Часть 32 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава I. Джон и автор
Когда я сказал Джону, что собираюсь написать о нем книгу, он рассмеялся.
– Ну конечно же, – сказал тогда он. – Это было неизбежно, смешной ты человек.
В устах Джона слово «человек» часто было равнозначно слову «дурак».
– Говорят ведь, – заметил я, – что и кошке позволено смотреть на короля.
– Да, – ответил он. – Но может ли кошка по-настоящему увидеть короля? Можешь ли ты, киска, по-настоящему разглядеть меня?
Вот так этот странный ребенок обращался ко взрослому.
И Джон, конечно, был прав. Хотя я и знал его с самого рождения и в каком-то смысле был близким другом, я практически ничего не знал о внутреннем, настоящем его существе. На сегодняшний день все, что мне известно, – это поразительные события в его жизни. Что он не умел ходить до шести лет, но до того, как ему исполнилось десять, совершил несколько краж и убил полицейского. Что в восемнадцать он, все еще выглядевший как маленький мальчик, основал свою странную колонию в районе Южных Морей. А в двадцать три года, по-прежнему имея не самую солидную внешность, обхитрил шесть военных кораблей, посланных шестью Великими Державами на его поимку. Я знаю, как погибли Джон и все его последователи.
Это – известные мне факты. И даже рискуя быть уничтоженным какой-нибудь из шести Держав, я все-таки должен рассказать миру о том, что помню.
Кое-что из известного мне будет очень трудно объяснить. Неким странным образом я понимаю, почему он основал колонию. И я знаю, что он никогда не рассчитывал на успех, хотя и отдавал все силы достижению свой цели. Он был убежден, что рано или поздно мир прознает о нем и уничтожит все, что он создал. «У нас есть шанс, – однажды сказал он, – не больше одного на миллион». И рассмеялся.
Смех Джона вселял беспокойство. Это был низкий, быстрый, рокочущий звук. Он напоминал мне тихую трескучую прелюдию, которая часто предвещает по-настоящему грозный раскат грома. Но за смехом Джона не следовало никакого грома, лишь мгновение тишины – и мурашки пробегали по затылку любого, кто его слышал.
Я уверен, что в этом нечеловеческом, беспощадном, но никогда злобном смехе содержался ключ к пониманию всех тех черт характера Джона, которые были для меня загадкой. Вновь и вновь я спрашивал себя, почему он смеялся именно в этот момент? Над чем он смеялся? Что на самом деле означал его смех и был ли этот странный звук именно смехом или свидетельством какой-то эмоции, недоступной моему виду? Почему, например, ребенком Джон смеялся сквозь слезы, опрокинув на себя чайник и ужасно ошпарившись? Меня не было рядом, когда он погиб, но я уверен, что в последнее мгновение своей жизни он искренне рассмеялся. Почему?
Не умея ответить на эти вопросы, я не могу понять сущности Джона. Его смех, я убежден, происходил из какого-то опыта, находившегося совершенно за гранью моего восприятия. Поэтому я, как утверждал Джон, самый не подходящий для него биограф. Но если я промолчу, факты его поразительной жизни будут потеряны навечно. Так что, несмотря на некомпетентность, я должен записать все, что сумею, в надежде, что, попади эти страницы в руки существа того же, что и Джон, уровня, его разум сумеет увидеть сквозь неуклюжие слова странный, но величественный дух самого Джона.
Такие же, как он, или, по крайней мере, подобные ему, наверняка живут сейчас на земле, и многим еще, наверное, предстоит появиться на свет. Но, как обнаружил сам Джон, подавляющее большинство и без того немногочисленных сверхнормальных существ, которых сам он порой называл «пробудившимися», либо слишком хрупки физически, либо настолько неуравновешенны психически, что не способны оставить сколько-то заметного следа в истории. Насколько односторонне бывают развиты сверхнормальные дети, можно узнать из отчета мистера Бересфорда о жизни несчастного Виктора Стотта. Я надеюсь, что дальнейшие записки сумеют создать образ ума, одновременно невероятно «сверхчеловеческого» и в то же время крайне человечного.
