Часть 13 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ждать, приказал он себе. Ждать, как ты ждал томительные часы на праздничной литургии, когда епископ Туринский неспешно читал «lavabo inter innocentes manus meas», омывая свои пухлые, унизанные язвами, руки. Ждать, как ты ждал возможности забраться в «Убийцу», пока Магнебод не спеша расхаживал кругами, декламируя семь рыцарских добродетелей. Ждать, как ты ждал своего посвящения.
Он знал, что его ожидание будет вознаграждено, причем в самом скором времени. Он так отчетливо представлял, как это случится, что иногда среди ночи вскакивал, задыхаясь от холода, стискивая руками стальной ошейник, сжавший его горло — ему казалось, что сквозь злое завывание ветра он слышит гул. Ритмичный хорошо знакомый гул, отзвук тяжелого рыцарского шага.
Этот звук был предвестником многих других, которые он тоже представлял, так отчетливо, будто слышал на самом деле. Испуганные крики часовых, мерзнущих вокруг своих чахлых костров. Треск падающих деревьев, сминаемых сотнями квинталов прущей сквозь них стали. И наконец выстрелы. Сперва короткие пристрелочные очереди, кажущие нестрашными, звенящие, как проснувшиеся среди зимы злые комары. Но им на смену быстро приходит настоящий огонь, который оглушительным валом катится прямиком через лагерь, расшвыривая в стороны мечущиеся фигуры и превращающая походные шатры в тлеющих огненных птиц.
Из своей ямы он, конечно, многого не увидит. Не увидит, как Туринские рыцари окружают лагерь «Смиренных Гиен», огромные, точно сомкнувшиеся вокруг него горные утесы Альб. Как «Багряный Скиталец», исполинский великан, устремляется во главе боевого порядка, превращая торопливо лающие серпантины рутьеров в пропитанную кровью крошку, втоптанную в снег и мерзлую землю. Как верные отцовские рыцари бьют тугими струями огнеметов в спины бегущих, тщетно пытающихся найти укрытие в лесу, и превращают их в шипящую на снегу золу.
Да, он, скорее всего, не увидит этого. Зато хорошо услышит, а воображение легко подскажет ему недостающие детали.
Он наяву видел, как возле бегущего Бальдульфа взрывается восьмидюймовый шрапнельный снаряд, отшвыривая его в сторону, превращая в бесформенный пласт мяса, обрамленный клочьями тлеющей шубы.
Как тонко и испуганно верещит Бражник, тщетно пытаясь уберечь пухлыми руками свои драгоценные баночки, лопающиеся под градом пулеметного огня и извергающие драгоценные комки его внутренностей.
Как молча падает в снег Орлеанская Блудница, чья кираса изрешечена градом подкалиберных бронебойных снарядов, а забрало разбито пополам и вмято в лицо — окровавленное лицо с удивленно распахнутыми глазами, которое было вовсе не таким миловидным, как ему представлялось.
Как сдавленно бормочет проклятья умирающий Виконт, тщетно пытающийся ползти на окровавленных обрубках рук, не замечая занесенной над ним рыцарской ноги.
Как…
Дальше его мысли, теряя порядок, устремлялись к Вольфраму. Его смерть он представлял такое бессчетное количество раз, что сам сбился со счета, но каждая из его смертей приносила ему такое удовольствие, что даже мучительный холод на миг отступал.
Он представлял Вольфрама Благочестивого истекающим кровью в собственном шатре. Обезглавленным осколком снаряда и лежащим в куче своих дохлых подручных. Ревущим и охваченным пламенем, чувствующим, как его плоть медленно обугливается и стекает с костей. Разорванным, освежеванным, растоптанным, смятым…
Но лучше всего ему было бы остаться живым.
Вольфрам Благочестивый шлепнется в яму, издыхающий, глотающий собственную кровь, тщетно заламывающий руки в попытке добиться снисхождения, на которое не вправе рассчитывать. «Как ты хочешь, чтоб я поступил с ним? — спросит отец, кладя свою тяжелую руку на плечо Гримберту, — Этот человек причинил на своем веку много бед. Даже если он христианин, он не заслуживает снисхождения. Я хочу, чтобы ты сам решил его судьбу».
