Часть 5 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Роза Кроули была невысокого роста, чуть выше пяти футов, и внешностью походила на цыганку, причем сама довела это сходство до крайней степени. Она постоянно чернила свои и без того темные волосы, подкрашивала карандашом и обрамляла густыми накладными ресницами красивые темные глаза, а ее смуглое лицо дышало зноем и сияло, словно путеводная звезда. Нос у нее был крупнее, чем ей хотелось, но и это обстоятельство она обращала в свою пользу, вскользь намекая на собственное происхождение от еврейских эмигрантов с трагической судьбой. Подобные намеки привели бы в ужас ее деда и бабку, крепких англосаксов, простых наемных работников из Линкольншира. Чтобы еще сильнее подчеркнуть эти довольно неясные семитско-цыганские черты, она носила темные платья и ослепительные украшения, сверкавшие, словно праздничные фейерверки, но хорошим вкусом отнюдь не блиставшие.
Глядя, как Эрнест безмятежно попивает свое вечернее какао, она вновь подивилась такому непостижимому явлению действительности, как их брак. Конечно, после развода с Эсслином не могло быть и речи, чтобы она осталась одна. При всей своей гордости она не могла пробыть в одиночестве дольше пяти минут. Она полагала, будто при такой внешности и таких личных качествах у нее отбою не будет от мужчин, едва разнесется весть, что она свободна, но на деле вышло иначе. Единственным серьезным претендентом на ее руку оказался Эрнест Кроули, местный строительный подрядчик и зажиточный вдовец.
Во время ухаживаний он проявил себя вполне пристойно, и его предложение о браке она приняла незамедлительно. Исправно посещая первые и последние представления спектаклей, в которых участвовала Роза, он предпочитал держаться в стороне от ЛТОК — видимо, понимал, что жене это придется по нраву больше. Иногда Роза приглашала на ланч своих самых именитых товарищей по сцене, и тогда Эрнест разыгрывал из себя трактирщика, вставал за импровизированную стойку и разливал белое вино. Остальные пили как лошади, и он радовался, когда все заканчивалось и накаленная атмосфера понемногу остывала.
Он спросил, как все прошло.
— Совершенно чудовищно, — со страдальческим видом ответила Роза, приложив ко лбу тыльную сторону ладони. — Джойс так ничего и не сделала с моим платьем, Дэвид Смай топчется по сцене, будто слон, а оба Вентичелли просто безнадежны.
Эрнест допил какао, взял трубку и с видом удовлетворенного любопытства принялся набивать ее табаком. Конечно, и у него на работе разыгрывались свои драмы. Жалобы, ссоры, иногда серьезные происшествия. Но в театральных делах было что-то особенное. Роза рассказывала о них с таким упоением, что в его глазах они поднимались на недосягаемую высоту по сравнению с повседневными мелочами его рабочей жизни.
— Гарольд говорит, что готов их задушить. — Роза всегда открывала свои монологи какой-нибудь пышной гиперболой. — По очереди и очень медленно, если они не выучат свои реплики.
— Ничего себе! — Эрнест намеренно отвечал ни к чему не обязывающими фразами. Отношение Розы к своему режиссеру было изменчивым. Иногда ее ненависть и презрение к его дурацким выходкам не знали границ; иногда — особенно когда Гарольду случалось повздорить с какой-нибудь актрисой второго плана — она всецело ему сочувствовала. Тогда она и он становились равными — блистательными талантами, бок о бок плывущими через море посредственностей. Этим вечером ее мнение было именно таковым.
— Вентичелли открывают спектакль, понимаешь? Они вдвоем… быстро-быстро перекидываются репликами. Как Розенкранц и Гильденстерн у Стоппарда…
Эрнест глубокомысленно кивнул.
— Ведь они загубят весь спектакль. Загубят на корню.
Эрнест снова кивнул и опять набил трубку. Он понятия не имел, кто такие Вентичелли, но этим бедолагам явно стоило подсуетиться, чтобы дожить до премьеры. Роза переключилась на Бориса, который, по ее словам, размалевал лицо самым неподобающим образом и играл императора Иосифа, будто сумасшедшую баварскую домохозяйку.
