Часть 7 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Он грядет! — воскликнул он, когда Дирдре вошла в комнату. — Господь грядет!
— Да, папа. — Она присела на кровать и взяла его за руку, которая на ощупь напоминала тонкие кости в кожаном чехле. — Тебе принести еще попить?
— Он выведет нас отсюда. К свету.
Она знала, что нечего и пытаться его уложить. Он всегда спит сидя, прислонившись спиной к груде подушек. Она погладила его по руке и поцеловала в мокрую от слез щеку. Он уже несколько месяцев был малость не в себе. Первые признаки того, что с ним не все в порядке, проявились, когда однажды вечером, после установки декораций, она вернулась из театра и обнаружила, как ее отец ходит по улице от дома к дому, стучится в двери и сует испуганным жильцам полный совок раскаленных углей.
Со страхом и недоумением она отвела его домой, высыпала угли обратно в камин и обратилась к отцу с осторожными расспросами в надежде услышать разумное объяснение. Конечно, такового не последовало. С тех пор у него частенько мутился разум. (Дирдре предпочитала использовать подобные обтекаемые выражения, избегая употреблять официальное название его недуга. Когда работница медицинского центра, где мистер Тиббс находился днем, произнесла это страшное слово, Дирдре в испуге и гневе накричала на нее.)
У него порой еще бывали длительные периоды просветления. Невозможно было предугадать, когда они начнутся и как долго продлятся. Прошлое воскресенье выдалось просто чудесным. Днем они гуляли, и она рассказала ему об «Амадее», по обыкновению преувеличив собственную роль в постановке, чтобы отец мог гордиться своей дочерью. Вечером они выпили по бокалу портвейна и съели по куску комковатого домашнего кекса, и он спел несколько песен, которые помнил с детства. Ему было за сорок, когда родилась Дирдре, поэтому песни были очень старые. «Красные паруса на закате», «Валенсия» и «О, Антонио». Он надел шляпу-котелок, постукивал и поигрывал тростью, пытаясь воспроизводить те привычные движения, которые много лет назад так восхищали Дирдре и ее мать. Тогда его волосы были рыжевато-золотистыми, а усы блестели, словно конский каштан. В прошлое воскресенье они оба плакали, прежде чем пойти спать.
Дирдре подошла к окну, чтобы задернуть занавески, и с минуту постояла, глядя в небо, где сияла луна и стремительно проплывали облака. Там, в вышине, жил Гавриил, ее ангел-хранитель. Порой он бессмертным дуновением нисходил на землю, светлый и сияющий, и любящим взором присматривал за мирскими заботами семейства Тиббсов. В далеком детстве Дирдре иногда резко оборачивалась, словно во время игры в «Море волнуется раз», надеясь хоть одним глазком увидеть его крылья в двенадцать футов шириной, пока он не спрятал их под невидимым плащом. Она была уверена, что однажды видела золотистый отпечаток исполинской ступни, а потом слышала шумное хлопанье крыльев, как будто над головой у нее пролетала тысяча лебедей.
Кроме ангела-хранителя каждому человеку покровительствует какая-нибудь звезда. Когда Дирдре спросила отца, какая звезда покровительствует ей, он ответил: «Та, которая светит ярче всех».
«Сегодня все они выглядят одинаково, — подумала Дирдре, задергивая шторы, — одинаково холодными». Она вспомнила про молоко и поспешила вниз на кухню, но было поздно — молоко уже убежало.
Она снова наполнила кастрюльку и поставила ее на огонь, потом достала из кухонного шкафа свой экземпляр пьесы, которую они собирались ставить следующей («Дядя Ваня»), с вплетенными в него чистыми листами. С тех пор как Дирдре стала помощником режиссера, она еще до первой репетиции долго и увлеченно прорабатывала каждую пьесу, многократно ее перечитывая и стараясь познакомиться с героями поближе, как будто они были живыми людьми. Пыталась уяснить подтекст и прочувствовать ритм. В голове у нее роились сценические решения, а на больших листах тонкого картона она зарисовывала собственные проекты декораций. Ее покорили «Дядя Ваня» и «Вишневый сад», она упивалась несравненной чеховской способностью создавать правдоподобный мир, населенный настоящими людьми, органично сочетая его с театральными условностями.
Почувствовав голод, она закрыла книгу и отложила в сторону. Она почти никогда не успевала перекусить перед репетицией, потому что не хотела опаздывать. В холодильнике Дирдре обнаружила немного салатной заправки, жесткий кусочек лежалой говядины и два ломтика свеклы. Намазывая маргарин на мягкий белый хлеб — единственное, что было по зубам ее отцу, — впала в приятное забытье, мысленно исправляя свои оплошности, допущенные во время последней репетиции, и проговаривая про себя воображаемые диалоги между ее участниками.
