Часть 12 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ему надо было испепелить его, когда была возможность, но тело подвело, запасы смелости оказались не так велики, как ему казалось, а потом момент был упущен — и уже навсегда. Бальдульф не упражнялся в остроумии, как Ржавый Паяц, но и не игнорировал его подобно Орлеанской Блуднице. Но лучше бы бранился или швырялся всякой дрянью, как прочие.
От его мрачной усмешки, заглядывающей в яму, точно зловещая Луна Охотника[7], Гримберт ощущал, как отвратительно ноют потроха, будто заново вспоминая всю ту боль, что им довелось пережить. Эта ухмылка, похожая на мрачный волчий оскал, была единственным украшением хмурого и невыразительного лица Бальдульфа, не считая россыпи старых шрамов, заработанных явно не христианским трудом. И обладала свойством вселять самые паскудные мысли.
Вот оно, решил Гримберт, силясь не съежиться под этим взглядом, не превратиться в жалкую мокрицу на дне своей зловонной ямы. Волк. Тяжелый, кряжистый, насупленный, Бальдульф и верно выглядел потяжелевшим и постаревшим волком на фоне визгливых вечно голодных гиен, однако волком, которому еще долго никто не осмелится бросить вызов. Вот уж в ком точно была разбойничья кровь, едкая, как токсичный топливный окислитель.
Бальдульф. Ублюдок, которого он едва не сжег лайтером посреди леса. Мрачный выродок с повадками не то уличного головореза, не то прожженного каторжника. Правая рука Вольфрама, и рука более карающая, чем занятая какой-то иной работой.
От Гримберта не укрывалось то, как рутьеры сторонятся Бальдульфа. Беспрекословно подчиняясь ему и выказывая все знаки уважения, они, в то же время, должно быть своим звериным чутьем безошибочно угадывали в нем волка, чужой биологический вид, находящийся с ними лишь в дальнем родстве. И вполне способного про это родство забыть, если того потребуют обстоятельства. Замкнутый в себе, нелюдимый, насмешливый, он явно не являлся душой здешней компании, однако, несомненно, в общем устройстве машины под названием «Смиренные Гиены» играл роль какого-то важного незаменимого агрегата.
Он был старше всех прочих, это ощущалось в его движениях, в его усмешке, в его взгляде. Сколько ему было? Лет сорок? В кругу рыцарей такой возраст не мог считаться солидным — если генетика благоволит, старания придворных лекарей могут растянуть срок жизни гораздо, гораздо дольше. Но для разбойника это, без сомнения, был почтенный возраст. На одного дожившего до седин, приходится несколько сотен менее удачливых собратьев — расстрелянных в бою, удавленных втихомолку завистливыми товарищами, сдохших от голода в канавах, растерзанных палачами, угасших на каторге… То, что Бальдульф прожил так долго, говорило о нем больше, чем записи в чемпионских книгах сорока окрестных графств.
Даже со дна своей ямы Гримберт замечал, до чего опасливо и уважительно к этому рубаке относятся прочие рутьеры, включая предводителей отрядов. И высокомерный Виконт и презрительно брюзжащий Паяц и холодная, как отравленный стилет, Блудница — все они разве что зубами не щелкали, когда их случайно касался подсвеченный недоброй ухмылкой взгляд Бальдульфа. Наверно, они тоже неуютно ощущали себя в его обществе.
В отряде «Смиренных Гиен» Бальдульф занимал должность не очень звучную и не очень внушительную, однако весьма немаловажную для сведущего человека — он был начальником резерва. Рутьеры именовали ее на свой лад, но Гримберт машинально переводил обрывки доступной ему информации на более привычный ему язык. Бальдульф был тем, кто командует резервными силами, теми неприкосновенными запасами, которые вступают в бой в последнюю очередь, в тот судьбоносный миг, когда определяется исход битвы. И от того, сколь хорош резерв, зависит то, чем обернется сражение, безапелляционной победой или позорным разгромом.
