Часть 11 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Его предало собственное тело. Уловив миг слабости, оно безотчетно впилось руками в кусок дрянного хлеба, валяющийся в нечистотах и, прежде чем Гримберт понял, что происходит, впилось в него зубами.
Твердый, прелый, отдающий мякиной, травой и опилками. Гримберт глодал его, точно голодный пес, захлебываясь от жадности, давясь крошками и собственной слюной, задыхаясь. И съел по меньшей мере половину, прежде чем осознание происходящего хлынуло из каких-то внутренних отсеков, заставив его судорожно выгнуться в рвотном позыве, тщетно пытаясь извергнуть все съеденное на мерзлую землю.
— Будем считать, это разногласие мы с вами решили, — заметил Вольфрам, с усмешкой наблюдавший за ним, — Вот видите, ваше сиятельство, до чего странно устроен мир. Среди той сотни человек, гостеприимством которых вы пользуетесь, не найдется ни одного, умеющего читать, а мамку свою и вовсе знает хорошо если каждый десятый. Однако даже они, эти безграмотные черти, способны научить вас манерам!
Ныне и в час смерти нашей. Аминь
Nunc et in hóra mórtis nóstrae. Ámen
Больше Гримберт молиться не пытался.
***
Иногда его навещали Вольфрамовские прихвостни, взявшие на себя роль офицеров в этой разбойничьей банде. Эти обычно молчали, но разглядывали его так пристально, что внутренности смерзались в еще более тугой клубок. Как разглядывают свинью, предназначенную на убой, прикидывая, не отъелась ли она в достаточной мере. С интересом, от которого в его пустом желудке колыхалась холодная слизь.
Он научился узнавать их, хоть и не желал того. Мозг, большую часть времени проводивший в спасительном забытьи, бесконечно твердя потерявшие смысл строки молитв, невольно вычленял отдельные черты из общего месива, омерзительного и грязного, пока эти черты не сложились сами собой в подобие картин. Портретов самого дурного свойства, которыми никогда не украсили бы даже захудалую каморку в Туринском палаццо.
Первым из них, конечно, был Ржавый Паяц. Вообразив себя чем-то вроде личного камердинера и тюремщика в одном лице, он не упускал ни единой возможности навестить «маркграфские покои» и редко являлся с пустыми руками. Для высокого гостя у него всегда было что-то запасено — котелок помоев, кусок мерзлой земли, которым он норовил запустить ему в голову или, на худой конец, очередная дрянная шутка.
— Ах, ваше сиятельство! — скрипя, восклицал он на рассвете, едва только проверив смену часовых вокруг лагеря, разглядывая Гримберта, съежившегося под своей вонючей шкурой и дрожащего, как новорожденный цыпленок, — Прислуга говорит, вы опять скверно почивали этой ночью. Что такое? Опять дурные сновидения? Ничего, мессир, в следующий раз я спою вам колыбельную!
Это существо, похожее на обросший ржавой броней скелет, было исполнено злости ко всему сущему, причем злости не грубой, разбойничьей, а хорошо выдержанной. Этой злостью он щедро награждал всякого, кто имел неосторожность попасться ему на пути — растяпу-часового, выронившего аркебузу, замешкавшегося охотника или даже собрата из той касты самозванцев, что именовали себя офицерами.
Гримберт для него, звенящего старым металлом старикашки, стал настоящей отдушиной. Мишенью для всей его неистраченной за день злости. Обыкновенно Ржавый Паяц являлся к яме уже с рассветом, спеша выплеснуть ему на голову вперемешку с помоями придуманные за ночь остроты, а вечером он же провожал ко сну, хрипло похохатывая и скрежеща своими невесть как держащимися вместе потрохами.
Гримберт сносил все издевки молча, не удостаивая своего личного тюремщика даже взглядом. Для него быстро сделалось ясно, что Ржавый Паяц, несмотря на всю свою показную свирепость, не занимал в «Смиренных Гиенах» видного положения. Занимая согласно разбойничьему табелю о рангах положение квартермейстера, он заведовал рутьерским обозом, на деле же чаще всего исполнял обязанности секретаря Вольфрама Благочестивого, шута и слугу для особых поручений. Может, тем и объяснялась его злость на весь мир — превращенный чьей-то волей в боевого сервуса, он был лишен той единственной услады, которая им дарована — радости боя.
