Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 6 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Но на сегодня нам уже хватит одной драмы. Давай жить дальше. — Да, Тим. — Эйвери, радостно суетясь, принялся доставать сливочное масло, сельдерей, паштет и помидоры в белой фарфоровой миске. Разумеется, Тим прав. Всем известно, что противоположности сходятся. Вот почему в целом все складывается так хорошо. Вот почему они так счастливы вместе. С его стороны было бы глупостью бороться с теми чертами своего характера, которые его друг считает привлекательными. Эйвери взял ручную кофемолку и всыпал кофейные зерна в деревянный выдвижной ящичек. Электрические кофемолки он не признавал, полагая, что из-за слишком высокой скорости вращения зерновой кофе, который присылают им по почте из Алжира, перегревается и теряет аромат. В воздухе смешались запахи кофе, вина и свежеподжаренных тостов — последний аромат при всей своей привычности особенно нравился Эйвери. Он в предвкушении уселся за чисто протертый сосновый стол. Наступало его самое любимое время. (Ну почти самое любимое.) Время еды и вина, сплетен и шуток. Даже если весь их день протекал за прилавком в книжном магазине или за бумагами, всегда находился хотя бы один покупатель, над которым они могли вдоволь посмеяться вечерком, передразнивая его манеры или выдвигая какие-нибудь забавные предположения на его счет. Но конечно, самые оживленные и веселые вечера выдавались после возвращения из театра Латимера. Тогда они разбирали по косточкам игру своих товарищей и взаимоотношения между ними, а также обменивались мнениями по различным насущным вопросам, вроде состояния душевного здоровья Гарольда (а этот вопрос всегда оставался открытым). Но иногда, если дома разыгрывалась какая-нибудь драма, Тим немного замыкался в себе и делал вид, будто театральные дела ему неинтересны. Эйвери, для которого сплетничать было все равно что дышать, переживал такие моменты мучительно. Вот и сейчас, обильно намазывая тост маслом, он с некоторым беспокойством поглядывал на Тима. Но все было хорошо. Тим взглянул на Эйвери, и в его серых глазах, которые смотрели порой так холодно, вспыхнул ехидный огонек. — Но в остальном, миссис Линкольн, — сказал он и взял стебель сельдерея, — вам понравился спектакль?[18] Когда Джойс Барнаби вошла в гостиную, ее муж дремал в кресле возле камина. Перед этим он рисовал веточку жимолости, и карандаш по-прежнему был у него в руке, хотя альбом упал на пол. Джойс встала позади кресла, крепко обняла мужа, и он проснулся. Она подняла упавший альбом. — Ты дорисовал? — Я случайно уснул. — Ты ел лазанью? Том Барнаби пробормотал в ответ что-то невнятное. Когда после распределения ролей в «Амадее» Джойс пришла домой и сказала, что ей досталась роль кухарки, только приступ невыносимой изжоги помешал ему расхохотаться в голос. Он никак не мог понять, каким образом жена ест приготовленные ею самой блюда если не с удовольствием, то по крайней мере без видимого отвращения. Иногда он задумывался: что, если неподдельный ужас, который он долгие годы испытывает во время еды, превратился в некий ритуал или привычку, и Джойс решила, будто это своего рода фирменная шутка? Он смотрел, как она наклоняется к веточке с розовато-белыми цветками и вдыхает аромат. — Как все прошло, дорогая? — Напоминало выступление братьев Маркс[19]. Не знала, что абсолютно все может идти наперекосяк. К счастью, во время перерыва пришел Тим с опасной бритвой, и у Гарольда поднялось настроение. До тех пор он целый вечер ворчал. «Molto disastro[20], милые мои!» — Для чего нужна опасная бритва? — Потом увидишь. Если я скажу сейчас, это испортит первый спектакль. — Невозможно испортить спектакль, если в нем участвуешь ты. — Барнаби взял жену за руку. — Что в этой большой сумке? — Костюмы. Нужно поменять молнии на