заведения, он не имел причин смотреть на кого бы то ни было с подозрением. Он не мог четко объяснить занимающей высокое положение и любознательной даме, куда движется мир, но ему без труда удалось произвести на нее впечатление своей лишенной горечи верой, кристальной цельностью своего оптимизма. Простодушие свойственно всем безмятежным натурам, независимо от того, на каком конце социальной лестницы они находятся. Занимающая высокое положение дама была простодушна по-своему. Во взглядах и убеждениях Михаэлиса не было ничего, что могло бы ее шокировать или испугать, ибо она оценивала их с высоты своего положения. Люди вроде Михаэлиса легко могли завоевать ее расположение — она не принадлежала к числу капиталистов-эксплуататоров, она, так сказать, стояла над игрой экономических обстоятельств. И она обладала незаурядной способностью проникаться жалостью к самым распространенным формам человеческого горя — именно потому, что они были чрезвычайно далеки от нее: чтобы постичь их жестокость, ей приходилось трансформировать свои представления о них в категорию душевных терзаний. Помощник комиссара очень хорошо помнил, о чем она разговаривала с Михаэлисом в тот вечер. Он слушал молча. В заведомой тщете этого общения было что-то волнующее и даже трогательное — как будто пытались уразуметь чужую мораль обитатели разных планет. Но Михаэлис, это гротескное воплощение гуманистической пассионарности, чем-то поражал воображение. Наконец он поднялся и, взяв протянутую руку высокопоставленной дамы, потряс ее, с непринужденным дружелюбием задержал на мгновение в своей большой пухлой ладони и затем повернулся к полуприватному уголку гостиной спиной — огромной, квадратной и словно раздутой под короткой твидовой курткой. Оглядевшись по сторонам с безмятежной благожелательностью, он поковылял вперевалку к дальней двери, обходя по пути группки собравшихся. Ропот разговоров стихал, когда он проходил мимо. Он невинно улыбнулся высокой ослепительной девушке, случайно встретившись с ней глазами, и продолжил путь через гостиную, не замечая устремленных на него взглядов. Первое появление Михаэлиса в свете оказалось успехом — к нему проявили уважение, а после его ухода не раздалось ни одной насмешливой реплики. Прерванные разговоры возобновились ровно в том же самом тоне — серьезном или легком, — в каком были прерваны. Только хорошо сложенный, длинноногий, подвижный мужчина лет сорока, беседовавший у окна с двумя дамами, заметил с неожиданно глубоким чувством: «Восемнадцать стоунов[64], полагаю, и это при росте не более пяти футов шести дюймов[65]. Бедняга! Ужасно, ужасно!» Хозяйка дома рассеянно глядела на помощника комиссара, оставшегося с нею наедине с приватной стороны ширмы; ее приятное старое лицо было задумчиво-неподвижно — она словно подводила итог своим впечатлениям. Мужчины с седыми усами и полными, здоровыми, неопределенно улыбающимися лицами, две матроны с грациозно-решительным видом и гладко выбритый субъект со впалыми щеками и оправленным в золото моноклем, который в духе старомодного дендизма болтался у него на широкой черной ленте, подошли и выстроились кругом перед ширмой. Мгновенье царило почтительно-сдержанное молчание, затем занимающая высокое положение дама воскликнула, нет, не с обидой в голосе, а с решительным негодованием: «И этот человек официально считается революционером! Какая чушь!» — Она сурово взглянула на помощника комиссара, и тот пробормотал извиняющимся тоном: «Может быть, неопасным революционером». «Неопасным! Надо думать! Он просто имеет убеждения. У него характер святого, — твердо провозгласила занимающая высокое положение дама. — И они двадцать лет продержали его за решеткой! Просто содрогаешься, до чего это глупо. И сейчас, когда его выпустили, у него никого не осталось. Родители его умерли; невеста тоже умерла, пока он сидел в тюрьме; необходимые для его ремесла навыки ручного труда он утратил. Он сам рассказал мне об этом, с удивительной кротостью, никого не обвиняя, — и добавил, что зато у него было много времени, чтобы обо всем поразмыслить. Хорошенькое