Еще одним частым его гостем был Бражник.
Одышливый толстяк, чью нездоровую полноту не скрывал даже просторный балахон. Во всякую пору дня он был облачен в просторный балахон из грубой мешковины, который со всех сторон необычайно плотно был навьючен сумками, кошелями, флягами и склянками. Неудивительно, что при передвижении он издавал столько булькающих, сопящих, стенающих и гудящих звуков, что его приближение можно было предсказать раньше, чем наступление Пасхи. Но полнились все эти контейнеры и емкости, связанные между собой гофрированными шлангами, гудящими фильтрами и муфтами отнюдь не вызревающим вином.
За толстым стеклом фляг можно было разглядеть плавающие в полупрозрачном растворе потроха самого Бражника. Бесформенную кляксу его селезенки, бледные дрожащие ломти легких, колышащееся пурпурное месиво, похожее на стиснутую чрезмерно тесным аквариумом медузу — его печень.
Посмеиваясь и подмигивая, Бражник ежеминутно проверял их состояние, придирчиво изучая многочисленные термометры, барометры и сложно выглядящие датчики.
— Тромбоцитов многовато нынче… — бормотал он, щелкая ногтем по каким-то клапанам, выдающимся из его тела и издающим отрывистый свист, — И уровень лимфоцитов на четверть ниже нормы. То-то я чувствую боли опоясывающие и голова звенит. Ну ничего, мы сейчас магния карбоната немного впрыснем, да кросповидона, может, с Божьей помощью до вечера-то и дотянем…
Его общество не тяготило Гримберта — несмотря на то, что в «Смиренных Гиенах» Бражник выполнял важную роль, отвечая за всю рутьерскую артиллерию, нрава он был незлобного и больше напоминал брюзгливого крестьянина, чем профессионального душегуба. Часто сидел на краю и клял жизнь или рассказывал какие-то дурацкие истории, в которые Гримберт не вслушивался.
Он вообще не вслушивался особо в те обрывки разговоров, что долетали до него. Рутьеры редко обсуждали что-то стоящее, а если и болтали, обыкновенно зубоскалили, как и полагается всякому терпящему вынужденное безделье человеку, чихвостили друг друга почем зря и вспоминали старые деньки — жратву, которую они жрали, и женщин, чьим расположением пользовались. Их рассказы обычно были столь омерзительны и полнились столь дрянными деталями, что после них даже помои, которые ему доставались на завтрак, уже не казались такими уж зловонными. Да и голоса были под стать. Визгливые, злые, рыкающие — и впрямь стая гиен на привале, лениво разодравшая свою незадачливую добычу и ссорящаяся ради самых сладких кусков.
Чтобы не слышать их, Гримберт охотно вставил бы в каждое ухо по пучку грязной соломы. Мешала только брезгливость и надежда услышать из своего узилища хотя бы крохи полезной ему информации. Впрочем, было еще кое-что, в чем он стыдился признаться себе самому. Было еще любопытство. Затаенное, но оттого не менее постыдное. Во всем лагере был лишь один человек, чей голос он ловил, безотчетно, как чуткий радар ловит всплеск сигналов на заданной частоте. И, в ответ на этот звук, уловленный им из глубины своей зловонной ямы, сердце как будто бы начинало делать на один удар больше положенного.
***
Орлеанская Блудница. Она не была ни маркитанткой, ни наложницей Вольфрама Благочестивого, как он сперва было предположил, исходя из ее малопочтенного прозвища. Ее положение в крысиной стае, воображающей себя армией гиен, оказалось не так-то просто понять, тем более, что сама она была молчалива по природе и, бывало, целыми днями не открывала рта или же пропадала где-то вдали от лагеря, возвращаясь лишь под вечер.