штанах, нашить тесьму. — Немалая работа. — Ну Том. — Она легким толчком заставила его убрать ноги с низенькой скамеечки и села на нее сама, протянув руки к камину. — Не говори так. Ты знаешь, что я это люблю. Он это знал. Недавно, еще до того, как он услышал запись, Джойс исполнила для него арии, которые по пьесе поет Катерина Кавальери. У нее было красивое высокое сопрано. Немного стертое в верхнем регистре, но еще сохранившее богатый и насыщенный тембр. «Martern Aller Arten»[21] тронула его до слез. Его жена училась в Гилдхоллской школе музыки, когда они встретились и полюбили друг друга. В последний год ее учебы Том побывал на концерте с участием Джойс, удивленно и испуганно внимая чудесным звукам. Еще долго он не мог поверить, что она и впрямь может полюбить такого обычного человека, каким он считал себя. И что она вправду будет принадлежать ему. Но они поженились, и она пропела еще четыре года, сначала в маленьких, скромно посещаемых концертах, потом поступила в хор Королевской оперы. Все это закончилось после рождения Калли. «Только на время», — решили они. На время. Но он продвигался по службе медленно, денег не хватало, и, когда Капли было два года, Джойс устроилась дублершей в мюзикл «Годспелл». Но Том часто выходил на ночные дежурства, а из попыток оставить дочку с няней ничего хорошего не получилось, и из-за этого Джойс чувствовала такую вину и тревогу, что, находясь в театре, никак не могла сосредоточиться. Поэтому, чтобы сохранить подвижность голоса, она временно поступила в Опереточное общество Каустона, а когда оно закрылось, в ЛТОК. Не сказать, что ей там нравилось, но это было лучше, чем ничего. Они с Томом решили, что продлится это только до тех пор, покуда Капли не подрастет и не сможет оставаться дома одна. Но, когда это время настало, Джойс обнаружила, что музыкальный мир изменился и в него пришло множество талантливых и настырных молодых певиц. А годы более или менее спокойной семейной жизни притупили лезвие ее амбиций. Она поняла, что не хочет ездить в Лондон, выходить на огромную и мрачную сцену и петь какую-нибудь крошечную безымянную партию. Особенно когда из-за кулис глазеет толпа двадцатилетних девиц и юношей, которых так и переполняют решимость, энергия и надежды. Поэтому постепенно, без всякой суеты или видимого огорчения, Джойс отказалась от своих планов сделать музыкальную карьеру. Но, когда она так искренне исполняла свои скромные роли (более крупных ей не поручали) или с таким увлечением пела на рождественском детском утреннике, ее муж всегда ощущал мучительную жалость. За годы их счастливой совместной жизни эта боль приутихла, но теперь, когда «Martern Aller Arten» еще звучала у него в ушах, а краем глаза он видел огромный куль с одеждой, которую предстояло перешивать и чинить, внезапная грусть и сожаление об утраченных возможностях пронзили его, словно кинжалом. — Том… — Джойс взяла его за руку и пристально взглянула ему в лицо. — Не надо. Это все не имеет значения. Никакого. Есть только ты и я. И у нас есть Калли. Дорогой?.. — она внимательно и нежно посмотрела ему в глаза. — Все хорошо? Барнаби кивнул и постарался изобразить спокойствие. Что он может поделать? Так уж сложились обстоятельства. Главное, что у них есть Калли. Их дочь бредила театром с четырех лет, впервые побывав на рождественском утреннике. Когда детей позвали высматривать злого волка, она первой выскочила на сцену, а потом упорно, с криками и брыканием, отказывалась уходить. В начальной школе она с большой уверенностью исполняла роли дубового листа или маленького кролика и ни о чем не жалела. В настоящее время она доучивалась в Нью-Холле на отделении английской литературы и исполняла самые заметные роли в спектаклях Кембриджского любительского театрального общества. — Ты все это прекрасно знаешь, — продолжала Джойс. — Глупый старый