Может, потому Бальдульф и держался особняком среди прочих, не разделяя с ними ни бесед, ни вина, ни общества. Если что-то и могло заставить его явиться в общий шатер, используемый «Смиренными Гиенами» для сборов, то лишь прямой приказ Вольфрама.
Это неизменно удивляло Гримберта. Этого он не мог понять, несмотря на все свои наблюдения. Отчего этот грозный лесной демон, принявший человеческое обличье, этот чертов Мьедвьедь, способный растерзать любого противника голыми руками и не терпевший над собой ничьей власти, так покорно выполнял приказы Вольфрама Благочестивого? По всему было видно, что ему не занимать опыта, а если дойдет до схватки меж ними, шансов на победу у Вольфрама не больше, чем у мальчишки, вооруженного пращой, одолеть исполинского «Великого Горгона» герцога де Гиеннь. И все же, стоило Вольфраму отдать приказ, как Бальдульф, этот могучий озлобленный на весь мир волк, покорно клацал зубами и отправлялся исполнять поручение.
Вольфрам…
Гримберт хотел бы изгнать из памяти это имя, однако оно поселилось в мозгу, сгустившись где-то у темени крохотной и очень тяжелой опухолью. Эта опухоль неизбежно завладевала всеми его мыслями, она правила его страхами и окрашивала чувства. Даже не опухоль, а осколок засевшего в мозговых оболочках шрапнельного снаряда, вызывающий страшный зуд, который он бессилен был извлечь.
Вольфрам.
Гримберт не осмеливался произносить это имя даже мысленно, ему казалось, что он катает во рту отравленный плод какого-то смертельно опасного растения или шарик крысиной отравы.
Вольфрам.
Властитель «Смиренных Гиен», железной рукой управляющий стаей свирепых лесных хищников. Самовольный захватчик маркграфских земель, так ловко свивший логово в Сальбертранском лесу, что даже отцовские егеря не сознавали истинной картины происходящего. Трусливый садист и хитроумный интриган, который дважды обвел его вокруг пальца, причем с оскорбительной легкостью, как ярмарочного дурачка.
Чем больше Гримберт всматривался в его лицо, тем больше недоумевал, пытаясь понять, как этот самодовольный тиран, чванливый невежа и скудоумный выродок, принявший оскорбительно неуместное прозвище Благочестивого, обрел власть над выводком лесных хищников, способных в легкую растерзать на лоскуты даже прожженного и прокопченного пороховым дымом головореза.
Он явно не был достаточно силен, чтобы завоевать уважение в разбойничьей среде так, как это делает большинство вожаков. Тяжелый в движениях, неуклюжий, отрастивший по меньше мере четыре лишних стоуна[8] веса на дряблых боках, он не любил брать в руки оружия, а если брал, то обращался с ним неумело и неловко. Он кряхтел даже если ему приходилось натягивать сапоги без помощи Ржавого Паяца, и в повседневной жизни скорее походил на ворчливого старика, чем на заядлого бретера или хитрого головореза.
Представить его на ристалище, с кинжалом ли, с аркебузой ли, было совершенно невозможно. Даже тот коварный удар, которым он наградил Гримберта в памятный день их знакомства, не был признаком мастерства, скорее, обычной в среде лиходеев уловкой, до которых многие из них большие мастера. Если бы Вольфраму довелось выйти на бой против любого из своих «офицеров», Гримберт не колеблясь поставил бы полновесный флорин на его противника, кем бы он ни был. А Бальдульф и вовсе разорвал бы его в клочья со связанными за спиной руками. Нет, власть Вольфрама Благочестивыми над сборищем кровожадных гиен зиждилась явно не на силе. На чем-то ином.
Быть может, он стяжал себе лавры превосходного военачальника, принося своему грязному воинству бесчисленные победы? Нет, едва ли. В этом Гримберт убедился со временем, вынужденный слушать, как Вольфрам общается с разведчиками и патрулями из числа своего крысиного воинства, как ставит задачи и разграничивает зоны. Его представления о руководстве знаменами не сильно отличалось от представлений диких вендов, разве что его люди были куда лучше вооружены. Он явно не имел ни малейшего понятия о таких тактических приемах, как дебуширование, эксфильтрация или пехотный караколь, и даже в засадном искусстве, принесшем ему победу, проявлял больше звериную хитрость и смётку, чем понимание их боевой сути.