Она никогда не отчитывала лесорубов за малое количество дров, как Ржавый Паяц, не обрушивалась с руганью на кашеваров и считала ниже своего достоинства пререкаться с хозяйственной обслугой, обеспечивающей лагерь всем необходимым. Зато она умела находить общий язык с теми, кто по неосторожности или в силу природной глупости имел неосторожность вызвать гнев Вольфрама. Воришку, застигнутого на краже у своих собратьев, она не стала долго отчитывать. Лишь кратко выдохнула заковыристое ругательство на кельтском, после чего одним коротким ударом вышибла из бедолаги полдюжины зубов и по меньшей мере половину его бессмертной души. Гримберт не видел этой картины, обзор из его личной ложи был недостаточен, чтоб наблюдать за сценой, зато отлично слышал детали.
В другой раз обошлось еще короче. Одного из рутьеров поймали при попытке к бегству. Может, его вконец утомило общество гиен, озлобленных жизнью, сварливых и вечно готовых разорвать друг друга, кабы не хлысты офицеров да Вольфрам Благочестивый, которого боялись пуще маркграфских егерей. А может, ему просто надоело терпеть высасывающий душу холод Сальбертранского леса. Как бы то ни было, патрули Бальдульфа, прочесывавшие окрестности лагеря среди ночи, притащили незадачливого беглеца обратно в лагерь и суд над ним оказался еще короче, чем можно было предположить.
Никто не предлагал ему оправдаться, никто не зачитывал приговора.
— А, что уж там… — пробормотал Вольфрам, — Блудница, твоя работа.
Гримберт услышал короткий скрип взводимого курка, после чего наверху негромко хлопнуло. Не аркебуза, машинально определил Гримберт, что-то небольшое, но с хорошим боем, может, кремневая крупнокалиберная пистоля. Спустя минуту рутьеры швырнули в яму тело, с которого уже содрали всю одежду до исподнего, с нелепо разбросанными руками, неестественно широко раскрытым ртом и головой, похожей на раздавленный плод, из трещин в которой все еще вился пороховой дымок.
— Новый сосед вам, ваше сиятельство, — буркнул Ржавый Паяц, — Только не очень-то с ним озорничайте по ночам, мессир…
Нет, Орлеанская Блудница не была ни маркитанткой, ни наложницей. Она была личным палачом Вольфрама Благочестивого, а еще капитаном его небольшой тяжеловооруженной гвардии.
Вслушиваясь в ее шаги, Гримберт всегда отмечал, до чего сильно скрипит приминаемый ею снег — будто эта женщина, весящая, судя по голосу, едва ли более, чем квинтал со стоуном[3], несла на своих плечах солидную ношу, точно монах, увешанный тяжелыми веригами. Иногда он слышал сопровождающий ее движения тяжелый шелест железа, хорошо ему знакомый, железа не дрянного и ржавого, а хорошо закаленного и прокованного.
У него ушло немало времени, чтобы понять — этот звук издает доспех. И, судя по всему, не какой-нибудь легкая пехотная кираса, которыми щеголяли самые удачливые из рутьеров, а настоящий стальной панцирь, к тому же в комплекте со всем тем, что носили обычно его венценосные предки позабытых древних эпох — горжетом, набедренными щитками, наголенниками, сабатонами… Великий Боже, подумал он, эта женщина, должно быть, носит на себе чертову груду железа. И непохоже, будто этот вес ее гнетет или сильно обременяет. Уму непостижимо…
Только тогда он понял, отчего голос Орлеанской Блудницы, изредка доносившийся до его крысиных покоев, звучит приглушенно, точно через резонатор или огромную стальную бочку. Она не снимала шлема. Вообще не снимала. Днем и ночью ее лицо было закрыто стальным забралом, которое она никогда даже не приподнимала, а если ела, то лишь в уединении собственного шатра, не утруждая себя компанией.