медведь. Барнаби улыбнулся: — Давненько меня так не называли. — Помнишь, как Калли тебя так называла? Ей нравилась та передача по телевизору. «Зовусь я Барнаби-медведь», — пропела она. — Забыла, что там дальше. — О да. В семь лет она была та еще непоседа. Их беседа на минутку приостановилась, потом Джойс заговорила снова: — Колин спрашивал. Барнаби тяжело вздохнул. — Ты можешь разрисовать камин? Пожалуйста. — Джойси, я в отпуске. Когда его просили поучаствовать в оформлении декораций, он сначала всегда отказывался, но потом все-таки помогал, если не был занят работой. — Я бы к тебе не приставала, если бы ты не был в отпуске, — не моргнув глазом солгала Джойс. — Конечно, каждый из нас вполне способен размалевать по кирпичику, но этот камин Колин складывал собственноручно… И вышло прекрасно, Том, — настоящее произведение искусства. Нельзя подпускать к нему неизвестно кого. А у тебя такие вещи получаются чудо как хорошо. — Ты мне просто льстишь. — Я говорю правду. Ты художник. Помнишь, какую статую ты сделал? Для «Кружись, кружись по саду»?[22] — Слишком хорошо помню. И письма в местные газеты тоже помню. — Можешь заняться этим в субботу днем. Прихвати с собой фляжку и сандвичи. — Джойс немного помолчала. — Я не стала бы тебя просить, если бы погода подходила для работы в саду. — Я и не стал бы этим заниматься, если бы погода подходила для работы в саду. — Спасибо, Том. — Она прижалась щекой к его руке. — Ты такой милый. Старший инспектор Барнаби вздохнул, понимая, что последние деньки его ежегодного отпуска уйдут на бессмысленные хлопоты. — Расскажи об этом в отделении полиции, — ответил он. Гарольд загнал свой «морган» в ворота дома номер семнадцать по Веллингтон-Клоуз, столбы которых увенчивали пенопластовые львы, и въехал в гараж. Он заставил мотор издать последнее громогласное рычание, потом заглушил его и стал готовиться к предстоящему трудному делу. Залезать в «морган» и вылезать из него было нелегко. С другой стороны, сидеть за его рулем и представлять себя со стороны было величайшим наслаждением. Прохожие поворачивали головы, когда автомобиль алой вспышкой пролетал мимо них, и это позволяло Гарольду на время утолить ненасытную жажду всеобщего восхищения. То обстоятельство, что его жене этот автомобиль не нравился, доставляло ему еще большее удовольствие. Он вынул ключи и почтительно погладил приборную доску. «Когда все идет хорошо, человек понимает это инстинктивно», — подумал Гарольд, давным-давно принявший эту хитрую рекламную выдумку за чистую монету. Рядом с ним на кожаном сиденье лежала связка афиш, которые миссис Уинстенли распространит в Гильдии горожанок, на своих курсах флористики и в местных магазинах. Не считая интервью, которые он раздавал при первой же возможности, Гарольд не поддерживал с общественностью никаких отношений. Он всегда говорил, что невозможно представить, как Тревор Нанн[23] бегает по местным газетчикам, рекламируя свой новый спектакль. Упоминая такое известное имя, Гарольд захлебывался от желчи и досады. Он давно считал, что, если бы он в ранней молодости сдуру не женился и не произвел на свет троих совершенно бездарных детей, — которые теперь, к счастью, уже выросли и обитают со своими благоверными где-то очень далеко, — он уже был бы одним из ведущих режиссеров страны. Если не всего мира (Гарольд был не из тех людей, которые избегают горькой правды). Человеку нужны только удача, талант и правильная жена. Гарольд считал, что удача зависит от самого человека, а талантом он не обделен. Видит бог, талант из него прямо-таки выпирает. Но что касается правильной жены… да, вот в чем трудность[24]. Дорис была обыкновенной мещанкой. Филистершей. Когда они только поженились (она еще была худенькой и застенчивой миловидной девушкой), ее всецело занимали дети, и у нее не было свободного времени, чтобы