Дирдре. По-моему, в начальной сцене Вентичелли находятся слишком близко к Сальери. Им лучше держаться чуть поодаль. И ни в коем случае не прикасаться к нему.
Эсслин. Она совершенно права, Гарольд. Они ведут себя чересчур развязно. Если бы никто не сказал этого, мне бы пришлось сказать самому.
Гарольд. Верно. Вы двое, отойдите в сторону. Спасибо, Дирдре. Жаль, что я раньше не назначил тебя своей помощницей.
Или:
Гарольд. Принеси кофе, Дирдре.
Дирдре. Помощник режиссера не должен готовить кофе. Как вы считаете?
(Дружелюбный смех.)
Гарольд. Извини. Мы уже привыкли, что ты за нами ухаживаешь.
Роза. Мы слишком недооценивали тебя, милочка.
Эсслин. А ты всегда скрывала от нас свои блестящие идеи.
Гарольд. Осторожнее, я уже зеленею от зависти.
(Еще более дружелюбный смех. Китти идет готовить кофе.)
Или:
Гарольд (садится на стул в буфете). Теперь, когда все разошлись, я без колебаний скажу тебе, Дирдре, что твое участие в этой постановке для меня неоценимо. Все, что ты говоришь, так свежо и оригинально. (Тяжелый вздох.) А я уже выдыхаюсь.
Дирдре. Нет. Гарольд. Не надо…
Гарольд. Пожалуйста, послушай меня. Я думаю о нашей летней постановке. С «Дядей Ваней» предстоит мною работы…
Дирдре. Я буду рада помочь.
Гарольд. Нет, Дирдре. Помогать буду я. Я бы хотел — мы бы все хотели, — чтобы пьесу поставила ты.
Даже изнывающей по настоящей работе душе Дирдре последний диалог показался слегка неправдоподобным. Выскребая из банки остатки густой и лоснящейся желтой салатной заправки и распределяя ее по рыхлому хлебу, она предалась фантазиям попроще. Гарольд разбивается на своей машине. Или у Гарольда происходит сердечный приступ. «Последнее более вероятно», — подумала она, вспомнив выпирающее брюхо под узорчатым жилетом. Она оглядела свой бутерброд, ловко подхватила упавшую с него свеклу, положила ее обратно и откусила кусочек. Получилось так себе. А молоко опять убежало.
— Как, по-твоему, все прошло, Констанция?
Китти сидела возле туалетного столика. Она стянула с себя колготки и поставила свои молочно-белые ноги на затейливо украшенную скамеечку. Хотя она объявила о своей беременности всего три месяца назад, но уже нарочито выгибала поясницу и улыбалась вызывающе болезненной улыбкой. Иногда она внезапно вздрагивала, как будто у нее уже начинались родовые схватки. Она аккуратно нанесла на лицо очищающий крем и лишь после этого соблаговолила ответить.
— Дорогой, ты был великолепен. По-моему, все проходит блистательно.
— Почти все, ты хочешь сказать?
— Ну да. И ведь многие против тебя.
— Это точно. Бог знает, что Николас думает о себе. Удивляюсь, как Гарольд позволяет ему все эти выходки.
— Я знаю. Только Дональд и Клайв говорят дело. И то потому, что знают, о чем ты думаешь.
— О да. Эти двое во многих отношениях весьма полезны.
Эсслин почистил зубы, облачился в свою пижаму, похожую на костюм дзюдоиста, и теперь сидел на кровати, делая упражнения для лицевых мышц. Открыть рот, запрокинуть голову, закрыть рот, выпятив нижнюю губу по направлению к носу. Овал лица у него был, как у двадцатипятилетнего молодого человека, что в сорок пять лет отнюдь не плохо. Он надул щеки и медленно выпустил воздух. (Губы выпячены параллельно носу.) Потом оглядел свою миловидную жену, которая заканчивала снимать макияж.
Он всегда был немножко влюблен в самую привлекательную женщину из актерского состава (и всем это было известно), а во время постановки «Скалистой бухты»[27] поддался порыву страсти в реквизиторской с молодой резвушкой-инженю, которая теперь именовалась миссис Кармайкл. Тогда она играла красотку Дикки. К несчастью, когда ее беременность открылась, Эсслин был не женат, поэтому счел своим долгом сделать Китти предложение. Но сделал он это весьма неохотно. Ему хотелось пожить несколько лет в свое удовольствие, прежде чем искать себе спутницу, которая будет заботиться о нем в старости. Но она была весьма покладистой малюткой, и он не отрицал, что запоздавшее отцовство значительно повысило его статус в глазах окружающих. А для Розы оно оказалось страшным ударом.