Будь она монашенкой, Гримберт предположил бы, что это какой-то извращенный метод усмирения плоти, вот только Орлеанская Блудница, молчаливый палач Вольфрама, меньше всего была похожа на человека, озабоченного будущим своей бессмертной души. Гримберту приходилось встречать людей, по доброй воле облачающихся в стальной доспех, похожий чертами на карикатурный, уменьшенный во много раз, рыцарский, вроде тех, что носили его далекие предки, еще не облагодетельствованные технологиями телеметрии, расщепления атома и гидравлических сочленений. Обычно подобным образом облачались некоторые из придворных туринских вельмож, однако делали они это руководствуясь не столько необходимостью защиты собственной жизни, сколько подчиняясь веянию моды, чтобы подчеркнуть благородство происхождения и многовековую связь с древними рыцарями. Он и сам тайком от отца и майордома примеривал лежащий в замковой оружейной барбют[4], оставленный его невесть в каком поколении прадедом, оттого знал, до чего тяжело носить на плечах эту тяжеленую железяку, как сильно она ограничивает обзор и препятствует свободному дыханию.
Орлеанская Блудница делала это по собственной воле и без нареканий, подчиняясь непонятным ему мотивам. Гримберт размышлял об этом иногда, не столько для того, чтоб унять любопытство, сколько по той причине, что все прочие мысли и догадки, которые ему оставались, обыкновенно были связаны с самыми дурными предположениями и оттого несли с собой лишь дополнительные страдания. Возможно, она, единственная женщина в этой своре, находила утешение в тяжелой броне, противопоставляя ее своей порочной слабой природе? Ведь недаром же сказал кто-то из святых отцов «В женщине преобладает кровь; в ней с особенной силой и утонченностью действуют все душевные страсти, преимущественно же тщеславие, сладострастие и лукавство. Последней прикрываются две первые». Впрочем, в этом случае едва ли Блуднице требовался квинтал латной стали, чтобы удовлетворить эту потребность — тщеславием она была наделена не более, чем прочие рутьеры, сладострастия и лукавства же в ней не угадывалось вовсе, одна только молчаливая холодная ярость, готовая выплеснуться мгновенно и сокрушительно.
Может, это было частью какого-то обета, который она мужественно соблюдала. Или частью неведомого наказания, наложенного на нее неизвестно кем. Или же… Может быть, она просто дурнушка, решил Гримберт, вот и вся загадка. Мало ли среди женского пола тех, на которых без ужаса и не взглянуть? Изуродованное оспой лицо, больше похожее на миску подгорелой каши, изъевшие плоть сифилитичные язвы или россыпь жутких шрамов…
Но чем больше Гримберт об этом размышлял, тем больше склонялся к мысли, что шлем Орлеанской Блудницы скрывал под собой не вопиющее уродство. Почему? Он и сам не смог бы с уверенностью сказать. Может, все из-за голоса. Того голоса, что доносился до его ямы так редко, но по какой-то причине заставлял его напрягаться под ворохом гнилой соломы, точно зашифрованные радиосигналы на какой-то секретной частоте. Противоречивые сигналы, запускавшие в его нервную систему непонятные и смущающие его команды, вроде и мучительные, но несущие какое-то невесть чем обозначенное удовольствие.
Что-то подобное он испытывал в прошлом разглядывая украдкой гравюру с обнаженной девицей, купленную им случайно на улице за два денье и спрятанную между страниц «Отмщения за сира Рагиделя, прозванного Атомным Архангелом». Про эту гравюру не знал даже Аривальд, посвященный во многие его тайны, Гримберт хоть и не понимал сам толком этих сигналов, но внутренне ощущал, что они недостойны рыцаря и природу имеют самую что ни на есть низменную, греховную, и это гнело его.
Нет, она не дурнушка и не уродина.