Чтобы читатель не вообразил себе просто невероятно одаренного ребенка, я для начала опишу Джона, каким увидел его в двадцать третье и последнее лето его жизни.
Он и впрямь был похож скорее на мальчишку, чем на мужчину, хотя иногда его юное лицо принимало необычайно задумчивое и даже умудренное выражение. Худощавый, с длинными конечностями, он имел какой-то незавершенный ребяческий вид, обычный для начала созревания, но при этом обладал своеобразной совершенной грацией. Для тех, кто хорошо его знал, Джон несомненно был созданием, полным непреходящей красоты. Но незнакомцев зачастую отталкивали необычные пропорции его тела. Такие люди называли его похожим на паука. Его туловище, жаловались они, слишком мало, ноги и руки слишком длинны и гибки, а голова – сплошные глаза и лоб.
Сейчас, перечисляя эти черты, я не могу объяснить, как вместе они могут слагаться во что-то прекрасное. Но в Джоне им это удавалось, по крайней мере, для тех из нас, кто был способен взглянуть на него без предвзятости, основанной на внешности греческих богов или кинозвезд. С обычным для него отсутствием ложной скромности Джон однажды заметил: «Мой внешний облик становится первой проверкой для человека. Если он не научится со временем, узнав меня, видеть меня красивым, я понимаю, что он мертв внутри – и опасен».
Но позвольте мне прежде закончить описание. Как и все его товарищи-колонисты, Джон обычно разгуливал голышом. И таким образом обнаруживалась его неразвитая, несмотря на возраст, мужская натура. Обожженная полинезийским солнцем кожа стала коричневой с сероватым, почти зеленым оттенком и слегка розовела на щеках. Его руки были невероятно крупными и жилистыми. В какой-то мере они выглядели более зрелыми, чем остальное его тело. Для них описание «паучьи» казалось как нельзя более подходящим. Голова определенно была крупной, но не чрезмерной в сравнении с длинными конечностями. Судя по всему, для уникального развития его мозга более требовалось увеличение количества извилин, нежели самого размера. Но все-таки голова Джона была крупнее, чем казалась, так как ее форма скрадывалась волосами, курчавыми, как у негра, но белыми, как овечья шерсть, которые на деле практически облегали скальп тонкой шапочкой. Нос был маленьким и приплюснутым, почти монголоидным. Губы, полные, но четко очерченные, всегда находились в движении. Они были непрерывным комментарием к его мыслям и чувствам. Не единожды приходилось мне наблюдать, как они сжимались в линию, выдававшую непоколебимое упорство. Глаза Джона по всем стандартам были слишком крупными для его лица, из-за чего оно всегда имело как будто кошачье или ястребиное выражение. Низкие, выдающиеся вперед брови лишь подчеркивали это ощущение, но озорная, почти мальчишеская улыбка частенько совершенно его уничтожала. Белки глаз Джона были практически невидимыми, зато зрачки – огромными. Странные зеленоватые радужки казались обычно лишь тонкой каймой. Но под тропическим солнцем зрачки сжимались до размера булавочных головок. В итоге глаза являлись самой очевидной его «странностью». Тем не менее взгляд Джона не обладал той же необычайной подчиняющей силой, что описана в деле Виктора Стотта. Точнее, чтобы почувствовать его влияние, человек уже должен был знать кое-что о том грозном духе, что скрывался за ним.
Глава II. Ранний период
У отца Джона, Томаса Уэйнрайта, были причины полагать, что давным-давно среди его предков затесались испанцы и марокканцы. И действительно, в чертах его лица было что-то романское и даже арабское. Все признавали, что он обладает блестящим умом. Но Томас отличался странностями и многими почитался за неудачника. Медицинская практика в небольшом городке на севере страны не давала ему достаточно простора, чтобы проявить свои таланты, но предоставляла множество возможностей не поладить с окружающими. На его счету было несколько замечательных исцелений, но Томасу недоставало врачебного такта, а его пациенты не чувствовали к нему того доверия, что так необходимо для успеха врача.