Если Эрнесту и случалось подумать, что за последние два года, в течение которых было поставлено двенадцать пьес, Роза, подвергавшая каждый спектакль беспощадному разбору, всегда забывала упомянуть своего первого мужа, он мудро оставлял это наблюдение при себе.
__________
— Все погибло, все погибло!
Эйвери ринулся через прихожую, на ходу срывая с себя кашемировое кашне. Перчатки полетели на обюссонский ковер, пальто — на малиновый атласный диван. Тим спокойно прошел по следам всего этого буйства, со словами: «Вот незадача!» подбирая раскиданные вещи. Потом засунул перчатки в карманы пальто — по одной в каждый — и повесил его в тесной прихожей, рядом со своим, подивившись, насколько контрастируют пальто в цветную клетку, бирюзовое кашемировое кашне и темно-рыжие перчатки, пальцы которых умоляюще выглядывали из карманов, с его темно-серым пальто «в елочку» и темно-синим шарфом.
Эйвери, уже облачившись в фартук и надев кухонные рукавицы, вытащил из духовки чугунный сотейник. Потом водрузил его на деревянную подставку и медленно, миллиметр за миллиметром, поднял крышку. Торопясь домой, Эйвери заключил сделку с Провидением: он не будет спрашивать у Тима, кто звонил и о чем был разговор, а оно взамен проследит, чтобы рагу не перестояло. Эйвери сознавал, что ему потребуются сверхчеловеческие усилия, чтобы соблюсти условия сделки со своей стороны, а потому ощущал почти магическую уверенность, что другая сторона как минимум позаботится о сохранении своего доброго имени. Но, торопясь к дому по садовой дорожке, он почувствовал запах горелого, и вся его уверенность улетучилась. А когда он со страшными предчувствиями промчался через гостиную, то окончательно уверился, что все снова пошло прахом. Так оно и оказалось.
— На нем корка!
— Подумаешь. — Тим неторопливо вошел на кухню и взял штопор. — Перемешай все, да и дело с концом.
— Получилась какая-то запеканка. О господи…
— Ради всего святого, перестань заламывать руки. Это всего-навсего рагу.
— Рагу! Рагу!
— По крайней мере, теперь нельзя сказать, что во всем доме нет ни корки.
— Тебе только бы шутки шутить!
— Отнюдь нет. Я чрезвычайно голоден. А если ты так беспокоился, мог бы раньше уйти домой.
— А ты мог бы раньше прийти в театр.
— Я занимался бумажными делами. — Тим подавил раздражение в голосе и улыбнулся. Пока Эйвери в таком состоянии, сесть за стол не удастся до самой полуночи. — А звонили из антикварной лавки по поводу твоей скамеечки для ног, и еще Дерек Бэрфут напрашивался к нам на ланч в воскресенье.
— А-а-а… Спасибо. — Эйвери выглядел растерянным, успокоенным, благодарным и воодушевленным одновременно.
— Послушай. Почему бы не взять эту ложку с дырочками?..
— Нет! Ни в коем случае! — Эйвери заслонил собой сотейник, словно мать, обороняющая свое дитя от голодного зверя. — Я придумал кое-что получше. — Он достал коробку с салфетками и аккуратно разложил полдюжины по многострадальной корке. — Корка к ним прилипнет, и я сниму ее лопаточкой целиком.
— По-моему, наверху самое вкусное, — пробурчал Тим и направился в кладовку за вином.
Кладовка была владением Эйвери. Там имелась выложенная плиткой ниша с выходившим наружу зарешеченным окошком, благодаря чему в ней всегда было прохладно — превосходное место для хранения вина. Тесная кладовка, в которую было даже проведено электричество, ломилась от съестных припасов. Ореховое и кунжутное масло. Оливки, специи и пралине из Прованса. Анчоусы и проволоне; трюфели в маленьких баночках. Консервированные мидии и сычуаньский перец. Картофельная мука и горчица различных сортов. Вяленые окорока, водяные орехи и ветчина с морщинистой кожицей лакричного цвета, висевшая на потолке рядом с благоуханной салями. Миндальные бисквиты и булочки с корицей. Томатная паста и каштановое пюре, копченая рыба, чаячьи и чибисовые яйца, соус чили — такой острый, что о него можно было порезаться. Тим отодвинул горшок с персиками в бренди, достал бутылку и вернулся на кухню.
