Часть 4 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наконец разведчик со стоном плюхнулся на снег.
— Лежи, не шевелись! — приказал Савочкин и, склонившись над ним, проверил, крепко ли связаны его руки. Для надежности он закрутил шнур обломком сука, как делал это в детстве с самодельными коньками, привязывая их к валенкам.
— Еще раз побежишь — ноги свяжу, — предупредил он, помогая разведчику подняться.
— На себе, что ли, меня поволочешь? — ехидно осведомился тот.
— И поволоку. Ты еще не знаешь меня, капитан, — угрюмо отозвался Савочкин.
* * *
Как только стемнело, они оставили сравнительно тихий лес и вышли в открытое поле, на котором посвистывала острая поземка, переходящая в буран. Шли, то по колено увязая в сугробах, то по твердой, выметенной ветром стерне. Впереди была непроглядная муть, и Савочкин знал лишь одно: надо забирать как можно правее, чтобы обойти деревушку, которую он видел днем.
Не было в этой ночи ни собачьего лая, ни крика петухов, не было ни звездочки в небе, ни огонька на земле. Был только колючий снег, бьющий в лицо, был ветер, и когда он на какие-то мгновения сбавлял силу своих порывов, слух улавливал прорывающуюся из белесой мглы глухую, неясную работу ночного фронта.
Шли в этой ночи два человека, падали и вставали, снова падали, и можно было только удивляться их упорству, той силе, которая двигала их в такую непогоду. Прошли они много больше, чем за каждую из предыдущих ночей, хотя силы их были на исходе, прошли потому, что вокруг был не лес, а ровное поле, на котором не требовалось обходить кусты, деревья, пни, следить за тем, чтобы не повредить глаза какой-нибудь неприметной веткой.
Первый шел потому, что его подгонял жестокий и зоркий зрачок пистолета, второго вело неодолимое стремление передать первого в руки следствия, чтоб там разобрались, за что в него, в своего, выстрелил этот не то разведчик, не то враг. Мысли их были расплывчаты и сумбурны: третья ночь без сна, нечеловеческая усталость и боль истощили их физические силы, притупили сознание, но если бы первому удалось освободить от пут свои руки, он бы, не задумываясь, не страшась пистолета, сцепился со вторым в последней, смертельной схватке.
Еще вчера в груди Савочкина теплилось что-то похожее на участие к своему пленнику, но после того как тот попытался бежать, его сменило другое чувство — чувство настороженности. Чутье подсказывало Савочкину, что, несмотря на признание своей вины, человек, идущий впереди его, не оставил своих, каких-то не понятных ему планов.
Так они шли в течение всей ночи. Гул фронта становился яснее, ближе; постепенно, оттесняя ночь, надвигалось новое утро. Что несло оно этим двоим, налитым усталостью, болью и злобой, бредущим в снежном хаосе предрассветного зимнего поля? Лицо первого было непроницаемым, словно вырубленным из камня, в глазах второго по временам сквозила тревога: вокруг расстилалась белая взбураненная равнина, на которой негде было укрыться, чтобы скоротать день.
Потом в стороне обозначился какой-то бугор, похожий на обычный сугроб. Это была копна прелой, смерзшейся сверху соломы, неизвестно почему оставленной в поле. Савочкин подвел к ней своего пленника, вырыл нору и приказал:
— Лезь!
Затем, забросав его соломой, зарылся сам.
Они лежали, как два волка, в своих логовах, могли дотронуться один до другого, но на двоих у них действовала только одна рука. Время от времени Савочкин раздвигал солому и, напрягая зрение, вглядывался в мутную даль.
Он дотронулся до плеча своего соседа:
— Жив?
— Замерзаю, — выдохнул тот, — давай спирт!
Ели молча, не глядя друг на друга, а когда глаза их случайно встретились, Савочкин увидел во взгляде своего пленника злобу, презрение и еще что-то такое, от чего ему стало зябко. Но спирт и пища на какое-то время сделали свое дело.
Когда Леонид отодвинулся от капитана, эта забытая копна показалась не таким уж плохим убежищем. Во всяком случае, здесь они были укрыты от ветра и находились в сравнительной безопасности, так как вряд ли кого мог заинтересовать этот затерянный в поле, заметенный снегом холмик.
Утро оттесняло сумрак, небо становилось светлее. Вдруг Леониду показалось, что на горизонте, за пеленой поземки проявилась какая-то темная полоска — не то селение, не то далекий лес.