Черт возьми, даже читать он толком не умел, если ему приходилось разбирать обозные ведомости, прикидывая сколько боккале[9] пороха осталось, он звал себе на помощь кого-то офицеров, и долго ворчал, пытаясь сложить самые простые числа.
Он вовсе не злой гений, с горечью понял Гримберт, грызя отдающую плесенью хлебную корку. Не величайший разбойник, не отъявленный хитрец и не дьявольский посланник. Он просто проявил толику звериной хитрости там, где он сам, Гримберт, проявил самонадеянность и гордыню. Если бы он не гнал «Убийцу» полным ходом, отбившись от верного «Стража»… Если бы проявил осмотрительность и вовремя заметил засаду… Если бы…
Нет, подумал Гримберт, этот мерзавец не просто талантливый разбойник, которому судьба в силу какой-то прихоти послала удачу. Тут что-то другое. Что-то, чего я пока не могу понять, но что обязательно пойму — пойму еще до того, как услышу его предсмертный визг на Туринской дыбе…
Очень уж легко подчинялись воле этого самозваного рутьерского князька прочие головорезы — Виконт, Бражник, Блудница, Олеандр, даже мрачный Бальдульф, а ведь каждый из них, пожалуй, легко мог вытряхнуть из его старческого тела вцепившуюся в высохшие кишки злобную душонку. Они не боялись его, хоть и поглядывали с опаской, они уважали его, как способны уважать только душегубы, признавая за вожаком какую-то неподвластную им самим силу. И то, что Вольфрам Благочестивый платил им за это не благодарностью, а насмешками и руганью, ничуть не умаляло их преданности ему.
Опасный человек, подумал Гримберт, пытаясь спрятаться от холода под зловонной шкурой и чувствуя приближение сна, тяжелого, но дарующего кратковременное забытье. Злобный, хитрый, безжалостный и очень, очень опасный. Никакой другой не смог бы завоевать власть среди «Смиренных Гиен», мало того, повести их едва ли не на верную гибель, в негостеприимную Туринскую марку, да еще посреди зимы.
Значит, у него есть цель. И еще какая-то сила, которой он повелевает, чтобы эту цель достичь. Надо только забыть про пульсирующую боль в желудке, про нестерпимый зуд от ошейника, про смертный холод, терзающий его кости, сосредоточиться, как учил Вальдо при игре в шахматы и…
Сон теперь приходил к нему внезапно, милосердно отключая от всего сущего, точно аппаратуру рыцарского доспеха.
[1] Здесь: приблизительно 4 м.
[2] Биретта — четырехугольная шапка с помпоном, традиционный головной убор католических священников.
[3] Стоун — средневековая мера веса, равная примерно 6,3 кг; Квинтал со стоуном: примерно 55 кг.
[4] Барбют — пехотный шлем с Y-образным вырезом, распространенный в Италии до XV-го века.
[5] Фибула — застежка для плаща, одновременно служащая и украшением.
[6] Котта — часть средневекового мужского костюма, похожая на длинную тунику.
[7] Луна Охотника — луна, согласно мифологии предвещающая Дикую Охоту, яркая и окрашенная в алый.
[8] Здесь: примерно 25 кг.
[9] Средневековая итальянская мера веса для сыпучих тел, равная примерно 1,8 л.
Часть 4
«Смиренные Гиены», как и полагается хищникам, просыпались рано, у них не было ни толстых ватных перин, чтоб подолгу нежиться, ни богатых запасов подкожного жира, чтобы позволить себе праздную бездеятельность. Инстинкт будил их еще на рассвете, когда небо еще было похоже на черную подтаявшую полынью, наполняя лагерь перебранками, звоном котлов и насмешливой перекличкой.
