Часть 39 из 43 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Все было бы иначе, будь у нас в парламенте больше женщин, – подключилась к беседе тетушка Фериде, облаченная в подаренную Роуз футболку с надписью: «I love Arizona».
– Мама права. Если меня спросить, в этой стране есть единственная достойная доверия организация, и это – армия, – заявила тетушка Севрие. – Слава богу, есть наша турецкая армия! Если бы не она…
– Да, но они должны разрешить женщинам служить, – перебила ее тетушка Фериде, – вот я лично пошла бы.
Асия перестала переводить для сидевших рядом с ней Роуз и Армануш и, хохоча, сказала по-английски:
– Одна тетка у меня феминистка, другая – непоколебимая милитаристка. И они прекрасно ладят. Вот дурдом!
Вдруг бабушка Гульсум, неожиданно встревожившись, обернулась к сыну:
– А ты, дорогой? Ты когда собираешься отслужить?
Роуз, которая, несмотря на мгновенный перевод, с трудом следила за разговором, повернулась к мужу, хлопая глазами.
– Обо мне не волнуйся, – сказал Мустафа, – мне не придется служить полный срок, надо только оплатить небольшой штраф и предоставить им свидетельства того, что я живу и работаю в Америке. Все ограничится базовым курсом. Месяц, не больше.
– А для этого не установлен крайний срок?
– Да, конечно, – ответил Мустафа, – надо пройти курс, пока не исполнится сорок один.
– Ну, тогда тебе надо пойти в этом году, – сказала бабушка Гульсум, – тебе ведь сейчас сорок…
Тетушка Зелиха, сидевшая на другом конце стола и красившая ногти блестящим вишневым лаком, подняла голову и неожиданно прошипела, метнув на брата злобный взгляд:
– О, какой роковой возраст! В этом возрасте умер твой отец, и дед, и прадед тоже… А теперь тебе самому сорок стукнуло. Ты, наверное, места себе не находишь, братик… Так близко подойти к смерти…
Повисла такая тишина, что Асия невольно сжалась.
– Как ты можешь так разговаривать с братом? – Бабушка Гульсум встала, держа в руках блюдо с рисом.
– Я могу говорить, что мне угодно и кому угодно, – передернула плечами тетушка Зелиха.
– Ты меня позоришь. Убирайся, милочка! – рявкнула бабушка Гульсум низким стальным голосом. – Немедленно убирайся из моего дома!
Так и не докрасив два ногтя, тетушка Зелиха оставила кисточку в бутылочке с лаком, отодвинула стул и ушла.
На третий день Мустафа сказался больным и целый день не выходил из комнаты. У него был жар, лишивший его не только сил, но, судя по всему, и способности говорить. Мустафа все больше молчал. Он осунулся, во рту пересохло, а глаза покраснели будто от слез или с похмелья. Он часами неподвижно лежал на спине и изучал еле различимые пыльные узоры на грязном потолке.
Тем временем Роуз, Армануш и три тетушки разгуливали по стамбульским улицам, особенно по тем, где были расположены торговые центры.
В ту ночь они легли спать раньше обычного.
– Роуз, милая, – прошептал Мустафа, гладя тонкие белокурые волосы жены.
Его всегда успокаивали ее прямые светлые гладкие волосы. Они словно окутывали его нежным покровом, отгораживали от всего этого темноволосого мира, мира его прошлого, мира, где осталась его семья. Она лежала рядом, такая теплая и мягкая.
– Роуз, любимая, по-моему, нам пора возвращаться. Давай завтра полетим домой.
– Ты с ума сошел? Да у меня до сих пор джетлаг, и все тело ломит.
Роуз зевнула и устало потянулась. В купленной сегодня на Гранд-базаре атласной вышитой ночной рубашке она казалась бледной и утомленной не столько джетлагом, сколько неистовым шопингом.
– Да что ты так дергаешься? Это же твоя семья. Ты что, и пару дней с ними побыть не можешь?
Она натянула мягкое покрывало до самого подбородка и, зарывшись в теплой постели, прижалась к нему грудью. Погладила его по руке, словно умасливала маленького мальчика, очень мягко, осторожно поцеловала в шею и попыталась отстраниться, но он, изголодавшись, хотел большего.