Возможно, не было ни того, ни другого, а всего лишь мираж, возникший у Савочкина в полубредовом состоянии. Хорошо, если б это был лес, подумал он. Легче было бы перейти линию фронта. Сколько же километров осталось до переднего края? Судя по орудийному гулу, не так уж и много. Хорошо бы в следующую ночь одолеть эти километры! И сразу же вслед за этой мыслью возникло другое, самое главное и самое страшное — как он со своим пленником переберется через линию фронта?
Савочкин думал, уткнувшись лицом в воротник комбинезона, а тело, голова буквально разламывались от боли, в левом плече стучало и дергало, его бросало то в жар, то в холод, и он опасался, что в любую минуту может потерять сознание. Тогда все пропало! Почему-то вдруг Леониду стало жаль себя. Где-то, за тысячи километров отсюда, утонул в снегах его родной сибирский поселок. Он ясно представил себе столбики дымков, поднимающиеся из труб, реку, накрытую ледяной броней, старые ели, раскинувшие над снегом лохматые лапы. Там, на берегу широкой таежной реки, прошло его детство: учился, рыбачил, охотился, оттуда уехал в военное училище. Наверное отец, как всегда, с утра до вечера пропадает на лесопильном заводе, а мать хлопочет по дому, и душу ее не покидает постоянная тревога за него — Леонида. А он ничего не может сообщить о себе. Если б добраться до своих! Ведь бригада совсем близко, в какой-нибудь сотне километров. Может быть, ее уже вывели из резерва, выбросили в тыл гитлеровцам и его друзья дерутся с врагом где-нибудь неподалеку. Конечно, десантникам нелегко, но лучше быть с ними, чем вот так, в одиночку. Там рядом свои, что ни случись — вокруг десятки добрых, участливых товарищей, они не оставят в беде. А здесь снежное поле, мерзлая солома, и он с этим обормотом в меховой куртке один на один.
Савочкин опять попытался представить образ той самой Маргариты из Москвы, благодаря непостоянству которой он угодил в эту историю. Вчера он представлял ее себе хрупкой, печальной девушкой с пепельными косами, сегодня она явилась к нему пышногрудой, светловолосой матроной с надменным взглядом: «Прошу тебя больше не приходить, я люблю другого...» Облик Валерия вырисовывался хуже, видимо, потому, что не вызывал особых сомнений: пулю-то Савочкин получил по той причине, что был похож на него.
Снова и снова Леонид мысленно сводил этих троих вместе, и трагедия глядела на него их глазами. В его воображении возникала комната на одной из московских улиц, диван, накрытый ковром, розовый абажур над столом, фотография молодого человека на этажерке, строгий профиль женщины, а у дверей мужчина с окаменевшим лицом и потухшим взглядом. Дальше домысливать было нечего. Дальше были ночь, самолет, и выстрел, бросивший его, лейтенанта Савочкина, в эти забураненные леса и поля.
«А как поступил бы я, если б со мной случилось такое? — спросил себя Леонид. — Мне было бы очень тяжело, но чтобы так, как этот... Никогда!» Выстрел в самолете он отрицал начисто, не находил ему оправдания и, как только вспоминал о нем, в груди поднималось гневное, протестующее: «Как он мог?» С такой жестокой, звериной моралью никак не мог согласиться лейтенант, комсомолец Савочкин. Чтобы советский человек, а тем более причисленный к высокой лиге командиров Красной Армии, мог выхватить пистолет и выстрелить в такого же, как он, другого человека, он не мог поверить.
Рядом в соломе пошевелился и что-то забормотал его пленник.
«Бормочешь? — мысленно обратился к нему Савочкин. — Клянешь меня, готов горло мне перегрызть? А при чем здесь я? Себя кляни за свою собственную дурость. Если бы не она — были бы мы оба на своих местах, а не лежали здесь, в мерзлой соломе. Ты говорил, что собственная царапина для меня дороже интересов Родины. А сам? Чем ты в данном случае отличаешься от меня? Взыграла ревность — и забыл про Родину, про войну, за пистолет схватился. «Он украл мое счастье», — скажешь. Это я уже слышал. Но разве он виноват, что не тебя, а его полюбила эта самая Маргарита? Так нет, ты полагал, что никто ничего не узнает, что война все спишет. Нет, война ничего не спишет. Мы не фашисты. Мы и на войне должны быть людьми.