Где-то там, на поверхности, невидимая ему, пробуждалась жизнь — злая голодная жизнь, ждущая возможности впиться кому-то острыми зубами в живот. Жизнь, бесконечно чужая Гримберту, непонятная ему и пугающая. Из своей ямы он слышал лишь ее отголоски, но по этим отголоскам, как чуткий радар, ловящий отраженный сигнал, силился воссоздать картину. Лишь быть дать хоть какую-то пищу агонизирующему угасающему рассудку. Пищу, которую уже не могло дать ему замерзшее, избитое и голодное тело.
Обычные работы по лагерю не представляли никакого интереса. «Гиены» делали все то же, что делают обитатели всякого походного лагеря, вынужденные остановиться посредине леса. Заготавливали дрова, варили нехитрую снедь, от которой ему доставались лишь объедки, остервенело ругались из-за очередности вставать в дозор или ухаживать за оружием. Побуждаемые окриками офицеров и щедрыми затрещинами, они топили снег, смазывали тележные оси, ремонтировали прохудившиеся шатры и все это время ожесточенно переругивались, выясняя отношения в сложной разбойничьей иерархии, омерзительно шутили и прочим образом коротали время.
Они здесь не по своей воле, внезапно понял Гримберт, осененный догадкой. У них нет запасов еды и теплой одежды, у них нет надежного зимнего транспорта, морозостойкой смазки и всех тех вещей, которыми заблаговременно запасается опытный путник, предполагая зимовку посреди леса. Судя по тому, как скуден их рацион и как скверно они ориентируются в округе, «Смиренные Гиены» вовсе не планировали скоротать зиму, спрятавшись в Сальбертранском лесу. Если они и явились сюда, то с определенной целью. Целью, которой явно не спешили делиться с сидящим в яме узником.
Кажется, Вольфрама Благочестивого не очень интересовало ворчание его людей. Он не уделял внимания их питанию и почти не интересовался охранением, будто собственная безопасность ничуть его не беспокоила. Если он чем-то и интересовался, так это докладами разведывательных партий, которые собирал каждый день с щепетильностью скорее въедливого старого дьячка-летописца, чем предводителя разбойников. Гримберт не мог расслышать деталей, зато слышал напряжение в его голосе и это напряжение говорило ему о том, что «Смиренные Гиены» прибыли в лес вовсе не для того, чтоб устроить охоту на самоуверенных маркграфских отпрысков. Их вело что-то другое. Что?
Он не мог этого определить. Отчаянно напрягая рассудок, пытающийся ускользнуть от безжалостной реальности в чертоги сладких галлюцинаций, он обнаружил, что почти ничего не может сказать о побудительных мотивах «Гиен», поскольку почти ничего не знает о самих рутьерах.
То немногое, что он знал, было подчерпнуто от Алафрида или Магнебода и подробностей в нем было не больше, чем шкварок в похлебке посреди Великого поста. «Война — злой и жадный едок, которого мы согласны насыщать, пока он платит по счету, — как-то степенно ответил ему будущий императорский сенешаль, поглаживая ухоженную бороду, — Но ей мало сожрать тучного тельца и выпить бочку пива. Она сожрет все пастбище разом, потом сожрет мельницу, потом целое графство, следом соседнее, лес, поле… Но больше всего она любит мясо, все сорта мяса, которые только бывают. И сладкое герцогское и горькое крестьянское. А рутьеры… Что ж, это самое паршивое мясо из всех, которое есть в нашем распоряжении, полное трупного яда и зловонное. Но порой дела обстоят так скверно, что и его приходится кидать в котел»
Польщенный тем, что боевой соратник отца говорит с ним наравне, как с взрослым, Гримберт не обратил тогда должного внимания на эти слова. Но снова и снова вспоминал сказанное, разглядывая кусок неба голого неба над головой, обложенный полупрозрачными облаками и напоминающий обмороженную рану от граненого четырехугольного штыка.
