Часть 12 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Брал в руки, привыкшие теперь к хирургическому скальпелю, простой ножик поострее, вырезывал прялочку.
Падала на пол, осыпа́ла колени тонкая медовая стружка — из шероховатой доски появлялся на свет сердитый седобородый старичок вещун.
Концом ножа Даль ковырнул дерево — старичок раскрыл рот, заговорил. Стал Далю сказки сказывать.
«Правда в игле, игла в яйце, яйцо в утке, утка в соколе, а сокол в дубовом сундуке…»
В шкафу, на столе, в бауле дорожном, в дубовом резном ларце — тетрадки, а в тетрадках — слова.
Живет на свете человек, ловит слова, складывает в тетрадки. Но слово — не цветок, не бабочка: его между страницами не засушишь. Ты его в тетрадь, а оно — в тебя. Бьется в памяти или, как росток, притаится до поры, солнышка весеннего дождется и — «Здравствуйте, вот и я!» — вырвется наружу, зеленое, свежее.
Жили в Дале русские слова, пословицы жили, песни да прибаутки. Ждали своего часа.
А Даль жил в городе шумном и веселом — сам ждал своего часа.
Слушал лекции, лечил больных, гнулся над учеными книгами, о умными людьми беседовал, стихи читал, смеялся… И вдруг начинал тосковать, вырезывал прялочку. Перебирал свои тетрадки. Дерптские тетрадки были тощие.
Редко звучала в Дерпте русская речь.
Лекции в университете читались по-немецки, студенты большей частью были немцы, местные жители — эстонцы.
Студенты-немцы изобрели особый университетский «язык» — вставляли в разговор нелепые, придуманные словечки. Ремесленника называли «кнот», врача — «фликер», начинающего студента — «брандфукс».
Ученые мысли полагалось облекать в звучные и старомодные латинские фразы. Даль усердно выводил! «эксульцератионе оккульта», а ведь можно было просто — «скрытый нарыв».
В Дале жили русские слова, таились до поры, рвались наружу и расправляли крылья. А вокруг по-русски говорили мало и понимали плохо. Ходил по городу долговязый студент-медик с очень светлыми, прозрачными глазами — Владимир Даль, не то смешливый умница, не то грустный чудак, вышагивал по улицам сын датчанина и немки и на иноземной губной гармонике наигрывал «Во саду ли, в огороде» и «Здравствуй, милая, хорошая моя».
Он тосковал по русскому слову, и по русской песне, и еще по чему-то очень русскому, что было для него самым родным и что делало аккуратный краснокрыший Дерпт чужбиною, и от чего такою же чужбиною казались ему хмурый Петербург, солнечный Николаев или серый, как балтийская волна, Кронштадт.
Даль не знал, что это.
Но очень часто ему вспоминалось, как однажды поздним зимним утром он проснулся в избе, где остановился по дороге. Солнце протискивалось сквозь маленькое заиндевевшее окошко, ярким, но ровным и мягким светом растекалось по избе.
Даль открыл глаза и увидел, что прямо над ним, на длинных нитях, покачиваясь, свисают с потолка маленькие странные существа — пузатые старички с мочальными бородами, кособокие старухи в лаптях из березовой коры, смешные собаки с пеньковыми хвостами.
— Что это?
— Да картошка — хлебу присошка, — отвечала сидевшая за прялкой молодая хозяйка.
И Даль разглядел, что все эти странные фигурки впрямь ловко сделаны из необычных, причудливых картофелин.
— Мужик мой играет, — продолжала хозяйка. — Детей не дал бог.
Даль вскочил с лавки, босиком бросился к окну, ступая по выскобленным добела широким, плотно пригнанным половицам. Он знал, что должны быть еще чудеса. И еще были чудеса.
Теплым дыханием Даль согнал с оконца пушистый иней. Как пену с молока. Взору открылся небольшой двор. Старые кривые деревья, как лоси, голыми ветвями бодали небо. На других деревьях, помоложе, рыжели крупные скрученные листы. Оттого ли не успели опасть, что зима пришла внезапно, или оттого, что осень была погожая и стояла долго. У ограды тянулась к небу рябина, в прозрачных ветвях ярко сверкали гроздья. Ветер подул, сорвал несколько листьев. Один покрутился невысоко над землею, прижался на мгновение к окну, заглянул без интереса в избу и полетел дальше. Рябина уронила на чистый, легкий снег несколько красных капель. Прилетели откуда-то два снегиря, стали клевать ягоду. Истоптали снежок под рябиною мелкими, похожими на веточки следами.
Даль обулся, накинул шинель, вышел на крыльцо. Оглядел из-под руки сверкающий солнечный двор. Заметил неподалеку низкорослых деда и бабу. Стояли рядышком на лужайке, дед в красной рубахе, баба в синем платке. Даль заспешил к ним по мягкому снегу. Дед с бабой были деревянные — колоды для пчел. А может, взаправдашние? Даль прижал ухо к дедовой груди. Вроде дышит? Или пчелы дышат там, внутри.