Его жена была результатом смешения не менее драматического, но совершенно иных кровей. Она происходила из шведских земель, а среди ее предков, среди прочих, были финны и лапландцы. Эта типичная скандинавская красавица, крупная флегматичная блондинка даже в почтенном возрасте привлекала взгляды молодых мужчин. Именно увлекшись ею в молодые годы, я стал сначала другом ее мужа, а затем – рабом более чем развитого сына. Некоторые говорили, что она была не более чем «великолепным женственным животным» и глупой до идиотизма. Конечно, в беседах с ней порой начинало казаться, что разговариваешь с безответной коровой. Тем не менее она вовсе не была дурой. Дом Уэйнрайтов всегда содержался в идеальном порядке, хотя казалось, она не особо об этом заботится. Со столь же бездумным мастерством она справлялась и с достаточно непростым характером супруга, который звал ее Пакс и пояснял: «Она такая умиротворяющая». Интересно отметить, что их дети тоже подхватили это прозвище. К отцу же они неизменно обращались «Док». Двое старших детей, дочь и сын, нередко посмеивались над наивными представлениями Пакс об окружающем мире, но всегда ценили ее советы. Джон, который был младше них на четыре года, однажды сказал кое-что, заставившее меня предположить, что все мы недооценивали Пакс. После того как кто-то упомянул ее поразительную тупость, раздался тревожащий смех Джона, и тут же: «Никто не замечает того, что интересно Пакс. Поэтому она просто ничего не говорит».
Рождение Джона стало серьезным испытанием для этой великолепной самки. Она вынашивала плод одиннадцать месяцев, пока врачи не решили избавить ее от бремени во что бы то ни стало. И все равно появившийся на свет ребенок выглядел гротескным семимесячным зародышем. Врачам лишь с большим трудом удалось сохранить ему жизнь, поместив в специальный инкубатор. И только через год после рождения было решено, что в искусственном чреве больше нет необходимости.
В те первые годы я частенько видел Джона, так как между мной и его отцом, несмотря на разницу в возрасте, возникла необыкновенная связь, основанная на общих интересах. И, возможно, на нашем общем восхищении Пакс.
Я отлично помню свой ужас и отвращение при первом взгляде на предмет, который они назвали Джоном. Невозможно было вообразить, что этот неподвижный, бесформенный кусок плоти сможет когда-нибудь превратиться в человеческое существо. Невзирая на редкие бессознательные всплески активности, он походил на какой-то отвратительный фрукт, нечто скорее растительного, нежели животного происхождения.
Когда Джону исполнился год, он стал похож на обычного новорожденного младенца, но его глаза оставались закрытыми. В восемнадцать месяцев он открыл их – и будто бы целый город, спавший до этого момента, внезапно пробудился к жизни. Это были необычайные для ребенка глаза, как будто помещенные под увеличительное стекло: каждый огромный зрачок – устье пещеры, тонкий ободок радужки – ее яркое изумрудное обрамление. Поразительно, как много жизни может заключаться в двух черных отверстиях! Вскоре после того, как он открыл глаза, Пакс стала звать своего необыкновенного сына Странным Джоном. Она произносила эти слова с особенной нежной интонацией, которая, как будто бы вовсе не меняясь, выражала порой любовное оправдание странности этого создания, порой – вызов, порой – торжество и временами – благоговение. Прилагательное осталось с Джоном на всю его жизнь.
С этого мгновения стало очевидно, что Джон – личность, и при этом вполне осознающая себя. Проходила неделя за неделей, и он становился все более активным и все сильнее интересовался окружавшим его миром. Первое время он был занят исключительно собственными глазами, ушами и конечностями.