Рутьеры никогда не могли стяжать себе воинскую славу. Они и не были воинами — ни по призванию, ни по выучке, всего лишь сбродом, стекшимся со всех концов империи на запах поживы. Они сами избирали себе вожаков, которых нарекали офицерами, и следовали за ними, но лишь пока те были достаточно благоразумны и щедры. После чего перерезали им глотки и выбирали следующих.
У них никогда не было настоящей воинской выучки, да и не могло быть. В своих действиях они подчинялись не столько тактическим наставлениям, сколько разбойничьим инстинктам, повелевающим или впиваться в глотку своей жертве или драпать без оглядки, спасая шкуру. У них не было достойного арсенала, не говоря уже об экипировке единого стиля, каждый бился тем, что имел, или тем, что удалось отнять у соседа. У них не было знамен, ведь геральдические цвета не имели для этого сброда никакого значения. У них не было представлений о чести, для вчерашних крестьян и рудокопов воинская честь была лишь громоздкой обузой, не более ценной, чем дохлая лошадь. У них не было девизов — их извечным девизом был древний, как сами человеческие страсти, голодный рык.
Рутьерские банды с гордостью именовали себя отрядами и во многом силились подражать настоящим армиям, однако дело резко заходило дальше украшения себя на ландскнехтский манер в попытке перещеголять всех прочих. Их неумолимая разбойничья природа неумолимо брала верх над всякой воинской дисциплиной, едва лишь над полем боя начинали грохотать пушки.
Вчерашние грабители, беглецы, нищие, чернорабочие, батраки и каторжники, они ничего не смыслили в военной науке, но, как все примитивно устроенные хищники, компенсировали это одновременно безоглядной яростью и столь же потрясающей трусостью. Они мгновенно оставляли позиции, которые оказывались под огнем вражеских бомбард, даже если за ними располагались заградительные отряды сеньорских войск. Они тотчас забывали про все данные им приказы, как только чуяли добычу. Они безудержно бежали от всякого мало-мальски организованного натиска, а о контратаках имели такое же представление, как добродетельные отцы Церкви о публичных домах.
Они учиняли столь вопиющую резню в каждом взятом городе, что относительный порядок его новому владельцу удавалось установить только после того, как перекрестки украшались виселицами с рутьерскими телами. В открытом столкновении они зачастую проигрывали даже берзигелам, слабовооруженному маркграфскому ополчению из вчерашних крестьян и рудокопов. Но стоило им только ощутить сладкий вкус вражеского мяса…
Может, Гримберт мало что знал о рутьерской сути, но о подвигах этой разбойничьей братии он, пожалуй, знал не меньше самого Алафрида, очень уж часто те служили предметом пересудов среди мальчишек. Так что о многих собратьях «Смиренных Гиен» ему приходилось слышать, пусть и краем уха.
О «Венценосных Сподвижниках», учинивших столь жуткую резню под Седаном, что сам Папа Римский не погнушался издать буллу, повелевающую изловить всех ее исполнителей и отправить под нейро-корректор, чтобы привести их великогрешные души к покаянию.
О печально известных «Ребятах из Тренто», которые за одну только ночь вырезали сто пятьдесят тысяч душ в захваченном городе, только лишь потому, что не смогли поделить промеж себя подсвечник стоимость пять денье и половину жареного гуся.
О вздорных «Алых Копейщиках», которые в течении одном только трехмесячном Желчном Вареве столько раз переходили с одной стороны на другую, что в конце концов сочли за благо дезертировать в полном составе — кто бы из сеньоров ни выиграл, их бы непременно развешали на деревьях за все их прошлые заслуги.
О мифических «Мантикорах», чьи отряды возникали из ниоткуда прямо посреди устлавшего поле боя порохового тумана и столь же таинственно исчезали с прекращением огня, оставляя после себя лишь обглоданные кости врагов.
