Часть 10 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Мессир! Мессир! Как вам благовония? Всем лагерем собирали, букет ну чисто горная фиалка!
— Вот ведь бледный какой… Это что ж, благородная бледность какая или морозом его подпортило?
— Так ить кровь же голубая, вот и бледный. Ему так по породе положено, дурень!
— Дай мне на час его в шатер, глядишь, быстро порозовеет! Косточки тонкие, лицо без парши… И, небось, без сифиля, как половина профурсеток в борделе у мамаши Круаз!
— Отвянь, Йохан! Дай его сиятельству расслабиться в своих покоях, не портий ему вид своей гнилой рожей! Эй, мессир, а правда, што ежли вы в нужник сходите, то к вам лакей специяльный приставлен, что розовым маслом вам жопу трет?
— Ты глянь, волосья какие у него. Ну чисто пух. Я так думаю, почтенная братия, у него в этих волосьях и вшей нет. Потому что вша, значит, непременно поскользнется на них и упадет!
— Ах шельма, это ты метко приладил!
— А, что там, слушать вас тошно! Камнем ему голову проломить — и вся недолга!
— Я тебе дам камнем, полудурок! Ножичком его надо аккуратно в печенку. Рыцарский череп он же свойства особого, из такого черепа можно любое варево пить — и не отравишься!
— Будете делить, прихватите для меня селезенку. У меня приятель во Франкфурте есть, здорово в этом деле разбирается. Если графскую селезенку отварить в уксусе и поджарить на углях, через которые девица нерожавшая трижды перепрыгнула…
— Ну попробуйте, умники. Чихнуть не успеете, как Вольфрам вас на лоскуты разделает!
«Благословенна Ты между женами, — твердил Гримберт, силясь отключить глаза и уши, как прежде отключал сенсоры верного «Убийцы», — Benedícta tu in muliéribus…»
Иногда в него швыряли всякой дрянью — камнями, шишками, огрызками. Иногда опорожнялись прямо в яму нарочно у него на виду, торжествуя и разыгрывая целые спектакли. Иногда… Он надеялся, что когда-нибудь сможет забыть самые паскудные и отвратительные из фокусов, которые разыгрывались на его глазах и в его честь.
Его разглядывали, как диковинку. Его поносили, как последнего из грешников. Ему угрожали, как лютому врагу. Над ним насмехались, как над никчемным шутом. Всему этому он не мог ничего противопоставить. Ничего и не было, кроме смертной усталости и тягучего нефтяного отупения, забившего все сосуды и поры.
Когда насмешки становились нестерпимыми, он закрывал глаза, но от этого делалось еще хуже. Перед ним словно открывался визор, в котором он видел дотошную запись, сделанную через сенсоры «Убийцы». Вновь взметался хлопьями иссеченный свинцом снег, вспыхивали вспышки орудий, скрежетали, лишаясь ветвей, деревья.
И верный «Страж» вновь и вновь подставлял бронированную грудь под выстрел.
И снова. И снова. И снова.
Благословен плод чрева Твоего Иисус…
Et benedíctus frúctus véntris túi, Iésus…
Засада была устроена не так уж ловко, как ему показалось сперва. Не было в ней ни тактического искусства, ни большой хитрости, ни такта. Только лишь обычная разбойничья сметка, примитивная, как самый простой ловчий силок. Это он понял уже тут, в яме, когда у него внезапно оказалось в распоряжении больше времени, чем он способен был потратить. Но он угодил в ловушку со всего маху, ослепленный воображаемой мощью своих орудий, опьяненный возможностью совершить свой первый — и единственный — в жизни рыцарский подвиг. Погубил свой доспех и своего оруженосца. Оказался пленен бандой никчемных разбойников и головорезов. Навеки опозорил имя и честь маркграфов Туринских.
«Как, говорите, его зовут?..»
«Гримберт Туринский. Не помните?»
«Позвольте, тот самый, который разбил лангобардов при Дьявольской Наковальне»?
«Нет, то его отец. Этот известен лишь тем, что загнал свой доспех в дебри Сальбертранского леса и оказался в плену кучки браконьеров, вооруженных ржавыми аркебузами».
«Ах да, кажется припоминаю. Ну и шуму в свое время наделала эта история, а? Говорят, следующие два года в Туринском палаццо питались соломой, чтоб выплатить выкуп, а его наставник, мессир Магнебод, был огорчен так, что отринул рыцарский титул и с того дня ушел в монастырь…»
Отравленные мысли текли в венах, едкие, точно окислитель для ракетного топлива. Вместо того, чтоб подпитывать измороженное, избитое и едва живое тело, они подтачивали его последние устои, подталкивая рассудок к краю заполненной мутной жижей провала.
Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных…
Sáncta María, Máter Déi, óra pro nóbis peccatóribus…
Будто одного этого было мало, чтоб сломать его дух, Вольфрам Благочестивый распорядился надеть на своего гостя ошейник. Это изуверское орудие пыток притащил ухмыляющийся Ржавый Паяц, после чего заклепал на его горле. Возможно, раньше этот ошейник в самом деле принадлежал собаке, однако размер у него оказался вполне подходящим и для шеи двенадцатилетнего отрока. Выкованный из стали, он не казался непомерно тяжелым, однако причинял серьезные мучения, большие, чем самые изуверские вериги.
Под избыточным весом этого ошейника его позвонки едва не трещали, вкручиваясь друг в друга, в придачу он клонил голову к земле с такой силой, будто на шее у Гримберта обосновался совокупный вес всех известных смертных грехов. А еще он чертовски натирал шею. Кожа Гримберта, привычная к тонкому шелковому белью, оказалась недостаточно грубой, чтобы сопротивляться едва полированной стали, в скором времени ошейник покрыл ее кровавыми струпьями. Напрасно Гримберт тайком подкладывал под него клочки ткани, это не умаляло его мучений, лишь усиливало нестерпимый зуд.
Может, Вольфрам Благочестивый имел не лучшие представления о тактике, однако в унижении разбирался на уровне господ в кардинальских биреттах[2]. Ему мало было заточить своего пленника, мало подавить волю к сопротивлению, он нарочно подчеркивал его жалкое полу-собачье положение. Кусая губы, чтобы не завыть от мучительного зуда, Гримберт поклялся самому себе, что когда отец спросит о судьбе никчемных рутьеров, он попросит для них легкой смерти. Для всех, кроме Вольфрама Благочестивого.
Еще одним испытанием был холод.
Какое-то время, пока он находился в полузабытьи, присутствие его, этого истинного властителя Сальбертранского леса, почти не ощущалось. Зато позже он навалился с такой силой, что едва не выжал из него последние крохи жизни.
Днем холод больше издевался, чем в самом деле пытался погубить его. Облизывал шершавым гранитным языком лицо, грыз тупыми зубами костяшки пальцев, пробирался под гамбезон ледяными ручейками, зато ночью брал свое сполна.
Первые две ночи Гримберт не мог заснуть, холод перемалывал его тело с такой силой, что хотелось выть во весь голос, а слезы мгновенно превращались в ледяную коросту прямо на щеках. Потом кто-то — кажется, это был Виконт — милосердно бросил ему несколько охапок соломы и шкуру. Шкура была дрянная, вонючая, скверно выделанная и больше похожа на гниющий остов какого-то животного, но Гримберт зарывался в нее на ночь, ощущая едва ли не блаженство. Он еще не знал, что холод лишь одно из первых уготованных ему испытаний.
Были и другие — много других.
Иногда вперемешку с насмешками и камнями ему перепадала пища. Она падала прямо в помои и испражнения, что всякий раз ужасно смешило рутьеров, вызывая среди них оживленные споры о том, сколько вилок для рыбы полагается иметь за графским столом и не причинили ли они, часом, оскорбления своему гостю, нарушив принятую при дворе очередность блюд.
Пища была такого свойства, что мало чем отличалась от отбросов, что уже располагались в его покоях. Соленая рыба когда-то, может, и годилась в пищу, но вагенмейстер, если такой имелся среди «Смиренных Гиен», ничего не смыслил в ее хранении, влага превратила ее в хлюпающие брикеты из разлезающейся органики. Хлеб был самого дрянного качества, из отрубей пополам с еловой стружкой, таким впору было натирать доспех, а не употреблять в пищу. По сравнению с ним даже каменной твердости брикеты аварийного рациона походили на сдобную булку.
Иногда попадались кости из похлебки, обгрызенные, точно с ними развлекались голодные псы, и прочая дрянь, на которую Гримберт смотрел с нескрываемым отвращением. Одна только мысль о том, чтоб прикоснуться к этой еде, вызывала такое отвращение, что давно пустовавший желудок отзывался колючей дрожью.