К вечеру завьюжило. Сидели в избе, сложенной из серых, в два обхвата бревен. Трещала лучина, вставленная в изукрашенный резьбою светец. Покачивались над головою добрые существа — картофелины, черные забавные тени шевелились на стенах. Хозяин с ножом в руке сидел на лавке, зажав между колен небольшой ларец. Быстро покрывал крышку ларца мелкой резьбою. Словно прыгал по доске, оставляя узорный путаный след, деловой красногрудый снегирь. Хозяйка тянула из кудели нить. Рогатая прялка покачивалась. Песня тихо струилась. Сказка текла. Сердитый старичок, вырезанный на донце прялки, смотрел из-под мохнатых бровей. Разинул рот. Уж не он ли сказки сказывал?
Потом, в Дерпте, Даль, когда тосковал, вспоминал эту избу; ему казалось, что в этой избе он родился, что она в его жизни всего главнее. В такие вечера он не уходил из дому, сидел один в своей комнате, вырезывал на доске старичка или шелестел тетрадками.
В такие вечера слова покидали тетрадки и становились очень нужными — они складывались в сказки.
Царь Дадон, золотой кошель, посылал Ивана, добра молодца, удалую голову, за тридевять земель в тридесятое государство за гуслями-самогудами, а если не добудет — голову с плеч долой. Катерина Премудрая, Иванова жена, мужа уговаривала: «Не всем в раздолье жить припеваючи. Кто служит, тот и тужит. Не съешь горького, не поешь и сладкого. Не смазав дегтем, не поедешь и по брагу». Катерина мужа спать укладывала: «Утро вечера мудренее. Завтра встанем да, умывшись, подумаем». А сама выходила за вороты тесовые, звала: «Ах вы, любезные мои повытчики, батюшкины посольщики, нашему делу помощники, пожалуйте сюда!» И тотчас, откуда ни возьмись, шел старик вещун, клюкой подпирался, головой кивал, бородой след заметал. Шел старый чародей Ивану помогать.
Даль придумывал сказки, рассказывал Катеньке, Мойеровой дочке, ее подругам, рассказывал своим товарищам — русским студентам. Однажды набрался духу, рассказал Пирогову. Боялся, засмеет. Пирогов слушал серьезно, лоб вперед, глаза без улыбки. Дернул плечом.
— Я тоже сказки знаю. Про Вод-Водога, волшебника, сына Чудесной воды, он всем зверям друг-приятель. Про трех человечков, белого, красного да черного, они Бабе-Яге служат, а у Бабы-Яги ворота пальцем заткнуты, кишкою замотаны, у ней в сенях рука пол метет, а возле печки голова висит.
Даль длинными руками неловко обхватил Пирогова, прижал к себе:
— Я думал, ты совсем латынь стал, а ты вон какой русак!
Пирогов рассмеялся своим резким, высоким смехом, вырвался из Далевых объятий, повернулся на каблуках, убежал. В клинику, наверно, или в театр анатомический.
Даль хотел было за ним — поработать вместе, да разве угонишься! Пирогова и след простыл.
Даль махнул рукой, пошел к себе. Из дерева резать. Словами шелестеть.
Радеет скоморох о своих домрах, о своем гудке.
НОВЫЙ МУНДИР — НОВАЯ ДОРОГА
Похоже, Даль решил прочно обосноваться в Дерпте. Занятия шли успешно: Даль превращался в хорошего медика — повторял путь отца. В Дерпте поселилась мать с младшим братом Павлом. Другой брат, Лев, к тому времени уже подрос и служил в полку, который стоял в шестидесяти верстах от города. Чтобы навестить Льва, Даль проходил эти шестьдесят верст пешком. Лев был его любимым братом.
Профессора уважали способного человека Даля за то, что быстро постигал науки, добросовестно вытверживал латынь и страницы ученых трактатов, за то, что все умел, и умел хорошо. Товарищи любили веселого человека Даля за то, что был прост и общителен, всех мог позабавить, за то, что сочинял сказки и выдумывал разные истории, не то смешные, не то чудные. В гостиной Мойера ценили симпатичного человека Даля за то, что вежлив и воспитан, любит стихи, понимает и сам пишет, и читает нараспев, за то, что, как говорили, имеет натуру поэтическую.
Сам Жуковский, несмотря на разницу лет, подружился с Далем, обнаружив в нем литературный дар и возвышенную мечтательность.
Вот к Пирогову у знаменитого поэта сердце не лежало. Морщился, слыша рассказы Пирогова о вскрытиях, о кровавых опытах:
— Неприятно. Жестоко.
Пирогов, весьма плохо воспитанный, дерзил певцу «Людмилы» и «Светланы»:
— Теленок, которого я убил во время опыта, принесет людям больше пользы, чем его собрат, съеденный здесь за обедом.
Даль не мог не понять Пирогова, но понимал и Жуковского. Даль смутно чувствовал, что его дорога лежит где-то посредине между тем и другим.