Эсслин считал, что она это заслужила своим безобразным поведением. Когда он попросил у нее развода, Роза рыдала, вопила и причитала. Кричала, что он забрал у нее лучшие годы жизни. Эсслин вполне резонно заметил, что если бы не он, то это сделал бы кто-нибудь другой. Навряд ли ей удалось бы провести эти годы, запершись в несгораемом сейфе, и при этом сохранить молодость. Тогда она сквозь слезы проговорила, что всегда хотела детей, а теперь уже слишком поздно, и в этом его вина. Эсслину это заявление показалось просто смехотворным.
Они иногда подумывали обзавестись потомством, особенно когда им поручали играть в спектакле родительскую пару, но Эсслин всегда справедливо замечал, что если их сценические дети исчезнут после финального представления, то настоящие будут рядом с ними гораздо дольше. И что если его жизнь не слишком изменится, то жизнь Розы никогда не будет прежней, поскольку он не намерен тратить деньги на няньку. Он полагал, что убедил супругу своей логикой, но та припомнила ему все это во время бракоразводного процесса и не соглашалась на расторжение брака, пока Эсслин не выплатит ей компенсацию за «потерянных детей». Сумма оказалась довольно внушительной. Впрочем, потом он отыгрался. Когда Китти забеременела, он объявил об их бракосочетании после одной из репетиций «Магазина в Слай-Корнере»[28]. Нежно держа Китти за руку и глядя в лицо Розе, Эсслин чувствовал, что с лихвой возместил свой убыток.
Конечно, тогда она уже была замужем за своим маленьким скучным подрядчиком. «Однако, если честно, — думал Эсслин, заканчивая упражнения для щек и принимаясь вращать головой, чтобы снять напряжение с шеи, — некоторые считают бухгалтерский учет такой же скучной работой, как строительство. Или еще скучнее». Эсслин не мог с этим согласиться. Изучение и проверка исков и встречных исков, превращение огромных расходных счетов в столбики здравых и приемлемых цифр и выискивание в законах темных мест и лазеек, которые позволяли ему сократить сумму налогов, выплачиваемых его клиентом, были для него ежедневным вызовом, почти что творчеством.
Эсслин предпочитал работать с индивидуальными счетами. Его партнер, специалист по акционерному праву, работал с крупными предприятиями, а также с благотворительным фондом, который оказывал поддержку театру Лэтимера. Будучи членом театрального общества и хорошо разбираясь в его делах, Эсслин автоматически взял на себя его отчетность, а также отчетность принадлежавшего Гарольду бизнеса по импорту-экспорту, довольно скромного, но небезынтересного. С Гарольда он брал за услуги гораздо меньше, чем с других клиентов, и частенько задавался вопросом, признателен ли ему за это режиссер.
Закончив предаваться воспоминаниям и описав головой полный круг, Эсслин вновь переключил внимание на Китти. Она ощутила на себе его взгляд и кокетливо встряхнула своими золотистыми кудрями; менее самодовольный муж посчитал бы этот жест несколько расчетливым. Потом она полюбовалась отражением своей шеи в зеркале. Эсслин тоже полюбовался ее шеей, очертания которой казались ему безупречными. Ее личико было прелестным. Оно имело не слишком вытянутую форму, однако было в нем что-то лисье и, в сочетании со слегка косившими глазами, очень привлекательное. Она встала, разгладила розовую ткань ночной сорочки на своем животе, который еще не округлился с тех пор, как они забавлялись тогда в реквизиторской, и улыбнулась, глядя в зеркало.
Эсслин не улыбнулся в ответ, ограничившись простым кивком. Он расходовал свою улыбку очень бережливо, только в особых случаях. Он давно знал, что она не только озаряет и преображает его лицо, но также углубляет носогубные складки.
— Дорогая, — скорее повелительно, чем ласково, позвал он.
Китти покорно подошла к кровати и встала рядом с мужем. Эсслин повел рукой, и его жена сняла через голову ночную сорочку, которая упала к ее ногам прохладной розовой атласной волной. Эсслин окинул взглядом ее худые, почти мальчишеские бедра и маленькие груди, и его губы удовлетворенно сжались. (Роза в последние годы их брака позволила себе безобразно растолстеть.) Эсслин одной рукой расстегнул пижаму, а другой взбил подушку для жены.
— Быстрее, котенок.
Она выглядела поистине прелестно. Молодая, стройная, полная сил. От нее пахло жимолостью и скверным белым вином, которое продают в буфете. Она была скорее податливой, нежели активной, но Эсслину это и нравилось. И в придачу ко всему актрисой она была чрезвычайно плохой.