Два дня голода дались ему без особого труда. Измученное тело не просило пищи, оно просило лишь легкой смерти, которую Гримберт не в силах был ему предоставить. И, подточенное холодом и смертной усталостью, быстро слабело. Видит Бог, он уже достаточно унижен за свою самоуверенность. Но есть объедки, со смехом бросаемые в яму, не станет, даже если окажется на пороге голодной смерти. Спаси Господь его душу, умрет, но не станет.
Разве не уморил себя мессир Авровех, оказавшись со своими войсками в сарацинской осаде? Терзаемый муками голода, он тридцать дней оказывал сопротивление, не отпирая крепостных ворот Триполи и мужественно игнорируя все предложения о капитуляции. Говорят, когда сарацинский посол на его глазах демонстративно стал есть виноград, храбрый мессир Авровех лишь сплюнул в пыль у своих ног, заявив, что скорее сожрет свои пальцы, чем позволит им совершить преступление против веры и рыцарской чести. Некоторые даже говорят, будто это не было хвастовством с его стороны, запертый в своем доспехе, он и верно обгладывал плоть с собственного тела, чтобы сохранить в себе жизнь. Этих деталей рыцарские хроники империи не сохранили, но хоронили мессира Авровеха в закрытом гробу, так что, быть может, какие-то основания у этих слухов и были…
Однако Гримберта ждало предательство, неожиданное и потому вдвойне омерзительное. Его собственное тело предало его, точно самый паскудный из наемников. Обмороженное, измученное, вжавшееся в клочья гнилой соломы на земляном полу, подвывающее от тоски и злости, оно вдруг напомнило о себе голодной резью в желудке, да такой сильной, что его всего затрусило.
Тело хотело жить. Состоящее из смертной плоти, оно не интересовалось ни честью, ни моралью, ни обстоятельствами, оно тщилось жить, отчаянно продолжать текущие в нем биологические процессы, и ради этого было способно на любое предательство, даже своей бессмертной души.
Гримберт скрипел зубами, но не протягивал руки к объедкам, несмотря на доносящиеся сверху смешки. Есть хотелось страшно, до одури, до беспамятства, до кровавых сполохов перед глазами. Он вспоминал, как они ели с Вальдо, устроившись возле своих замерших машин, ловко орудуя ножами и запивая трапезу сладким вином…
Муки голода продолжались три дня и вряд ли продлились бы еще столько же — холод выпивал силы из тела так быстро, что то съеживалось на глазах. Должно быть, его любезный хозяин, Вольфрам Благочестивый, тоже пришел к такому выводу, потому что на четвертый изволил самолично нанести визит своему гостю и заглянул в яму.
Он сытно отрыгивал, губы его блестели от жира — судя по всему, владетель «Смиренных Гиен» сам недавно изволил отобедать и ел явно не отбросы вроде тех, что бросались в яму.
— Что такое, ваше сиятельство? — осведомился он, — Ваш камердинер опять докладывает мне, что вы встали из-за стола голодным? Неужели наша грубая рутьерская пища вам не по вкусу? Ах, горе-то какое! Если так, вам стоило сказать, я велю вашему личному повару подать цыпленка в тушеных трюфелях, только не извольте гневаться, если цыпленок окажется пищащим и с крысиным хвостом!
Рутьеры взвыли от восторга, вниз опять полетел всякий сор, вынуждая Гримберта прикрыться рукой.
Не дождетесь, поганые псы. Вы одолели маркграфа Туринского в бою, бесчестно и хитро, всем скопом, как крысы, вы вольны убить его или подвергнуть любым пыткам на свой выбор, однако унизить его вы не способны.
Вольфрам сделал короткий жест и Гримберт едва не отпрянул в сторону.
Бомба. Граната с ядовитым газом. Или…
Кусок хлеба. Он упал в туазе от него, отскочив от стены подобно ядру, и выглядел так, как никогда не выглядит хлеб, вышедший из пекарни доброго христианина. Кусок какой-то сухой дряни, похожий на трухлявое дерево, покрывшийся снаружи белесым узором плесени. Судя по всему, тесто, замешанное для него, наполовину состояло из древесной целлюлозы, а наполовину — из дрянного жмыха.
— Пирожное по-фламандски, — Вольфрам причмокнул губами, — Мой повар лично приготовил для вас и определенно будет обижен, если вы отнесетесь к его стряпне с такой оскорбляющей пренебрежительностью. Отведайте, мессир, уважьте старика.