— Что ты открываешь?
— «Шато д’Иссан».
Покусывая свою пухлую нижнюю губу (капелька облегчения уже растворилась в море беспокойства), Эйвери наблюдал, как Тим вкручивает штопор, надавливает на хромированные рычажки и с негромким хлопком вытаскивает пробку. Эйвери считал этот хлопок вторым по красоте звуком (после звука расстегивающейся молнии), но с горечью подозревал, что Тим считает наоборот. Теперь, когда Эйвери любовался поблескивающими при свете лампы гладкими и шелковистыми волосками на запястьях своего возлюбленного и его изящными руками, которые наклоняли бутылку и наливали в бокал ароматное вино, у него в животе екало от знакомого смешанного чувства страха и восхищения. Тим сбросил пиджак, явив взорам оливкового цвета жилет и белоснежную рубашку, рукава которой по-старомодному поддерживали резиночки. Потом наклонил свой прямой тонкий нос к бокалу и понюхал вино.
Эйвери никогда не понимал, как человек, который настолько серьезно озабочен тем, что он пьет, не столь же привередливо относится к тому, что он ест. Тим был совершенно всеяден — и это еще мягко сказано. Однажды, когда ему пришлось час ожидать поезда Рэгби, он слопал чизбургер с жареной картошкой, несколько кусков белого, похожего на губку хлеба, какое-то отвратительное пирожное с разноцветным джемом, два шоколадных батончика «Кит-Кат», запил все это крепким, цвета ржавчины чаем и остался весьма доволен. «Ладно, если бы он был из рабочей семьи», — подумал тогда Эйвери, с мрачным видом вертя в руках апельсин и бокал тепловатого «Либфраумильх». (Тим отвергал «Либфраумильх» на том основании, что его не только производят в разных областях, но вдобавок щедро разбавляют незамерзающей жидкостью.)
Иногда, перелистывая какую-нибудь из своих многочисленных кулинарных книг, Эйвери спрашивал самого себя, зачем он так подолгу и усердно трудится на кухне. Ответ являлся незамедлительно, всегда один и тот же. Эйвери готовил лесного голубя à la paysanne, truites à la crème и fraises Romanoff[16] просто из благодарности. Он подавал Тиму эти блюда с каким-то горделивым смирением, ибо они были его высшими достижениями, лучшим, что могло предложить его любящее сердце. С таким же упоением он утюжил Тиму рубашки, выбирал свежие цветы для его комнаты, придумывал всякие маленькие подарки. В магазинах его взгляд почти неосознанно высматривал что-нибудь, чем он мог бы порадовать своего друга.
Он не переставал удивляться, что они с Тимом вместе уже семь лет, особенно когда узнал о своем друге всю правду. Эйвери всегда был гомосексуален и наивно полагал, что Тим тоже. Лишь потом он узнал, что свою истинную природу Тим постигал постепенно и мучительно. Что в подростковом возрасте он считал себя гетеросексуалом, а несколько лет спустя — бисексуалом. (В двадцать с чем-то он даже был полтора года помолвлен.)
Это открытие страшно перепугало Эйвери. Сколько бы ни уверял его Тим, сколько бы ни напоминал, что все это происходило двенадцать лет назад, Эйвери невозможно было успокоить. Даже сейчас он продолжал наблюдать за Тимом, выискивая признаки того, что его былые склонности по-прежнему напоминают о себе, подобно деревьям, которые сбрасывают пышную листву и являются в своей первозданной голизне.
Эйвери рассуждал так потому, что он никогда не понимал и за сто тысяч миллиардов лет не понял бы, что Тим в нем нашел. Для начала, внешностью они разительно отличались. Тим был высоким и худощавым, с впалыми щеками и такой суровой линией рта, что улыбка у него всегда выходила неожиданной и на удивление приятной. Эйвери считал его похожим на какого-нибудь персонажа с картины Караваджо. Или даже (когда его профиль выглядел особенно строгим) на средневекового монаха. Николас как-то сказал, что считает Тима, хоть и напрочь лишенного эмоциональности, духовно богатым человеком. Эйвери не очень-то хотел это знать. Ему было совершенно наплевать на духовное богатство. Для него не было ничего важнее хорошего filet mignon[17] и любовных объятий.