И тогда он…
Воображая бесчисленные мучения, которым он подвергнет Вольфрама, Гримберт кое-как вновь забывался сном, но стоило ему на рассвете вновь открыть глаза, как он слышал привычные звуки пробуждающегося лагеря, сквозь мешанину которых отчетливо был слышен ненавистный ему голос — Вольфрам Благочестивый костерил свой сброд за никчемность и лень, призывая на их головы все возможные проклятья.
Так было на третий рассвет. И на четвертый. И на пятый.
Не обращая внимания на тягучую боль в обмороженных руках, Гримберт тайком прижимался ладонями к ледяной земле, силясь нащупать отзвуки тяжелого гула, возвещающие приближение рыцарей. Но мерзлая земля, твердая как сталь, не передавала никакой вибрации. Сожравшая тысячи смертных и переварившая их на своем веку, она была мертва, холодна и безразлична.
***
Еще рано, мысленно утешал Гримберт сам себя, отогревая слабым дыханием ладони. Рыцарский доспех тяжелого класса отличается невообразимой огневой мощью и несет на себе тысячи квинталов брони, но сам при этом делается заложником своей массы. Потребуется много времени, чтобы отцовские рыцари преодолели весь тот путь, который легко покрыли легконогие «Убийца» со «Стражем». Уж точно не один день. Допустим, часов тридцать, это если считать напрямик, а если с маневрами и рассредоточением, то и сорок, быть может…
Неважно. Он дождется,
Апостол Лука ждал пятьдесят дней после Воскресения Иисуса, но не роптал, напротив, терпеливо ждал и возносил молитвы. Неужели он не вытерпит жалких несколько дней? Ведь сказал же Ефрем Сирин, «В ком нет терпения, тот подвергается многим потерям и не в состоянии стать добродетельным»…
Прежде ему казалось, что рассвет возвещает самую радостную пору суток, изгоняет дьявольские тени, возвращая мир под власть Господа. Но теперь каждый рассвет причинял ему мучения, точно последнему из адских отродий. Едва лишь только смерзшиеся облака делались полупрозрачными, пропуская солнечный свет, как Гримберт стискивал зубы до ломоты в висках, точно свет этот жег его заживо. Каждый следующий рассвет возвещал одно и то же. Еще один день, исполненный унижений и голода, еще один день в качестве рутьерской игрушки, на которой всякий желающий может выместить свою злость.
Они просто не спешат, уговаривал он сам себя. Им нужно время, чтобы провести разведку, чтоб окружить лагерь с разных сторон, чтоб подождать отставшие обозы…
Нет, нашептывал дьявол в левое ухо, помощи нет не поэтому. А потому, что ни твой отец, ни Магнебод, ни любая другая душа не имеет никакого представления, где искать пропавшего наследника. В какие дебри утащила его страсть к приключениям, в каком направлении увели мечты? Может, он рухнул в пропасть на леднике или утонул в стремительной горной реке во многих лигах от Турина. Может, сбежал от отцовской власти, чтобы сделаться вольным раубриттером или тайно вступил в какой-нибудь орден, навеки отделивший его от дома.
Ты был хорош, шептал ему дьявол, и у дьявола было лицо Вольфрама Благочестивого. Ты в самом деле оказался ловким сорванцом. Никем не замеченный, покинул замок, потом долго двигался проселочными дорогами, ловко избегая патрулей и застав. Крался, точно контрабандист, мимо радарных станций и постов. Ты всех провел, юный Гримберт, всех обвел вокруг пальца. И теперь ты сгниешь в яме, имея полное право наслаждаться собственной хитростью.