В следующие два года тело Джона развивалось медленно, но без происшествий. С кормлением неизменно возникали проблемы, но к трем годам он выглядел достаточно здоровым ребенком, пусть и странным и невероятно отстающим в развитии от своего возраста. Эта отсталость невероятно расстраивала Томаса. Пакс же, напротив, настаивала, что большинство детей растет слишком быстро. «Они не дают своим мозгам как следует развиться», – объявляла она. Несчастный отец только качал головой.
Когда Джону было пять лет, я видел его практически каждое утро, когда проходил мимо дома Уэйнрайтов по дороге на железнодорожную станцию. Он обычно лежал в своей коляске в саду и сражался с собственными конечностями и голосом. Звуки, которые он издавал, казались мне невероятно странными. Они каким-то неясным образом отличались от тех, что издают обычные дети, так же как крик одного вида обезьян отличается от крика другого. Его нежное лопотание было полно неожиданных оттенков и причудливых вариаций. Едва ли можно было поверить, что перед вами отсталый ребенок четырех лет. По его поведению и внешности можно было предположить, что это невероятно развитый шестимесячный младенец. Он слишком хорошо осознавал окружающий мир, чтобы быть отсталым, хотя его внешность совершенно не соответствовала возрасту. Дело было не только во внимательном, проницательном взгляде огромных глаз. Даже неуклюжие попытки управляться игрушками наводили на мысль об осознанности, слишком глубокой для его лет. Хотя пальцы Джона еще не работали как следует, мозг, казалось, отдавал им вполне определенные приказы. И неудачи неимоверно его огорчали.
Джон был несомненно умен. К тому времени все с этим уже согласились. И все-таки он не пытался ни ползать, ни говорить. А затем неожиданно, еще не умея свободно передвигаться, он заговорил. Во вторник он все еще лопотал, как обычно. В среду стал необычайно тих и, казалось, впервые начал разбирать кое-что из того, что лепетала ему мать. В четверг с утра он поразил всю семью, заявив очень медленно, но при этом очень правильно произнося слова: «Я… хочу… молока». Тем же вечером он заявил гостю, который больше его не интересовал: «Уходи… Ты… мне… не… нравишься».
Эти лингвистические упражнения разительно отличались от первых слов обычных детей.
Пятницу и субботу Джон провел в степенной беседе с обрадованными родственниками. К следующему вторнику, через неделю после первой попытки, он уже говорил лучше, чем семилетний брат, и речь уже перестала быть для него в новинку. Из нового искусства она превратилась всего лишь в удобный инструмент, который предстояло улучшать и оттачивать по мере расширения кругозора.
Теперь, когда Джон научился говорить, его родители узнали о нем пару невероятных фактов. Например, он помнил момент своего рождения. А вскоре после этого болезненного опыта, когда его отторгли от матери, ему пришлось учиться дышать. До того как заработал дыхательный рефлекс, его жизнь поддерживал механизм искусственной вентиляции, и именно благодаря ему Джон научился контролировать работу собственных легких. Много раз отчаянными усилиями воли он, если можно так сказать, запускал двигатель, покуда он не «завелся» и не начал работать самостоятельно. Его сердце, видимо, также находилось в основном под сознательным контролем. Некоторые ранние «проблемы с сердцем», так тревожившие родителей, были на самом деле результатами его собственных излишне смелых экспериментов. Его эмоции также находились под куда бо́льшим контролем, чем у любого из нас. Так, если он, находясь в какой-то раздражающей ситуации, не хотел чувствовать гнев, то мог с легкостью его подавить. И, напротив, если гнев казался необходимым, мог в себе его возбудить. Он действительно был «Странным Джоном».
Примерно через девять месяцев после того, как Джон научился говорить, кто-то дал ему детские счеты. Весь день не слышно было никаких разговоров, никакого веселья. Еда нетерпеливо отвергалась. Джон неожиданно обнаружил для себя запутанный мир чисел. Час за часом он производил на своей новой игрушке всякого рода вычисления. Затем неожиданно отбросил ее прочь, откинулся на спину и уставился в потолок.