Эта последняя мысль напомнила Эсслину о репетициях «Амадея», и, торопливо исполняя супружеский долг, он думал о своей нынешней роли, которую играл в театре Лэтимера. Роль весьма ответственная (ведь Сальери постоянно находится на сцене), однако он чувствовал, что одной игры ему уже недостаточно. Эсслин хотел попробовать свои силы в режиссуре и не мог отделаться от этой мысли. Однажды он прочел биографию Генри Ирвинга[29] и теперь часто представлял себя в длинном темном пальто с каракулевым воротником и в цилиндре. Он бы даже отпустил бакенбарды…
— Дорогой, тебе нравится?
— Что «нравится»? А… — Он поглядел в лицо Китти. Ее губы приоткрылись от удовольствия, а веки сомкнулись в приятном забытьи. — Извини. Я опять где-то далеко. Прекрасно… прекрасно. — Он чмокнул ее в щеку, как будто положил вишенку на торт, и отвалился на свою половину кровати. — Постарайся выучить свои реплики ко вторнику. По крайней мере, из наших с тобой общих сцен. Не хочу, чтобы выходили заминки. — И неосознанно повторил за Гарольдом: — Не знаю, что ты делаешь целыми днями.
— Как это? — Китти приподнялась на локте и устремила в сторону мужа светлый и чистый взгляд своих лазурных глаз. — Я думаю о своем мурзике.
— Я тоже думаю о своей кошечке, — совершенно искренне ответил Эсслин. И добавил: — Не забудь, ко вторнику.
Потом поправил подушку и через две минуты заснул.
Братья Эверарды, всегда поддакивавшие исполнителю главной роли, жили в неряшливом и обветшалом типовом доме возле железной дороги.
Для всех своих соседей они были предметом неиссякаемого любопытства. Работы у них, по всей видимости, не было (шторы у них раздвигались не раньше полудня), но перед самым вечерним чаем они частенько куда-то уходили, прихватив с собой хозяйственные сумки.
Денег у них, очевидно, было мало. Они никогда не ходили в места, где нужно было платить за вход. Иногда их видели на рынке, где они быстро и ловко выбирали что получше из оставленных продавцами подгнивших фруктов и овощей. Многократные тактичные и не очень тактичные попытки соседей напроситься к ним в дом оборачивались провалом. Никому не удавалось ступить даже на дешевый линолеум, настланный у них в прихожей. А окна покрывал такой толстый слой грязи, что, даже когда драные шторы были отдернуты, внутреннее убранство комнат разглядеть не удавалось.
Клочок земли за домом порос крапивой, чертополохом и высокой травой, которая порой качалась и шелестела, потревоженная шнырявшими грызунами. На асфальте перед входной дверью доживал свой век их автомобиль. Это был пятнадцатилетней давности «фольксваген», не развалившийся на куски лишь благодаря хорошей сварке и железной воле, с этикеткой от пива «Гиннесс» поверх наклейки об уплате транспортного налога. Миссис Григгс из газетного киоска на углу заявила об этом в полицию, и этикетка исчезла, но потом появилась снова. Миссис Григгс любила повторять, что Эверарды вгоняют ее в дрожь. Ее воротило от передних зубов Клайва, очень острых и слегка выступающих вперед, и от привычки Дональда щуриться и моргать. За глаза она звала их мистер Крыс и мистер Крот[30].
Их редко видели по отдельности, а если и видели, то выглядели они какими-то особенно бесцветными. Как будто лишь реальная близость могла высечь искру, из которой в полную силу разгоралась их злобная энергия. Они словно бы подпитывали друг друга, словно бы кормились сплетнями и пересудами. Ничто не радовало братьев больше, чем чужие неудачи, хотя у них никогда не хватило бы честности в этом сознаться. Лицемерие было их основополагающей чертой. Никто не удивлялся искреннее, чем они, когда кто-нибудь превратно истолковывал сказанную ими фразу. Или когда их козни приносили большие неприятности ничего не подозревающим жертвам. «Кто бы мог подумать?» — восклицали они и удалялись на свою мерзкую кухню строить новые козни.
Прохожие посматривали на серые окна дома номер тринадцать по Эксон-стрит, что-то бормотали под нос и удивленно поднимали брови. Или стучали себя по лбу. Частенько у них возникал вопрос: «Что они там делают?» Обитателей этого жилища можно было заподозрить в какой угодно подрывной деятельности, от печатания запрещенной литературы до изготовления бомб для ирландских сепаратистов. Но все это было бы далеко от истины. Лучи злобы, исходившие от Эверардов, были хотя и резкими, но тонкими, и, если братьям удавалось сделать пакость кому-нибудь из круга ближайших знакомых, они оставались вполне довольны.
book-ads2