Его отец потратил многие десятки флоринов на наставников, обучавших его искусству пения и игре на арфе. Деньги эти, несомненно, были выброшены впустую, он не выучился ни тому, ни другому, тратя отведенное на уроки время или на рыцарские романы или на проказы в обществе пажей. Однако эти занятия со временем выработали в нем музыкальный слух, небесполезный в некоторых ситуациях. И этот слух утверждал, что голос Орлеанской Блудницы не был голосом дурнушки. Ни глухой шлем, ни звенящее в ее голосе холодное презрение не могли скрыть его чистоты и безукоризненной правильности произношения. Нет, подумал Гримберт, это не озлобившаяся крестьянка, примкнувшая к рутьерам по неведомым причинам, и уж точно не блудница. И не бывает у дурнушек такого голоса…
Он сам злился на себя за эти мысли. Как бы ни выглядела Орлеанская Блудница под своим глухим шлемом, это никак не могло изменить его незавидной участи. Если она не издевалась над ним, как прочие, то только лишь потому, что не удостаивала его своим вниманием, как не удостаивают вниманием никчемный мусор, валяющийся под ногами. Он был уверен, что стоит Вольфраму произнести «Блудница, твоя работа», указывая на него, как она без всякой жалости свернет ему шею или же вышибет мозги из пистоли, которую всегда держала под рукой. Нет уж, подумал он, избави меня Господи от ее внимания, лучше уж так…
Олеандр Бесконечный. Еще одно странное прозвище — еще один странный человек, невесть по какой причине связавший свою жизнь с грязным рутьерским отродьем. Этот не бранился, не угрожал, не смеялся. Он, кажется, вообще не произнес ни слова за все время, находя молчание вполне удовлетворительной формой общения. Может, удалил себе язык, как монахи-иеронимиты? Взял на себя обет молчания, искупая старые грехи? Просто презирал всех окружающих настолько, что не считал их достойными услышать его голос?..
Он и двигался так, будто существовал в мире, где кроме него никого и нет, скользящими плавными движениями танцора, который репетирует сложный танец в пустой бальной зале, где потушены даже свечи. Ему ни разу не приходилось с кем-то столкнуться — все прочие с похвальной предупредительностью уступали ему дорогу, а если он поднимал взгляд своих безразличных полуприкрытых глаз, машинально терли грудь, прогоняя сглаз.
Как Блудница не расставалась со своими доспехами, так Олеандр Бесконечный не расставался с оружием. Только был это не элегантный клинок венецианской стали, который не прочь были прицепить к поясу некоторые туринские придворные, а тяжелый громоздкий люцернский молот, покачивающийся у него за спиной, исполинское архаичное чудовище давно прошедшей эпохи, созданное чтобы крушить броню и проламывать черепа вместе со шлемами. Гримберт никогда не видел эту штуку в деле, туринская гвардия для ближнего боя предпочитала куда более практичные алебарды, но был наслышан про его жуткие свойства. Говорят, эта неказистая смесь гизармы с чеканом, похожая на посаженный на древко молот, обладала столь калечащими свойствами, что Папа Римский намеревался даже запретить технологию его изготовления. И обязательно бы запретил, кабы она ни была так подкупающе проста в изготовлении.
Чем занимается в рутьерской иерархии Олеандр, выяснить тоже было непросто, но путем сопоставления обрывков разговоров, которые доносились до его ямы и которые он сплетал воедино с прилежностью подмастерья ткача, его делом в рядах «Смиренных Гиен» была разведка. В сопровождении нескольких рутьеров он исчезал из лагеря еще до рассвета, а возвращался обычно в компании звезд и луны. Что он видел за это время, не знал никто, равно как и того, каким образом ему удавалось поведать об этом Вольфраму. Вот уж что Гримберт послушал бы с большим удовольствием.
Виконт Кархародон. Еще один странный тип из компании Вольфрама, предводитель отдельного отряда легкой пехоты. Этот пользовался среди разбойничьей братии немалым уважением, но едва ли за боевые заслуги. Скорее, за то, что умел изящно держать себя на благородный манер, снисходительно поглядывая на окружающих с высоты своего роста, обильно используя в речи латынь и обороты из великосветской литературы, смысл которых чаще всего оставался его собеседниками не понят. Наверно, сам Виконт полагал себя образчиком великосветского лоска, но, с точки зрения Гримберта, на благородного был похож не больше, чем захудалая ветряная мельница на графский замок. Да и титул наверняка был фальшивым, как золотая фибула[5], скреплявшая его плащ. В сочетании с крысиными повадками его подчиненных этот фальшивый лоск производил необычайно странное впечатление. Но Виконт, кажется, этого не замечал. Даже в стужу облаченный в изящно отделанную серебряной тесьмой бархатную котту[6], такую длинную, что едва не доставала сапог, поверх которой он носил один только плащ, этот тип вышагивал по лагерю с таким видом, будто был императорским маршалом, совершающим смотр частей.