Мать решила, что он устал. Она попыталась с ним заговорить. Он не обратил на нее внимания. Она осторожно потрясла его за руку. Никакой реакции. «Джон!» – воскликнула она, не на шутку встревожившись, и энергично встряхнула сына. «Замолчи, Пакс, – сказал он. – Я занят цифрами».
Через некоторое время он добавил: «Пакс, как называются числа после двенадцати?» Она досчитала до двадцати, потом до тридцати. «Пакс, ты такая же глупая, как эта игрушка». Когда она спросила почему, он обнаружил, что у него недостает слов, чтобы объяснить свои мысли. Но когда он на счетах показал ей разные арифметические действия, а она по очереди их назвала, он медленно и торжественно произнес: «Дорогая Пакс, ты и эта игрушка глупы, потому что «считаете» десятками, а не дюжинами. А это глупо, потому что у дюжины есть «четверти» и «тройки», то есть «трети», а у десятки нет». После того как она объяснила, что все люди считают десятками потому, что вначале пользовались пальцами на руках, он некоторое время неотрывно смотрел на нее, а потом рассмеялся своим странным трескучим смехом и заявил: «Тогда, значит, все люди глупы».
Думаю, тогда Джон осознал глупость Homo sapiens в первый – но отнюдь не в последний – раз.
Томас торжествовал, обнаружив у своего сына столь невероятные математические способности, и хотел написать об этом в Британское Психологическое Общество. Но Пакс воспротивилась идее с неожиданной убежденностью, что «все это пока следует держать в тайне». «Я не позволю им проводить над ним всякие опыты, – повторяла она. – Они наверняка ему как-нибудь навредят. Да еще и устроят вокруг нас глупую шумиху…» Мы с Томасом посмеялись над ее страхами, но эту битву она выиграла.
Джону на тот момент было уже почти пять, но он по-прежнему выглядел младенцем. Он не умел ходить. Не умел – или не желал – ползать. Его ноги все еще были как у новорожденного ребенка. Более того, нежелание учиться ходить, скорее всего, было связано с увлечением математикой, так как в следующие несколько месяцев его невозможно было заставить обратить внимание на что-то, кроме чисел и свойств пространства. Он часами лежал в коляске в саду абсолютно неподвижно, без единого звука и занимался «умственной арифметикой» и «умственной геометрией». Для растущего ребенка это было очень вредно, и вскоре самочувствие Джона ухудшилось. И все же ничто не могло заставить его вести более здоровый и активный образ жизни.
Многие гости отказывались верить, что ребенок погружен в размышления. Он выглядел бледным и «отсутствующим». В душе они были совершенно уверены, что он находится в состоянии вроде комы и на самом деле слабоумный. Иногда, впрочем, он снисходил до нескольких слов, которые повергали сомневающихся в замешательство.
Первое наступление Джона на геометрию началось с коробки принадлежавшего брату конструктора и узора на обоях. Затем он принялся вырезать из сыра и брусков мыла кирпичики, кубики, конусы и даже сферы и овоиды. Поначалу Джон управлялся с ножом невероятно неуклюже, ранил руки и приводил мать в отчаяние, но уже через несколько дней стал поразительно ловок. Как обычно, хотя поначалу он и отставал в занятии, за которое брался, стоило Джону увлечься всерьез, и он с поразительной быстротой добивался успеха. Следующим шагом стали чертежные принадлежности сестры. Целую неделю Джон полностью погружался в свое занятие, покрывая рисунками бесчисленные листы бумаги.
А потом внезапно потерял всякий интерес к наглядной геометрии и предпочитал просто лежать и размышлять. Однажды утром он был встревожен вопросом, который никак не мог сформулировать. Пакс ничего не поняла из его попыток объясниться, но позднее отец помог расширить словарный запас достаточно, чтобы спросить: «Почему измерений всего три? Я найду еще, когда вырасту?»