зато! Если из такого материала сделаны революционеры, некоторым из нас не мешало бы встать перед ними на колени, — произнесла она не без некоторой улыбки; на обращенных к ней с формальной почтительностью мирских лицах застыли банальные, светские улыбки. — Бедняга явно уже не в состоянии сам о себе позаботиться. Кто-то должен за ним присматривать». «Ему надо порекомендовать пройти какой-нибудь курс лечения, — по-военному четко дал серьезный совет стоявший в некотором отдалении подвижный мужчина. Он был в прекрасной форме для своего возраста, и даже в самой материи его длинного сюртука чувствовалась какая-то особая эластичная крепость, заставлявшая ее казаться живой. — Ведь он, по сути, калека», — добавил он с несомненным чувством. Начало было положено, и полные сострадания реплики, точно гости только того и ждали, посыпались одна за другой: «Возмутительно!», «Чудовищно!», «Тяжело на это смотреть!» Худощавый человек с моноклем на широкой ленте, жеманясь, произнес: «Гротескно!» — и стоявшие рядом переглянулись с улыбкой, оценив верность замечания. Своего мнения помощник комиссара не выразил ни тогда, ни позднее — должность не позволяла ему высказаться откровенно о досрочно отпущенном заключенном. Но в душе он был вполне согласен с подругой и покровительницей своей жены: Михаэлис — сентиментальный гуманист, немного сумасшедший, но неспособный нарочно обидеть и муху. Поэтому, когда его фамилия всплыла вдруг в этом чрезвычайно неприятном деле с бомбой, помощник комиссара сообразил, какая опасность угрожает выпущенному до срока апостолу, и сразу же задумался об окрепшем увлечении старой леди. Ее своенравная доброта не потерпит никаких посягательств на свободу Михаэлиса. Ее увлечение этим человеком было глубоким, спокойным и убежденным. Она не просто почувствовала, что он безобиден, — она сказала об этом, что для ее абсолютистского ума было равносильно неопровержимому доказательству. Чудовищность этого человека с его честными детскими глазами и жирной херувимской улыбкой словно зачаровала ее. Она почти поверила в его видение будущего, ибо оно не противоречило ее предубеждениям. Ей был неприятен новейший элемент плутократии в общественном устройстве, а индустриализация как направление прогресса отталкивала высокопоставленную даму своим механическим и бездушным характером. В гуманистических мечтах кроткого Михаэлиса не было места насилию; он ожидал, что система рухнет сама собою, по чисто экономическим причинам. Старая леди вполне искренне не видела в этих мечтах морального вреда. Придет конец всем этим многочисленным выскочкам, которых она не любила и которым не доверяла, — не потому, что им удавалось добиться успеха (это она отрицала), но из-за глубинной примитивности их миропонимания, ставшей основой ограниченности этих людей и черствости их сердец. Исчезнет капитал — исчезнут и они; но всемирный крах (если он действительно будет всемирным, как явилось в откровении Михаэлису) не затронет общественных ценностей. Исчезновение последней монеты ничего не изменит в жизни тех, кто занимает высокое общественное положение. Дама не могла, например, вообразить, что этот крах мог бы изменить в ее собственной жизни. Она делилась этими новыми мыслями с помощником комиссара со всем безмятежным бесстрашием пожилой женщины, которую миновало проклятие равнодушия к миру. Он же взял себе за правило отвечать на эти рассуждения молчанием, стараясь при этом — из вежливости и расположения к даме, — чтобы молчание не выглядело обидным. Он привязался к немолодой ученице Михаэлиса. Эта привязанность была сложным чувством: здесь играли роль и ее авторитет, и яркость ее личности, но более всего — благодарность польщенного самолюбия. В ее доме помощник комиссара чувствовал искреннее расположение к себе. Она была воплощенная доброта. И, как любая женщина с опытом, обладала житейской мудростью. Без ее великодушного и полного признания его прав в качестве супруга Энни его супружеская жизнь была бы намного труднее. Ее влияние на его жену, женщину, снедаемую всевозможными проявлениями всего мелочного: себялюбия, зависти, ревности, — было благотворным. Но, к несчастью, и доброта ее, и мудрость были иррациональными, чисто женскими и в силу этого весьма своенравными. Она была настоящей женщиной, и годы ничего не могли с этим поделать: в отличие от иных своих сверстниц, она не превратилась в скользкого, отвратительного старика в юбке. И именно как о женщине думал о ней помощник комиссара. В первую очередь — как об одной из тех глубоко женственных натур, которые всегда готовы стать нежными, бескомпромиссными и яростными защитницами любых мужчин, говорящих под влиянием чувства, не важно, искреннего или нет, — проповедников, визионеров, пророков, реформаторов. И вот, ценя влиятельную и добрую подругу своей жены — да, собственно, таким образом и себя самого, — помощник комиссара встревожился за судьбу бывшего заключенного Михаэлиса. Если его арестуют по подозрению в любой, пусть даже самой отдаленной причастности к этому преступлению, ему едва ли удастся избежать возвращения в тюрьму, — по крайней мере, досиживать срок. И живым он оттуда уже не выйдет. Помощнику комиссара пришла в голову мысль, совершенно не подобающая, учитывая его официальное положение, как, впрочем, и не продиктованная подлинным человеколюбием. «Если Михаэлиса снова схватят, — подумал он, — она никогда не простит мне». В прямоте и откровенности этой втайне сформулированной мысли крылась некоторая самоирония. Люди, не любящие свою работу, не могут иметь на свой счет никаких спасительных иллюзий. Если ваша работа вызывает у вас отвращение, лишена для вас очарования, рано или поздно вы перестанете находить очарование и в самих себе. Только те счастливцы, чья деятельность соответствует их представлениям о серьезном деле, могут наслаждаться комфортом полного самообмана. Помощник комиссара не любил работу, которую имел здесь, дома. Его полицейская служба в отдаленном уголке земли имела определенное оправдание как вид нерегулярных военных действий или по меньшей мере как рискованная и увлекательная спортивная забава на открытом воздухе. Хотя таланты помощника комиссара лежали преимущественно в административной плоскости, он любил все авантюрное. Прикованный к столу в глубинах четырехмиллионного города, он считал себя жертвой насмешливого рока — того самого, несомненно, который заставил его жениться на женщине, чрезвычайно чувствительной в отношении колониального климата, а также из-за деликатности натуры и тонкости вкуса имеющей другие недостатки. Однако, сколь бы иронично ни оценивал он сам свою неуместную тревогу за Михаэлиса, тревога от этого отнюдь не проходила. У помощника комиссара был сильно развит инстинкт самосохранения. Тем не менее он нарочито грубо повторил про себя выведенную им формулу с большей точностью: «Проклятье! Если этот чертов Хит добьется своего, малый умрет в тюрьме, задохнувшись от собственного жира, и она никогда не простит мне». Его черная худая фигура с белой полоской воротничка под серебристым блеском коротко стриженных волос на затылке оставалась неподвижной. Молчание длилось так долго, что главный инспектор Хит позволил себе кашлянуть. Звук подействовал. Начальник, продолжавший неподвижно стоять спиной к своему усердному и толковому подчиненному, задал вопрос: — Вы связываете Михаэлиса с этим делом? Главный инспектор Хит ничуть не горячился, но ответ его был безусловно положителен. — Ну, сэр, — сказал он, — основания для этого найдутся. Так или иначе, но подобным людям нечего делать на свободе. — Вам потребуются убедительные доказательства, — пробормотал помощник комиссара. Главный инспектор Хит, подняв брови, устремил взгляд на черную худую спину, упорно остававшуюся повернутой к нему — несмотря на всю его осведомленность и усердие. — Добыть достаточные улики против него будет нетрудно, — сказал он с благодушием истинно порядочного человека. — Можете в этом на меня положиться, сэр, — добавил он уже без особой необходимости, просто так, от полноты сердца; ему казалось замечательным, что у них найдется кого швырнуть публике, если ей вздумается разразиться бурным негодованием по