Господи великий Боже, он прежде и не задумывался о том, как велика Туринская марка, сколько в ней квадратных арпанов земли и лиг. Сколько лесов и гор, среди которых ничего не стоит затеряться, сколько крошечных городов и сел, разбросанных от Гренобля до Асти. Даже если отец пошлет в каждый из них по гонцу на самой быстрой лошади из маркграфских конюшен, пройдет по меньшей мере месяц, прежде чем они вернутся обратно. Туринская марка, может, не в силах поспорить размерами с Каркассоном или Бургундией, однако она стократ больше Фуа, Жеводана, Шалона или Булони. Огромные, невообразимые расстояния, протянувшиеся во всех существующих направлениях, в каких мерах их ни считай, километрами или лигами…
Аривальд прав, он всегда оскорбительно мало внимания уделял цифрам. Одни только гигантские Альбы могут поглотить без следа целую армию с десятками рыцарей, что уж говорить про две небольшие учебные машины?..
Терпи, приказывал он себе, воображая, будто тело — это доспех, который обязан слушаться приказов. Терпи, тряпка. Ты просидел в яме всего три дня, а раскис так, будто растоптанный слизняк на клубничной грядке. Мужайся. Эти ублюдки думают, что могут унизить рыцаря своими насмешками и оскорблениями. Но им придется убедиться в том, что это не так. Сила рыцаря не только в его оружии, его сила в несгибаемом духе, который, питаемый рыцарской честью, возвеличивает своего обладателя над толпами презренных тварей. Надо терпеть. Терпеть, терпеть, терпеть…
Может, поэтому Вальдо был так хорош в шахматах, подумал Гримберт, он-то умел терпеть. Понимая, что в вычурных деревянных фигурах не заложено ни силы, ни боевой отваги, что они ценны не самим фактом своего существования, а тем положением, которое занимают на доске, он терпеливо ждал, пока ситуация не сделается ясной, такой, которую можно использовать к своей выгоде. И несколькими ловкими контратаками перешибал хребет вражескому наступлению в паре ключевых точек.
Вальдо…
Мысли о нем были особенно мучительны, отчего Гримберт старался изгнать их из головы. Но они возвращались обратно, настойчивые, как терзающие северные рубежи империи кельты. Помойная яма, быть может, не так удобна для обитания, как его палаццо в Турине, но он, по крайней мере, успел к ней притерпеться. Так же, как и к холоду, скудной пище и насмешкам людей, которые прежде были бы счастливы облизывать языками Туринскую мостовую, очищая ему путь. А каково сейчас Аривальду? Должно быть, он лежит, раненый, окруженный хохочущими Гиенами, которые только и ждут момента, чтобы стащить с него, еще живого, сапоги. А может, он при смерти. Чудовищный удар, смявший «Стража», мог тяжело контузить его, причинив серьезные повреждения мозгу. В этом случае спасти его могут только туринские нейро-лекари и никто кроме. Это значит, на счету не просто каждый день, но и каждый час.
Почему Вольфрам медлит? Почему не спешит связаться с маркграфом Туринским, чтоб заключить сделку — быть может, самую удачную сделку в своей жизни? Осторожничает? Не хочет делиться с остальными? Чего-то выжидает?..
Вольфрам Благочестивый вел себя так, будто не только ни в малейшей степени не заинтересован в обмене своего пленника, но и вовсе забыл, кто оказался в его власти. Если он заглядывал к Гримберту в яму, то только лишь для того, чтоб отпустить очередную шутку, столь же смердящую, как окружающие его помои, или брезгливо столкнуть вниз камень. И это вместо того, чтоб отвести своему пленнику лучший шатер, потчевать лучшими угощениями и самолично сдувать с него пылинки!
Едва ли среди рутьеров встречаются прирожденные мыслители, обладающие острым интеллектом, но и отъявленных идиотов среди них обычно не водится, хищник остается живым лишь пока позволяет своему рассудку брать верх над голодом. Сообщив в Турин, кто именно сделался его заложником, Вольфрам смог бы обеспечить себя до конца дней. Да что там обеспечить, эта сделка принесла бы ему стократ больше, чем он заработал грабежом и мародерством за всю свою затянувшуюся жизнь! Гримберту были известны вассалы отца, обеспечившие себя баронской короной за куда меньшие услуги.
Однако Вольфрам отчего-то тянул. Будто шахматная фигура, которая двигается по какой-то своей хитрой траектории, а сейчас лишь ожидает своей очереди сделать ход. Но какой?.. Гримберт изнывал от тоски и неизвестности, размышляя об этом.