Еще через несколько недель он задал не менее поразительный вопрос: «Если идти все прямо и прямо, ровно по линии, сколько времени понадобится, чтобы вернуться на то же самое место?»
Мы рассмеялись, а Пакс воскликнула: «Странный мой Джон!» Это было в начале 1915 года. Потом Томас вспомнил что-то о «теории относительности», которая вроде как нарушала все постулаты традиционной геометрии. Со временем он настолько впечатлился странными вопросами Джона, что решил во что бы то ни стало пригласить к сыну математика из университета.
Пакс была против, но даже она не предполагала, чем обернется эта встреча.
Гость поначалу держался покровительственно, потом оживился, но тут же зашел в тупик. Вскоре, впрочем, с явным облегчением вновь заговорил покровительственно. Затем пришел в раздражение. Когда Пакс тактично намекнула, что ему пора уходить (заботясь, разумеется, о ребенке), он спросил разрешения зайти снова – с коллегой.
Через несколько дней они пришли вдвоем и много часов беседовали с Джоном. К сожалению, Томас в это время был на объезде, посещал пациентов. Пакс тихо сидела рядом с высоким стульчиком Джона с вязанием и иногда пыталась помочь ему подобрать нужные слова. Но разговор ушел далеко за пределы ее познаний. Во время перерыва на чай один из посетителей сказал: «Сила воображения этого ребенка просто поразительна. Он не знает ни терминологии, ни истории науки, но сумел представить все это в уме. Невероятно. Кажется, что он способен вообразить невообразимое!»
По словам Пакс, ближе к вечеру гости становились все более взволнованными и даже начинали злиться, а тихий смех Джона только раздражал их еще больше. Когда она наконец настояла на том, чтобы положить конец их общению, так как Джону пора было ложиться спать, то заметила, что оба гостя явно «не в себе». «У обоих были такие безумные взгляды, – рассказывала она, – и когда я выпроводила их из сада, они все еще спорили между собой. И даже не попрощались!»
Но через пару дней мы узнали кое-что еще более поразительное: два этих математика были замечены в два часа ночи под уличным фонарем. Они рисовали какие-то схемы и спорили о «кривизне пространства».
Томас воспринимал своего младшего отпрыска только как необычайно выдающегося вундеркинда. Обычно он добавлял: «Конечно же, с возрастом все это сойдет на нет», на что Пакс откликалась: «Не знаю, не знаю…»
Джон вгрызался в математику еще месяц, а потом внезапно потерял к ней всякий интерес. Когда отец спросил, почему он отказался от своих занятий, Джон ответил: «На самом деле в числах нет ничего особенного. Они, несомненно, необычайно красивы, но если в них разобраться… больше ничего не останется. Я покончил с числами. Я знаю эту игру назубок. И я хочу новую. Нельзя же вечно сосать один и тот же леденец».
В следующие двенадцать месяцев Джон не преподнес родителям никаких особенных сюрпризов. Да, он научился читать и писать, и ему понадобилось меньше недели, чтобы превзойти старших брата и сестру. Но после математических подвигов это достижение выглядело более чем скромным. Удивительным было то, что тяга к чтению появилась у него столь поздно. Пакс часто читала ему вслух книги, принадлежавшие старшим детям, и Джон, видимо, не видел причин менять установившийся порядок.
Потом случилось так, что из-за болезни Анны, его сестры, Пакс была слишком занята. Когда он принялся звать мать, чтобы она начала новую книгу, та отказалась. «Тогда покажи мне, как читать, прежде чем уйдешь», – потребовал он. Пакс улыбнулась и возразила: «Это долгая работа. Когда Анне станет лучше, я все тебе покажу».