поводу этой истории. Впрочем, говорить о негодовании было пока рано. В конечном счете все зависит, разумеется, от газет. Но в любом случае главному инспектору Хиту, профессиональному поставщику тюрем и человеку, инстинктивно преданному закону, было очевидно, что всякий, кто провозглашает себя врагом закона, должен находиться в заключении. И, преисполненный этого убеждения, он совершил бестактность. Он позволил себе легкий самодовольный смешок и повторил: — Положитесь в этом на меня, сэр. Это было уже слишком. Более полутора лет под маской натужного спокойствия помощник комиссара пытался скрывать раздражение отделом и своими подчиненными. Он был как прямоугольно обтесанный кол, который вогнали в круглое отверстие: воспринимал как каждодневное личное оскорбление эту не им и не вчера заведенную гладкую круглость, к которой любой другой, менее угловатый, пожав разок-другой для порядка плечами, давно бы уже и не без комфорта приноровился. Именно необходимость во всем на кого-то полагаться больше всего раздражала помощника комиссара. Услышав смешок главного инспектора Хита, он резко обернулся к нему, как будто его отбросило от окна электрическим разрядом, и успел заметить на его лице не только самодовольную улыбку, прячущуюся под усами, но и наблюдательно-выжидающее выражение круглых глаз, взгляд которых, вне сомнений, все это время был устремлен ему в спину и сейчас не сразу успел приобрести удивленный и непонимающий вид. Помощник комиссара полиции был достоин своего поста. Его подозрительность мгновенно пробудилась. Справедливости ради стоит отметить, что ее и нетрудно было пробудить, если речь шла о любой полицейской системе, не имеющей отношения к тем полувоенным отрядам, которые он организовал лично, по собственному усмотрению. Если подозрительность эта и дремала, то только по причине усталости, да и дрема ее не была крепкой; сдержанно признавая умение и работоспособность главного инспектора Хита, помощник комиссара был весьма далек от того, чтобы ему доверять. «Он что-то задумал!» — воскликнул он про себя, и тут же им овладел гнев. Стремительно подойдя к своему столу, он с силой опустился в кресло. «Сижу тут, заваленный бумагами, — подумал он с преувеличенной обидой, — и считается, что держу в руках все нити, — а на самом деле держу только ту, что мне подсовывают. Другой конец нити они всегда могут закрепить там, где им заблагорассудится». Он поднял голову и повернул к подчиненному длинное, худое лицо с выразительными чертами пламенного Дон-Кихота. — Ну так и что там у вас заготовлено? Главный инспектор молча смотрел на него. Он смотрел не мигая, круглые глаза были совершенно неподвижны: так он, бывало, смотрел на представителей преступного мира, когда, получив надлежащие предупреждения, они начинали давать показания — кто с видом оскорбленной невинности, кто с наигранным простодушием, кто с угрюмой покорностью. Но за этой профессиональной, каменной неподвижностью скрывалось удивление: главный инспектор Хит, второй по значению человек в отделе, не привык, чтобы с ним разговаривали таким тоном — одновременно нетерпеливым и презрительным. Он принялся тянуть с ответом, как человек, застигнутый врасплох чем-то новым и неожиданным. — Что у меня есть на этого Михаэлиса — это вы спрашиваете, сэр? Помощник комиссара взглянул на эту голову, похожую на пулю; на усы скандинавского пирата, свисавшие ниже тяжелого подбородка; на всю эту полную и бледную физиономию — ее решительное выражение было немного подпорчено чрезмерной полнотою; на разбегавшиеся от глаз лукавые морщинки, — и это всматривание в ценного и надежного служащего привело помощника комиссара к внезапному прозрению. — У меня есть основания полагать, что, когда вы вошли в этот кабинет, — размеренно произнес он, — вовсе не Михаэлис был у вас на уме. О нем вы думали мало, а может быть, и вовсе не думали. — У вас есть основания так полагать, сэр? — пробормотал главный инспектор Хит, демонстрируя все признаки изумления, которое до известной степени было подлинным.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!