Может, Вольфрам лелеет планы продать его не отцу, а кому-то другому? Но кому?
Настоящим еретикам? Сарацинам? Гримберт съеживался еще больше. В «Аргентум Руссус»?
А может, отцовским недругам? У маркграфа Туринского было много недоброжелателей, как и у всех «вильдграфов» на восточной границе — здешние ссоры, даже самые малозначительные, были сродни медленно заживающим ранам, после которых на коже еще долгие годы тянутся воспаленные рубцы.
Отец никогда не участвовал в Рачьих войнах и вообще сторонился людей в сутанах, утверждая, что «Если бы император дал волю святошам, они запретили бы все, включая гвозди — только потому, что иудеи прибили ими Христа к кресту». Никогда не стремился увеличить Туринскую марку за счет соседских владений, даже когда выпадал удобный случай, и поддерживал в меру возможностей добрососедские отношения с маркграфом Лотаром из Салуццо и графом Лаубером из Женевы. Могли ли у него быть могущественные недруги, для которых Вольфрам приберегал ценный товар?
Думать об этом было так же тяжело, как представлять мучения раненого Аривальда.
Если ты и должен был что-то понять за время вашей игры в шахматы, решил он, так это то, что хороший игрок умеет выжидать.
И он ждал.
***
Ожидание с каждым днем делалось все мучительнее. Если у «Смиренных Гиен» были какие-то занятия по лагерю, сам Гримберт вынужден был проводить часы в праздном безделье, отвлекаясь разве что на какие-нибудь особенно изобретательные оскорбления или летящие ему в лицо куски угля.
Чтобы занять чем-то время, он принялся вспоминать жизнеописания рыцарей, которые, подобно ему, вынуждены были пройти через мучения, прежде чем обрести, подобно немеркнущему нимбу, истинную славу. Возможно, их пример натолкнет его на какие-то дельные мысли или, по крайней мере, утешит дух.
Мессир Гийом, прозванный Сиятельным Львом Парижа, в Битве Слепцов кромсал вражеские порядки огнем своих орудий, даже тогда, когда выпущенный мятежниками кумулятивный снаряд прожег его броню в уязвимом месте, вызвав пожар внутри бронекапсулы. Он мог покинуть свои доспехи, отделавшись незначительными ожогами, однако, не в силах подвести своего сюзерена, предпочел не выходить из боя. Он сражался даже тогда, когда его тело стало медленно превращаться в сгусток прилипшего к костям горящего жира внутри раскаленной металлической домны — не обращая внимания на боль, его мозг, медленно варящийся в черепной коробке, обрабатывал информацию и указывал цели для орудий. Очевидцы уверяют, что его грозный «Всевластитель» остановился лишь спустя восемь минут, когда от тела мессира Гийома осталась лишь липкая копоть.
Мессир Морель, успевший с честью послужить на своем веку двум императорам, наткнулся на мину и, потеряв подвижность, был окружен лангобардами. Не утеряв присутствия духа в безнадежной ситуации, он вызвал на переговоры двух лангобардских князьков, якобы для того, чтоб обсудить условия сдачи, а сам украдкой вынул все графитовые стержни из бортового реактора и демонтировал его оболочку. Переговоры тянулись несколько томительных часов, по истечению которых предводители лангобардов оказались поражены смертельной дозой радиоактивного излучения, отчего издохли самым паскудным образом через несколько дней. Мессир Морель пережил их лишь на несколько часов, но эти часы, наполненные невыразимыми муками, даровали его душе вечное блаженство в Царстве Небесном.
Мессир Анхенберд, страдая от ран, не остановился на марше, чтобы не снизить темп наступающего рыцарского знамени, так и истек кровью в бронекапсуле, сделавшейся его могилой. Мессир Бертеланд, защищая в споре честь своего сюзерена, позорному бегству предпочел смерть мученика — его утопили в выпотрошенном коровьем животе, перед этим ослепив и раздробив суставы. Мессир Лауновех, чей «Громогласный Вершитель» на протяжении восьми лет становился бессменным чемпионом императорских турниров, раскрыл придворный заговор, но поплатился за это жизнью — сложнейший токсин, которым отравили его заговорщики, превратил пышущего здоровьем здоровяка в огромную истекающую кровью опухоль, пораженную всеми известными лекарям болезнями одновременно, от зубной боли до бубонной чумы.