интересоваться происходящим в театре Лэтимера. Позже, когда дети выросли и покинули родительский дом, попытки Дорис высказать свое мнение о постановках были настолько беспомощны, что Гарольд запретил ей вообще ходить в театр, за исключением премьерных спектаклей. Он какое-то время подумывал отделаться от жены, когда в театре объявилась Роза, которая показалась ему более подходящей парой для режиссера-постановщика. (Иногда он размышлял, благодарна ли ему Дорис за высокий статус, который она имеет, будучи женой единственного в городе театрального деятеля, и знает ли она вообще об этом статусе.) Однако, рассмотрев эту мимолетную фантазию при холодном свете рассудка, Гарольд признал ее совершенно несостоятельной. Роза свыклась — нет, сжилась — со своей ролью первой актрисы и, уж конечно, не будет добровольно подавлять собственную личность, чтобы оттенить его величие. Тогда как Дорис, хотя и увлекалась всякими странными вещами — мариновала яйца, засушивала цветы и вязала мягкие игрушки, которые набивала разноцветным поролоном, — но при этом обладала такой выдающейся добродетелью, как непроходимая тупость. Гарольду было приятно осознавать, что, когда он входит в комнату, его жена практически сливается с мебелью, словно melanchra persicariae[25]. И, что особенно важно, она не была требовательной. Он выделял детям и жене довольно скромные средства, гораздо более скромные, чем мог себе позволить. Более половины выручки, которую приносил его бизнес (как и предполагала Джойс), уходило на постановки, и, если их можно было сурово раскритиковать во всех остальных отношениях, с точки зрения костюмов они были безупречны. На лобовое стекло упал янтарный прямоугольник света. — Гарольд? Гарольд вздохнул, напоследок протер спидометр носовым платком и ответил: — Разреши мне самому. Он выкарабкался из машины. Для него это был своего рода барьер. Момент, когда он покидает полный жизни, звуков и суеты разноцветный мир театральных подмостков и вступает в туманный, серый, расплывчатый и совершенно нереальный мир повседневности. — Ужин стынет. — Обед, Дорис. — Снедаемый раздражением, он протолкнулся мимо нее в кухню. — Сколько раз я тебе говорил? — Как он, миссис Хиггинс? — Дирдре неслышно вошла в кухню через заднюю дверь, и дремавшая у камина пожилая женщина вздрогнула. — Извините. Я не хотела вас напугать. — Хорошо, — ответила миссис Хиггинс. — В общем и целом. Дирдре подумала, что это уточнение неуместно. Они обе знали, что с мистером Тиббсом отнюдь не все хорошо, и понимали почему. Дирдре взглянула на каминную доску. Конверт исчез, и Дирдре краем глаза увидела, как он высунулся из кармана перепачканного передника миссис Хиггинс, когда та тяжело поднялась на ноги. — Ох-хо-хо! — Он еще спит? — Нет. Болтает сам с собой. Я разогрела ему тарелочку супцу. Дирдре заметила в раковине консервную банку и со словами: «Вы очень добры» помогла миссис Хиггинс надеть пальто. Ее благодарность и признательность были совершенно искренними. Если бы не миссис Хиггинс, Дирдре совсем не было бы жизни. Все ограничивалось бы домом и химической станцией. Ибо кто еще стал бы за два фунта обихаживать выжившего из ума старика? Впрочем, о деньгах разговора не заходило. Когда Дирдре предложила их в первый раз, миссис Хиггинс сказала: «Не беспокойтесь, милочка, я просто буду сидеть себе в соседней комнате и смотреть телевизор». Но монеты, которые Дирдре оставила под чайником, исчезли, поэтому с тех пор она всегда оставляла их в конверте из оберточной бумаги. Когда миссис Хиггинс ушла, Дирдре заперла дверь на засов, поставила на медленный огонь молоко и поднялась по лестнице. Ее отец, неестественно выпрямившись, сидел в пижаме под блеклой репродукцией «Светоча мира»[26]. Его тронутые сединой рыжие усы были влажными от слез, а глаза сияли.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!