– Все хорошо, – сказала Роуз и вся вдруг напряглась, ее дыхание участилось, но тут же стихло. – Я так устала, прости, милый… Еще пять дней – и поедем домой. – С этими словами она выключила свет и через несколько секунд уже спала.
А Мустафа остался лежать в полутьме, разочарованный от неудовлетворенного желания. Глаза слипались, но уснуть явно не удастся. Он пролежал так довольно долго, когда в комнату постучали.
– Да?
Дверь со скрипом отворилась, и мгновение спустя в комнату заглянула тетушка Бану.
– Можно войти? – спросила она приглушенным, робким голосом.
Раздавшиеся в ответ звуки можно было более-менее истолковать как «да», и она осторожно прокралась по комнате, босыми ногами утопая в пушистом ковре. Ее красный платок таинственно светился в полутьме, а темные круги под глазами придавали ей призрачный вид.
– Ты весь день к нам не спускался. Я просто хотела тебя проведать, – прошептала она, поглядывая на Роуз, которая, обняв подушку, крепко спала на другой стороне кровати.
– Мне было нехорошо, – сказал Мустафа, посмотрев на нее, и отвернулся.
– Вот, держи, брат. – Бану протянула ему вазочку с ашуре, украшенную гранатовыми зернами. – Мама сварила для тебя целый котел. – Ее серьезное лицо осветилось улыбкой. – Надо сказать, что готовила, конечно, она, но украшала вазочки я.
– Спасибо, ты так добра, – проговорил Мустафа, запинаясь, и почувствовал, что у него мороз пробежал по коже.
Он всегда побаивался старшей сестры. Под испытующим взглядом Бану он потерял последние остатки голоса. Она имела привычку пристально изучать других, оставаясь при этом непроницаемой. Бану была полной противоположностью Роуз: уж ее насквозь не увидишь. Прозрачность явно не относилась к числу ее добродетелей. Напротив, она была как написанная тайными знаками сокровенная книга. Как ни старался Мустафа понять, что у нее на уме, ему было в жизни не разгадать таинственное выражение ее лица. И все же, принимая вазочку с ашуре, он постарался изобразить благодарность.
Последовала тяжелая, бездонная тишина. Никогда еще тишина не казалась Мустафе такой безжалостной. Даже Роуз словно почувствовала что-то и заворочалась во сне, но не проснулась.
Уже не раз бывало, что Мустафа с трудом удерживался от того, чтобы признаться жене, рассказать, что она знает лишь одну его сторону. Но чаще ему нравилось изображать человека без прошлого, человека, культивировавшего в себе отрицание. Это беспамятство было осознанным, хотя и не по расчету. Словно у него в голове была дверца, которая никогда не закрывалась, и через нее все равно просачивались какие-то воспоминания. А с другой стороны, некая сила заставляла ворошить то, что его мозг так аккуратно стер. Эти два потока сопровождали его всю жизнь. И сейчас в родительском доме, под пронзительным взглядом старшей сестры, он понимал, что один из этих потоков неизбежно ослабеет. Если он останется здесь еще, то начнет вспоминать. И каждое воспоминание повлечет за собой другое. В тот самый миг, когда он вновь переступил порог родительского дома, разрушились чары, столько лет защищавшие от его же собственных воспоминаний. Разве он мог и дальше укрываться в своем искусственном беспамятстве?
– Мне надо кое-что у тебя спросить, – произнес Мустафа и жадно глотнул воздух ртом, почти как ребенок, которого наказывают, между двумя шлепками.
Кожаный ремень с медной пряжкой. Мальчиком Мустафа гордился тем, что никогда не плакал, ни единой слезинки не проливал, когда отец доставал свой кожаный ремень. Но, научившись сдерживать слезы, он ничего не мог поделать с этим судорожным вдохом. Как он это ненавидел! Вечно цепляться за глоток воздуха, за пятачок пространства, за каплю любви.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
– Меня кое-что гложет некоторое время…
В его обычно спокойном голосе можно было услышать лишь легкий намек на страх. От проникавшего сквозь занавески лунного света на турецком ковре образовался маленький круг. Сосредоточенно глядя на световое пятно, он наконец решился задать свой вопрос:
– Кто отец Асии?