Эйвери знал, что в сравнении с Тимом он выглядит смехотворно. Пузатый и коротконогий, неряшливый и неуклюжий. Губы у него были мягкие и чересчур полные, глаза — бледно-голубые, слегка навыкате, с почти бесцветными ресницами, а прямой и тонкий нос терялся на широком бледно-розовом лице. Голова у него была круглая, окруженная ореолом курчавых волос, желтых и мягких, точно пух утенка. Он всегда мучительно переживал из-за своей лысины и, пока не встретил Тима, носил парик. Наутро после их первой ночи парик оказался в мусорном ведре. Об этом случае между ними никогда не заходило разговора, а Эйвери набрался смелости и жил с тех пор без парика, раз в неделю подставляя свой голый череп под гелиолампу.
Кроме того, различались они и характером. Тим почти всегда был спокоен, а Эйвери переходил от буйного веселья к страшному унынию, попутно успевая побывать во всех промежуточных эмоциональных состояниях. И реагировал на все очень театрально. Раньше это забавляло Тима, но в последнее время Эйвери замечал, как его плотно сжатые губы недовольно подергиваются. Теперь, допивая бокал бордо, Эйвери произносил про себя очередную клятву. Он научится воспринимать все спокойнее. Он будет сначала думать, а потом говорить. Делать несколько глубоких вдохов. Или даже считать до десяти. Он заглянул в сотейник. Салфетки бесследно исчезли. Эйвери издал вопль, который, наверное, услышала половина улицы.
— Черт побери! — Тим звякнул бокалом о стол. — Что на этот раз?
— Салфетки насквозь впитались.
— И все? Я подумал, что тебя по меньшей мере кастрируют.
— Корка должна была к ним прилипнуть, — всхлипнул Эйвери.
— Теперь ты знаешь, что она этого не сделала. А знание никогда не бывает лишним. Мы просто отдадим все это Николасу.
— Нельзя, там же полно бумаги.
— Тогда Райли.
— Райли! Там полбутылки бонского вина.
— Значит, он подумает, что наступило Рождество.
— К тому же Райли больше любит рыбу, чем мясо. Что ты делаешь?
— Тосты. — Тим нарезал хлеб на мраморной доске для теста, потом включил гриль и наполнил оба бокала. — Выпей, мой милый. И перестань метаться из угла в угол.
— Извини… — Эйвери шмыгнул носом и пригубил вина. — Ты… ты не сердишься на меня, Тим?
— Нет, я не сержусь на тебя, Эйвери. Просто я умираю от голода.
— Да. А все из-за того…
— Не надо больше извиняться. Успокойся и дай мне руку. У нас еще оставался утиный паштет. А еще можно доесть манговое мороженое.
— Ладно. — С печальной физиономией Эйвери подошел к холодильнику. — Не знаю, почему ты меня терпишь.
— Хватит заискивать, это тебя не красит.
— Изви…
— Если не я, то кто еще будет тебя терпеть?
Этот заданный мимоходом вопрос показался Эйвери абсолютной истиной. На него нахлынула грусть, он повесил голову и задумался, разглядывая свое круглое пузо и маленькие пухлые ступни. Потом поднял взгляд и неожиданно увидел лучезарную улыбку Тима. «Какой чудный день!» — подумал Эйвери и тоже расплылся в широкой улыбке. К тому же тосты подгорели, так что справедливость восторжествовала, и они с Тимом в конечном итоге оказались одинаковыми ротозеями.
— Можем вообразить, будто это ржаное печенье, — сказал Эйвери, допивая вино. А потом, совершенно позабыв недавнее замечание по поводу его заискиваний, добавил: — Я хочу быть больше похожим на тебя. Таким же спокойным.
— Ну уж нет! Черта с два я бы стал жить с кем-нибудь вроде меня. Я бы за неделю помер от скуки.
— Правда, Тим? — Сердце Эйвери чудесным образом забилось быстрее. — Ты серьезно?
— Драма ввечеру разгоняет хандру.
— Вот как! — Эйвери подлил себе еще вина. — Пожалуй, соглашусь.
book-ads2