Возможно, в его жилах в самом деле текла малая толика благородной крови, вот только порченной и полнящейся изрядным количеством накапливаемой поколениями скверны. Чтобы определить это, не требовался генетический анализ, достаточно было просто взглянуть в лицо Виконта — одутловатое, с глубоко запавшими глазами, нелепо вывернутым носом и неестественно узкой челюстью, из которой росли тонкие как иглы зубы. Многие рутьеры могли похвастать куда более выдающейся внешностью, каждый второй среди них носил не менее впечатляющие отметки — шрамы, заросшие следы от картечи поперек лица, пороховые и кислотные ожоги. Но если все эти отметины говорили об их образе жизни и выбранном ремесле, то черты лица Виконта Кархародона были платой его предков за поколения родственных браков, кровосмесительных союзов, генетических хворей и неосмотрительных экспериментов.
Некоторое время Гримберт разглядывал его украдкой, сам не зная, что ожидает увидеть. Влажные от слизи щели жабр, укрытые за пышным воротником? Рыбьи чешуйки на шее? Но ничего подобного не обнаружил, родословная Виконта может и щеголяла явственными дефектами, но Создатель, как будто, не наделил его ничем сверх положенного, если не считать странного чувства юмора.
Что до внешности… Далеко не все благородные роды Туринской марки могли похвастать врожденной безупречностью черт. Гримберт доподлинно знал, что за доброй половиной благородных носов, правильных челюстей и мраморных скул стоят ланцеты лекарей и сложнейшие комбинации зелий. Иной раз следы вырождения оказывались так глубоко зарыты в генокоде, что даже скальпель лекаря был бессилен исправить все уродства, и тогда на смену ему приходил другой инструмент — кисть художника. Придворные портретисты наживали состояния, изображая подобных страдальцев, в меру такта и собственного мастерства маскируя их внешние пороки.
Вспомнить хотя бы графа Монфраат. Древностью рода способный поспорить со многими вельможами из Аахена, он вынужден был вести жизнь затворника, никогда не выходил в свет, не наносил визитов и сам не привечал гостей — по его заверениям, по той причине, что отринул все искушения и соблазны светского мира, посвятив жизнь изучению Святого Писания. Но были и другие версии, которыми охотно делились друг с другом пажи и придворные сплетники, в частности о том, что генофонд рода Монфраат, щедро подкармливаемый запретными технологиями омоложения, еретическими декоктами и регулярным инбридингом, в конце концов превратился в такое болото, которое даже человекоподобных наследников производило не в каждом поколении, те же счастливчики, что имели сообразное человеческой особи количество руки и ног, все равно вынуждены были пожизненно носить глухие капюшоны, скрывая свои многочисленные уродства.
Может граф Монфраат и удалился бы от света, как многие его предшественники, кабы не насущная необходимость — будучи последним представителем своего рода, он вынужден был искать возможность если не очистить его от скверны, то хотя бы продолжить его в веках, не допустив увядания драгоценных генов. И поначалу казалось, что все его старания обречены пойти прахом. Он не жалел денег для художников и портретистов, которые силились изобразить его матримониальный портрет в таком свете, чтобы не ужаснуть будущую невесту, но удавалось это далеко не каждому. Он щедро платил всем — если не за достойный результат, то за молчание. Впрочем, иногда и это не помогало. Так, один из его портретистов, какой-то мэтр из Брно, после третьего или четвертого сеанса позирования повредился в уме и бежал из замка Монфраат позабыв даже лошадь и плащ. Сердобольные крестьяне привели его в таверну и попытались отпоить крепким вином, однако несчастный, окончательно перестав отличать явь от вымышленных поврежденным рассудком грёз, лишь вздрагивал и бормотал: «Лошадиная шкура… прямо на потолке… плесень… фиалки».