Быстро обернувшись к сестре, Мустафа успел заметить, как исказилось ее лицо, но Бану сразу взяла себя в руки.
– Когда мы встречались в Германии, мама сказала, что Зелиха родила от какого-то человека, с которым была коротко обручена, а потом он ее бросил.
– Мама тебя обманула, – перебила его Бану, – но какое это имеет значение? Асия выросла без отца. Она не знает, кто он. И в семье никто не знает, – добавила она поспешно. – Никто, кроме Зелихи, понятное дело.
– И ты тоже? – недоверчиво спросил Мустафа. – Я слышал, ты самая настоящая прорицательница. Фериде говорит, ты подчинила себе парочку злых джиннов и можешь от них все узнавать. Похоже, у тебя полно клиентов. И ты мне будешь говорить, что ничего не знаешь по такому важному вопросу? Неужели твои джинны ничего тебе не открыли?
– Вообще-то, открыли, – призналась Бану. – Лучше бы мне не знать того, что я знаю.
У Мустафы при этих словах заколотилось сердце. Окаменев от ужаса, он закрыл глаза, но даже сквозь сомкнутые веки чувствовал пронзительный взгляд Бану. И не только его. В темноте зловеще поблескивала еще одна пара пустых, леденящих душу глаз. Должно быть, это ее злые джинны. А впрочем, это все ему, наверное, приснилось, потому что, когда Мустафа Казанчи снова открыл глаза, в комнате не было никого, кроме него и жены.
Но у кровати стояла мисочка ашуре. Мустафа пристально посмотрел на нее и вдруг понял, почему ее туда поставили, что именно ему предлагали сделать. Выбор был за ним… за его левой рукой.
Он посмотрел на свою левую руку, лежавшую рядом с миской. Улыбнулся при мысли о том, какая у нее власть. Его рука могла взять эту миску, а могла – оттолкнуть. Если он выберет второй вариант, то наутро снова проснется в Стамбуле. Встретит Бану за завтраком. Они не будут вспоминать об этом ночном разговоре. Сделают вид, что этой мисочки с ашуре просто не было, ее никогда не варили и не подносили. Но, если выбрать другой вариант, круг замкнется. Ведь он уже достиг рокового для мужчин Казанчи возраста, и смерть в любом случае была не за горами, так что днем раньше, днем позже, какая разница. Где-то из глубины его памяти всплыла одна старинная легенда – о человеке, который бежал на край земли, чтобы спастись от ангела смерти лишь для того, чтобы встретить его именно там, где им было суждено встретиться.
Это был выбор не столько между жизнью и смертью, сколько между смертью осознанной и смертью случайной. Он не сомневался, что с таким наследием все равно скоро умрет. А теперь его левая рука, его грешная рука, могла выбрать, когда и где ему умирать.
Он вспомнил записку, которую засунул между камнями в стене часовни Эль-Тирадито. «Прости меня, – написал он в ней. – Я смогу быть, только если прошлого не станет».
Сейчас он чувствовал, что прошлое возвращалось. И чтобы оно было, должно не стать его.
Все эти годы его тихо грызло мучительное раскаяние, понемногу, изнутри, с виду и не скажешь. Но, возможно, сейчас пришел долгожданный конец борьбе между забвением и памятью. Подобно морской глади, расстилающейся после отлива далеко-далеко, насколько хватит взгляда, воспоминания прошлого возникали здесь и там среди отхлынувших вод.
Мустафа протянул руку к ашуре. Он стал есть осознанно, понимая, что делает, понемножку, смакуя каждую ложечку.
Какое облегчение – взять и уйти сразу и от прошлого, и от будущего. Как хорошо просто взять и уйти.
Он едва успел доесть последнюю ложечку, как у него перехватило дыхание от жесточайшего желудочного спазма. Две минуты спустя он вовсе перестал дышать.
Так Мустафа Казанчи умер в сорок лет и девять месяцев.
Глава 18
Цианистый калий
book-ads2