Как бы там ни было, все шло к тому, чтобы Далю оставаться в Дерпте. И, возможно, надолго. Кончить курс. Заняться практикой. Обеспечить себя и семью. Ну, а на досуге сочинять стихи и сказки, перебирать слова в тетрадках. Если же тоска нахлынет, утешать себя тем, что не в одном Дерпте тоскуют люди, — тоскуют и в Орле, и в Тамбове, и в Вологде. Словом, Даль, кажется, решил обосноваться в Дерпте.
Но… Слишком много непредусмотренных обстоятельств влияет на личную жизнь человека. Человек предполагает, строит планы — не предвидит многих событий, которые произойдут через несколько лет и за несколько тысяч верст. Но большие события происходят своим чередом, им оказывается дело до каждого человека: они ломают и поворачивают его жизнь.
Даль понемногу оперировал, зубрил латынь, проводил вечера у Мойеров или вырезывал ларчики и прялки. А в полутора тысячах верст южнее русская армия готовилась перейти Дунай, и еще верст на пятьсот южнее готовились к походу войска Кавказского корпуса. Даль предполагал еще надолго задержаться в веселом эстонском городке. Но русская армия весной 1828 года перешла Дунай, и Кавказский корпус выступил в поход, — началась русско турецкая война.
И тут выяснилось, что планы Даля рушатся. Вышел приказ: послать на театр войны всех студентов-медиков — в армии не хватает врачей.
Даль не успел доучиться положенных лет. Но профессора отмечали его как одного из способнейших. Зимой 1829 года Далю разрешили досрочно защитить докторскую диссертацию. Это было очень кстати. Он поехал в армию окончившим курс врачом.
Столько лет Даль дожидался дня, когда сдерет с себя опостылевший морской мундир, — теперь приходилось натягивать сухопутный. И жаль расставаться с мундиром студенческим, который (Далева аккуратность!) и сносить не успел.
Даль еще много раз будет менять мундиры, пытаясь найти свою судьбу. Он найдет ее, когда снимет последний.
Пока же товарищи торжественно, по студенческому обычаю, прощались с Далем. Развели костер на главной площади, выпили пуншу за здоровье отъезжающего; потом, освещая путь факелами, вели его до заставы. Ямщик тряхнул вожжами. Лошади тронули. Факелы, как далекие звезды, растаяли в темноте.
Внезапно оборвалась лучшая пора жизни. Пора вольности высокой и сладкого труда, увлекательных занятий и умной дружбы. Пора, не омраченная розгой, принуждением, нелепым приказом, самодурством начальника. А что впереди?..
Далю было грустно. Он не знал, что его ждет впереди. Но мы-то знаем! Мы видим его жизнь из сегодня и не будем грустить вместе с Далем.
Четвертый раз Даль пересекает Россию. Его маршруты пролегают с севера на юг и с юга на север. Во второй половине жизни он будет больше ездить с запада на восток.
Далю всего двадцать семь лет, а он уже проехал тысячи верст. В те времена мало кто столько путешествовал. Люди жили оседло. Всякая поездка становилась событием. Ездить многим было недосуг, не по карману, да и незачем.
Теперь, в век высоких скоростей, для путешественника ощутимы только пункт отправления и конечный пункт. Сама дорога проплывает под крылом самолета, проносится за окном вагона, за стеклом автомобиля. В Далево время люди передвигались медленно. Пушкин той же весною отправился на войну, только на Кавказский театр — в Арзрум: от Москвы до Тифлиса он добирался без трех дней месяц (правда, сделал небольшой крюк — навестил в Орле опального генерала Ермолова). Не знаем, сколько продолжалось путешествие самого Даля, но другой дерптский врач, следовавший за ним, ехал на фронт около трех недель. При такой скорости дорога не проплывала и не проносилась, а входила в жизнь. Проходила сквозь едущего, как нить сквозь игольное ушко. Путешественник не проезжал города и села, а въезжал в них, останавливался. Люди на дороге не мелькали за окном — с ними знакомились, беседовали. Дорога обогащала впечатлениями, встречами.
Большие события вломились в жизнь Даля, сорвали его с места, бросили на вечно бегущую, бесконечную путь-дорогу. Даль не знал своего будущего, горевал: хотел стать врачом в Дерпте — ему помешали. Но мы-то знаем, что будущее Даля не Дерпт и медицина, мы радуемся, что ему помешали.
Пусть идет по дорогам этот зоркий, все подмечающий человек. Любитель передразнить, который схватывает на лету и способен передать каждую черточку в чужом облике, каждое движение. Умелец, который, что называется, «с хода» вникает во всякое ремесло и понимает его. Рукодел, который видит вокруг множество предметов, созданных человеком, и разгадывает их суть, навсегда скрытую от тех, кто сам не делает вещей, а лишь бездумно ими пользуется. Тонкий музыкант, для которого лучшая музыка — богатые звуки человеческой речи; он не устает ее слушать и записывать. Ему вредно сидеть на месте.
Пусть идет Даль по дороге! Он еще не знает, что нигде и никогда не пополнит так обильно запасы слов, как в походе. Он не знает, что идет навстречу словам!
Не было бы счастья, да несчастье помогло.
ПОХОДЫ
book-ads2