Примеров было множество. Сотни рыцарей сложили свои головы в битвах, ведомые верой и доблестью, но чем больше примеров вспоминал Гримберт, тем незавиднее казалось ему его собственное положение. Все те рыцари, может, погибли мучительной смертью, однако судьба не лишила их главного — возможности принять эту смерть как полагается рыцарю.
Возможность, которой он сам, подчиненный чужой злой воле, был лишен.
Вольфрам не смотрел на него, как на пленного рыцаря. Как на противника, захваченного в бою или опасного врага. Если он и заглядывал в яму, то сохранял на лице брезгливо-удивленное выражение, в котором не было и толики почтения.
— Что там наше сиятельство, еще не сдохло? — обычно вопрошал он у Ржавого Паяца, его личного камердинера и надзирателя, — Ну и ну!
— Не сдохло, но попахивает, — скрежетал в ответ тот, ухмыляясь так, что кость терлась о ржавые пласты расколотой брони, — И смурное, как кусок дерьма. Я так думаю, это все из-за скуки.
— Ты что, не обеспечил нашему высокому гостю всех надлежащих развлечений? — притворно ужасался Вольфрам, — Ну ты и мерзавец!
Ржавый Паяц складывался в подобии раболепного поклона, от которого его сухой хребет дребезжал, едва не лопаясь.
— Обеспечил, ваша светлость! Еще как обеспечил! Кинул ему, значитца, в яму двух дохлых ворон. Теперь сможет каждый день с этими дамами балы-маскарады проводить да амуры крутить!
Гиены хохотали так, что на них чуть шкура не лопалась, а Вольфрам часто утирал слезу — Ржавый Паяц как тюремщик владел столь обширным арсеналом издевок и садистских шуток, что мог бомбардировать ими Гримберта с утра до ночи — к вящей радости прочих «офицеров» и скучающих гиен.
— Эй, мессир! — взывал он вкрадчиво, — Уж простите нас, сирых, что доспех вам попортили. Это мы не со зла, звезды так сошлись. Чтоб загладить свою вину, мы с ребятами вам новый изготовили, из цельного куска коровьего кизяка, «Великий Бздун» называется. Извольте сейчас примерить?
Легко изображать мученика. Легко играть роль рыцаря в беде, который, наперекор злой судьбе, сносит издевательства недругов. В конце концов, как ни сильна боль, она уязвляет лишь тело, но не достоинство. Гримберт оказался лишен такой возможности. «Смиренные Гиены» не смотрели на него как на пленного рыцаря, скорее, как на никчемного болвана, угодившего в распахнутую ловушку. Они высмеивали его внешний вид и аппетит, его предков и их кровосмесительные связи, подчас в таких подробностях, что Гримберт был вынужден грызть пальцы, чтобы сдержаться.
Мессиру Анхенберду не приходилось иметь дело с таким унижением. Как и мессиру Морелю. Как и мессиру Гийому, прозванному Сиятельным Львом Парижа. Ни одна из записей из церковного информатория не говорила о том, как пристало вести себя рыцарю в такой ситуации, чтобы не потерять своего достоинства.
Поэтому Гримберт делал то, что было в его власти. С трудом отогревая коченеющие ладони дыханием, вновь и вновь прикладывал их украдкой к холодной земле, силясь ощутить в ее стальной толще едва заметную дрожь. И ощущая лишь неуверенный отзвук собственного едва бьющегося сердца.
***
Шестой день. Это был шестой день. Он знал это только потому, что острой щепкой делал глубокие царапины на собственном предплечье, ведя нехитрую летопись. Едва ли эту летопись станут штудировать в последующих веках так, как он сам штудировал повествования о героях былых времен.
book-ads2