Через несколько дней она взялась за обучение привычным способом. Но у Джона не хватало терпения на привычные способы, и он придумал собственный метод. Он заставлял Пакс читать ему вслух и одновременно вести пальцем по строке, чтобы он мог следовать за ней взглядом, слово за словом. Пакс не могла не посмеяться над дикостью этой затеи, но для Джона такой способ оказался самым подходящим. Благодаря способности безошибочно фиксировать в мозгу любую информацию он просто запомнил, как «выглядит» каждый произнесенный ею звук. Тут же, не останавливая Пакс, он начал анализировать звуки, соответствовавшие разным буквам, и вскоре уже проклинал нелогичность английского произношения. К концу урока Джон мог читать, хотя его словарный запас был ограничен. За следующие несколько недель он проглотил все детские книги в доме, а также несколько «взрослых». Последние, разумеется, оставались для него практически бессмысленными, хоть слова по большей части и были знакомы. Вскоре он с отвращением сдался. Однажды он взялся за принадлежавший сестре учебник по геометрии, но через пять минут отбросил и его, пробормотав: «Детский лепет!»
С тех пор Джон сам мог прочитать любую книгу, которая его интересовала, – но он вовсе не стал книжным червем. Чтение подходило лишь для того, чтобы убить время в периоды пассивности, когда рукам требовался отдых. Теперь он с энтузиазмом принялся за конструирование и сооружал невероятные модели из картона, проволоки, дерева, пластилина и всего, что попадалось под руку. Кроме того, он посвящал много времени рисованию.
Глава III. Enfant Terrible
Наконец, в шесть лет Джон обратил внимание на передвижение. До сего момента в этом искусстве он отставал более всего, о чем вполне явственно свидетельствовало само его тело. Интеллектуальные занятия и конструирование привели к тому, что все остальное было заброшено и забыто.
Теперь же он открыл пользу самостоятельного передвижения, а также радость преодоления очередного препятствия. Как и прежде, его подход к обучению был необычным, а успехи – невероятными. Он никогда не пробовал ползать. Он сразу попытался встать, опираясь на спинку стула и балансируя попеременно то на одной ноге, то на другой. Час таких упражнений совершенно его измотал, и впервые в жизни он казался совершенно обескураженным. Джон, который прежде беседовал с университетскими математиками как с туповатыми детьми, теперь с новообретенным уважением смотрел на своего десятилетнего брата – самого активного члена семьи. Неделю он с пристальным благоговением наблюдал за тем, как Томми ходит, бегает и «воюет» с сестрой. От настойчивого взгляда Джона не ускользало ни одно мгновение. В то же время он прилежно занимался равновесием и даже прошел несколько шагов, держась за руку матери.
Но к концу недели с ним случилось что-то вроде нервного припадка, после чего он несколько дней даже не пытался опустить ноги на землю. С совершенно сломленным видом Джон вновь принялся за чтение и даже за математику.
Достаточно оправившись, чтобы вновь взяться за ходьбу, он без всякой помощи прошел из одного конца комнаты в другой и неожиданно разразился слезами от радости – что было совершенно нехарактерным для Джона поведением. Он постиг искусство самостоятельного передвижения. Оставалось лишь в достаточной мере укрепить мускулы упражнениями.
Но Джон не удовольствовался только ходьбой. Теперь у него появилась новая цель, и с неизменной решимостью он посвятил себя ее достижению.
Поначалу его стесняла неразвитость собственного тела. Его ноги выглядели почти такими же кривыми и короткими, как у новорожденного. Но под воздействием упражнений и как будто несгибаемой воли они становились все сильнее, прямее и длиннее. В семь лет он бегал как заяц и карабкался с ловкостью кошки. Строением Джон теперь походил на четырехлетнего ребенка, но гибкость и развитость тела более подходили мальчишке лет восьми-девяти. И хотя черты его лица все еще были детскими, порой оно принимало выражение, которое более пристало человеку лет сорока. А огромные глаза и короткие белые волосы, похожие на мягкую овечью шерсть, придавали ему почти нечеловеческий вид существа вне возраста и времени.
book-ads2