Тем не менее, несмотря на этот досадный случай, портреты графа Монфраата, разосланные по многим окрестным герцогствам и графствам, оказались недурны, по крайней мере, не вызывали явственного отвращения. О том, сколь далеки они от реальности кроме досужих слухов свидетельствовала разве что череда досадных трагических случайностей, которые начали происходить с его молодыми наречёнными. Так, первая прожила после свадьбы всего два дня, после чего выпала из окна замка и скоропостижно скончалась несмотря оказанную ей помощь. Вторая по какой-то причине оказалась затянута в гидравлический пресс для белья — обыденная смерть для горничных и белошвеек, но не для супруги графа. Что было с третьей доподлинно неизвестно, тело ее увезли священники в крытой телеге, четвертая проткнула себе горло столовым ножом, с пятой тоже вышло что-то недоброе…
Говорят, в какой-то момент граф Монфраат совершенно отчаялся завести наследника. Он продолжал рассылать портреты, надеясь на хоть какую-то матримониальную партию, но ворота замков захлопывались перед носом у его гонцов с такой скоростью, будто те были разносчиками чумы. Ни один из уважаемых родов франкской империи более не спешил вступить с ним в кровную связь, очень уж незавидны были последствия.
Отчаявшись, граф Монфраат изъявил желание жениться даже на девушке из незнатного рода, пусть даже вообще из черни, лишь бы была молодой и здоровой, способной выносить его потомка. Мало того, обещал всякому отцу, чья дочь будет благословлена на брак с ним, тридцать тысяч флоринов. Но лишь с тем условием, если молодая супруга на протяжении семи дней после венчания не покинет замок и не лишит себя жизни. Это предложение прельстило многих. К замку Монфраат потянулись целые процессии, точно на ярмарку, только в этот раз телеги везли не спелые тыквы и не яблоки, а юных девиц со всех окраин империи.
Наверно, придворные живописцы в самом деле порядком приукрасили облик графа Монфраат, потому что ни один счастливый отец не смог похвастаться тем, будто получил от графа хотя бы медный грош. Условия договора оказались невыполнимы. Стоило взволнованной невесте увидеть наречённого жениха, как с ней делалось что-то нехорошее, разрушающее все надежды на счастливый союз. Самые удачливые, говорят, лишались чувств или теряли память, те, кому повезло меньше, могли утратить разум или слечь с мозговой горячкой.
Ни одна из невест не была достаточно сильна духом даже для того, чтоб дойти до алтаря, а та единственная, что все-таки дошла, несколькими часами позднее выбросилась на мостовую из церковного окна. По всему выходило, что граф Монфраат останется при своих деньгах и при своем генетическом материале, но помог случай. А еще — крестьянская хитрость.
Какой-то крестьянин из Саксонии, прознав про обещание, привез на выданье дочь и, кажется, был весьма горд своей смекалкой. Осталась ли столь же довольна дочь, выяснить не представлялось возможным — счастливый отец счел за благо избавить ее от глаз, ушей и носа, чтобы внешний вид жениха не привел ее в ужас, а заодно на всякий случай перерезал сухожилия на руках и ногах, чтобы сделать невозможным бегство из-под венца.
История кончилась на удивление хорошо. Пара сочеталась законным браком, после чего ни один из числа туринских сплетников не имел оснований сказать, будто бы кто-то из супругов выражал недовольство или был заподозрен в манкировании семейными обязанностями. Разве что случайные путники с тех пор обходили замок Монфраат десятой дорогой, даже если приходилось идти через топь — прошел слух, что счастливая жена в скором времени сделалась матерью, и никто не желал столкнуться с отпрыском этой четы даже не зная наверняка, какую последовательность генов он унаследовал от своих родовитых предков — просто из осторожности…
***
Но паршивее всего Гримберт себя ощущал, когда в яму заглядывал Бальдульф. Это случалось нечасто, но всякий раз, когда он видел коренастый силуэт в шубе на фоне обмороженного бледного неба, то рефлекторно вздрагивал, точно от электрического разряда.
Мьедвьедь. Проклятый демон зимнего леса. Безжалостное злобное чудовище.
book-ads2