О…
Рутьерское племя было бесчисленным как бурьян по весне. Регулярно выкашиваемое, удобряющее своими потрохами земли от Нанта до Женевы, оно неизбежно восстанавливало свои ряды и вновь пробивалось ростками по всем уголкам империи, впитывая в себя пролитую в бесчисленных войнах кровь. Вновь плелось за армиями на запах поживы, скрежеща зубами, распевая разухабистые богохульные песни, отчаянно сквернословя и учиняя столь безбожный грабеж на своем пути, что не снилось даже сарацинскому воинству.
Рутьерская зараза причиняла империи не меньше неприятностей, чем эпидемии чумы, нашествия лангобардов и крестьянские мятежи, однако в Аахане на нее смотрели сквозь пальцы, не вытравливая как ересь, а дозволяя ленным владетелям разбираться с ней по своему усмотрению и в меру своих сил. Не потому, что недооценивали — как выражался дядюшка Алафрид, единственное, что недооценивали при дворе, это сифилис — а потому, что хорошо знали природу этого бедствия.
При всех своих бесчисленных неудобствах рутьерские банды всегда обладали одним хорошо известным достоинством. Они были недолговечны. Как только утихала война, призвавшая их к жизни, они, подобно кровожадным демонам с наступлением рассвета опрометью бросались прочь, исчезая без следа. Самые проворные и сообразительные тащили в зубах добычу и, если сохраняли здравомыслие, пустив ее в рост, в скором времени могли позволить себе собственный трактир или мельницу — хозяйство, позволяющее положить под лавку старый кистень и забыть былое ремесло. Те, кому повезло меньше, в короткое время спускали награбленное и возвращались на ту же стезю, уже под другим командованием и с другим названием.
Насколько помнил Гримберт, Туринская марка на протяжении последних пяти лет, после того, как отец разгромил лангобардов, внушив им смертный ужас и обратив в бегство, Туринская марка не знала ни крупных потрясений, ни бунтов, ни войн. Возможно, «Смиренные Гиены» заявились сюда из Салуццо — земли маркграфа Лотара в ту пору прилично лихорадило, отчего по ним повсеместно открывались язвы и нарывы самого разного свойства. Но чего они искали здесь, вдали от родных мест? Почему не распались, как распадаются все рутьерские отряды, лишившиеся привычной работы? Чего ждали здесь, в глубине Сальбертранского леса? Какова бы ни была магнетическая сила их предводителя, Вольфрама Благочестивого, даже последние дураки их его банды должны были понимать, что стоит им привлечь к себе чужое внимание, как каждый из них мгновенно получит кусок просмоленной веревки без долгих разбирательств — маркграф Туринский никогда не утруждал себя сложной судебной процедурой.
И все же они были здесь. Ютились в лесной чаще, страдая от холода и мучаясь бездельем, зверея день ото дня. Последнее Гримберт чувствовал особенно отчетливо — злость Гиен выливалась в первую очередь на его собственную голову потоком желчи, оскорблений и помоев.
Странная манера поведения для разбойников. Достаточно Вольфраму произнести одно-единственное слово в нужном радио-диапазоне, отец заплатит щедрый выкуп, который позволит каждому из этих оборванцев обеспечить себя хлебом и вином до конца дней, даже если они проживут до глубокой старости, по пять десятков лет. Однако вместо этого они ждали неведомо чего. И судя по тому, как с каждым днем накалялась атмосфера в лагере, как легко дружеские перепалки переходили в поножовщину и грязную ругань, нервы их были порядком напряжены этим ожиданием.
«Если они ждут самого большого дурака во всем белом свете, то лишь напрасно тратят время, — безразлично подумал Гримберт, — Самый большой дурак уже сидит в их яме».
***
Он хорошо понимал тягостные муки ожидания. Слушая свары рутьеров, ожесточившихся от бездействия и холода, он сам ждал, вжимаясь в смердящую шкуру и грызя хлебную корку, оставлявшую во рту кислый запах плесени. Как только спасительное онемение первых дней спало, он сосредоточился на этом ожидании, чтоб не сойти с ума, не извести собственный рассудок жуткими воспоминаниями и ядовитыми мыслями.
book-ads2