Может, хлеб был и съедобен, но…
Гримберт молча отпихнул хлеб ногой, несмотря на отчетливое дрожание желудка. Он, этот желудок, согласен был даже на такую пищу, но Гримберт не собирался идти у него на поводу.
Скорее, сдохну, подумал он, а не прикоснусь.
Подобной дрянью в Турине не кормили даже сервусов — бессловесных, лишенных разума созданий, которые могли грызть даже землю, если бы получили соответствующий приказ. Иногда пажи, что развеселить своего господина, выкидывали забавный фокус. Подманивали сервуса из дворцовой обслуги и совали этому болвану что-то съестное, но с сюрпризом. Иногда это была горсть плотницких гвоздей — и сервус долго еще шатался по двору, скрежеща, точно мясорубка и орошая брусчатку льющейся из разорванного горла кровью. Иногда небольшая пороховая бомба — и бедолага мычал с развороченной челюстью, не понимая, что произошло, пока подоспевшие стражники не выколачивали из нее душу или, точнее, то, что от нее осталось. Особенно забавно было залить в сервуса украденный из лаборатории дрожжевой раствор. Фокус был сложный, но стоил того. Несколько дней такой сервус шлялся по дворцу, выполняя немудренные поручения, но с каждым часом зловоние вокруг него делалось все более стойким, а живот ощутимо вздувался под ливреей. Однажды один такой булькающий идиот разорвался прямо посреди дворцовой кухни, отчего та на несколько дней оказалась непригодна для использования. Отец был в ярости, пажи украдкой хихикали, а Аривальд…
Вольфрам, с интересом наблюдавший за ним сверху, внезапно хмыкнул.
— А зубы-то у вас, ваше сиятельство, прямо-таки первый сорт, — произнес он задумчивым тоном, — Глянь белые какие, ну чисто топленое молоко! Небось, мягкую пшеничную булку этими зубами жевали, пока наш брат дохлого воробья на восемь частей делил…
Гримберт не ответил. Этот человек, кем бы он ни был и кем бы себя не считал, не заслуживал такой чести.
— Значит, вот что, — Вольфрам зевнул, обнажив собственные зубы, неухоженные и желтые, как глина, — Вы, ваша светлость, кажется, неверно понимаете ситуацию. С одной стороны, вы, безусловно, гость «Смиренных Гиен», однако же с другой… С другой вы, ваша милость, в некотором наше имущество. И нагадь мне ангел Господний прямиком на голову, если не самое дорогое имущество во всем обозе.
Гримберт молчал, вжавшись лицом в мерзлую землю. Так было проще.
Вольфрам вздохнул. Непринужденно усевшись на краю ямы, он вытащил щепку и принялся ковыряться ею в зубах, точно крестьянин.
— Про нас, рутьеров, много всякого болтают, — вздохнул он, не прерывая своего занятия, — Обыкновенно весьма паскудного. Мол, и грабители мы бездушные и грешники отчаянные и отцеубийцы каждый второй. Мне же со своей стороны казалось, что рутьеры всегда ближе к торговцам. А вы видели когда-нибудь торговца, который позволяет своему товару пропасть?
Гримберт не ответил. Даже стиснул зубы, чтобы какое-нибудь слово ненароком не вырвалось само собой.
Вольфрам, бросив щепку, разглядывал его сверху. Без злости, даже, кажется, с каким-то добродушным интересом.
— Неужели вы думаете, что я позволю вам отойти в мир иной, точно какому-то монаху, вознамерившемуся принять голодную смерть, чтоб попасть на небеса? Нет, не позволю. И знаете, как я поступлю?
Голос его сделался вкрадчивым. Каким-то омерзительно добродушным, мягким, но такой дрянной мягкостью, что Гримберт вновь невольно вспомнил дворцовую кухню, на которой взорвался сервус.
— Если вы, ваше сиятельство, соизволите еще раз отказаться от трапезы, я не побрезгую спуститься в ваши покои — и вышибу все ваши белые красивые зубы до единого. Собственноручно. Я думаю, из них получится отменное ожерелье для Орлеанской Блудницы, она падка на такие вещи… Ах да, после того, как вы лишитесь зубов, я велю вставить вам в глотку шланг от горючки и пропихивать через него еду, которую любезно будет разжевывать для вас Ржавый Паяц. Как вам такая перспектива, мессир?
Это испытание, подумал Гримберт. Просто еще одна пытка, которую он выдержит с христианским смирением, как подобает рыцарю, даже если…
book-ads2