А дальше? Когда я не развязал тебе руки, ты обозвал меня трусом. А сам? Почему ты побежал? Спешил выполнить свое важное задание? А может быть, ты просто боишься? Да, да, боишься! Ведь когда мы дойдем до своих, тебя обязательно спросят: «Почему вы, капитан, в грозные для страны дни пошли на такую подлость?»
А до своих мы дойдем, разведчик, дойдем, чего бы мне это ни стоило. И, когда меня спросят, я расскажу обо всем. Я скажу...»
И тут Савочкин осекся. Что он скажет, чем оправдает свои действия? Какие представит аргументы, кроме того гневного, протестующего «как он мог», что все эти дни распирает его грудь?
Других аргументов у него не было.
* * *
Вечером они пошли дальше. Буран ослабел, но все равно в поле мело, крутило, идти было трудно. Темная полоса, которую утром Савочкин принял было за лес, оказалась не лесом, а довольно крупным населенным пунктом. Пришлось обходить его, сделав изрядный крюк, пересечь две дороги, по которым взад и вперед сновали немецкие автомашины.
С полчаса они лежали в густом кустарнике, на который натолкнулись километрах в двух правее населенного пункта. Потом их встретили темная чаща и безветрие зимнего леса.
Обходя селение, Савочкин заметил красноватые сполохи от разрывов снарядов. По населенному пункту била наша артиллерия. Левее колыхалось огромное багровое зарево: горела какая-то деревня. Когда они подходили к лесу, впереди, не очень далеко от них, небо озарилось вспышкой ракеты. Все это говорило о близости фронта.
Пленник впереди Савочкина двигался все медленнее и медленнее. В лесу он начал спотыкаться и падать, и Леониду то и дело приходилось поддерживать и поднимать его. Случайно он коснулся рукой лба разведчика. Лоб был горячим, в лицо лейтенанту так и пахнуло жаром.
Савочкин и сам едва держался на ногах. С трудом давался ему каждый шаг, как пьяного, его заносило то на заснеженный куст, то на ствол дерева, и если бы кто-нибудь посмотрел на них со стороны, то наверняка бы подумал: «Эх, и нализались же, бедолаги...»
Лес, по которому они пробирались, вначале показался обычным — безлюдным, без дорог и троп. Кому придет в голову в такую глухую ночную пору лезть в эту чащобу? Но оказалось, что в прифронтовом лесу можно ждать всего. В какой-то момент, когда Савочкин пытался поднять своего пленника, снова ткнувшегося в снег, до него донесся скрип полозьев и послышалась чужая, нерусская речь. Он придавил разведчика к земле и притаился рядом с ним. Холодный пот выступил на его лбу, а в голове мелькнуло: как же можно так неосторожно, ведь это прифронтовая полоса...
Скрип полозьев, чужой говор зазвучали совсем близко, буквально в полутора десятках метров от того места, где они лежали. Рядом проходила дорога, и по ней двигался большой немецкий обоз. Савочкин стиснул пистолет, и у него от волнения перехватило дыхание: что было бы, вздумай разведчик плюхнуться не здесь, в лесу, а там, на дороге?..
А зловещий скрип, от которого цепенела душа, медленно плыл мимо них, удаляясь в направлении фронта. Когда обоз отдалился настолько, что его стало совсем не слышно, Леонид приподнялся и, добравшись до ближайшей сосны, выглянул на дорогу. На ней уже никого не было. И вдруг он снова услыхал немецкую речь. На этот раз не со стороны дороги, а за своей спиной. Вздрогнув, Савочкин отступил за сосну, укрылся за ней, палец лег на спусковой крючок, а в голове лихорадочно застучало: «Живым я им не дамся, не дамся!»
Но в лесу было тихо, не хрустели ветки, не осыпался снег с кустов. Только сиплый, простуженный голос глухо и невнятно говорил что-то по-немецки. Из этого неясного лопотания Леонид разобрал лишь одно, более отчетливое: «Хайль Гитлер!» И узнал голос. И плюнул со злости: «Тьфу, дьявол, как он меня напугал!»
Это бормотал его пленник, лежавший метрах в двух от той сосны, за которой он стоял. Когда Савочкин подошел к нему, тот уже молчал. «Знает немецкий язык, — подумал Леонид. — Для разведчика это неплохо. Но при чем здесь «Хайль Гитлер»? Странно...»
Однако размышлять было некогда. Капитан снова застонал и пошевелился. Савочкин помог ему подняться и, не говоря ни слова, тихонько подтолкнул вперед, направляя в глубину леса. Тот сделал несколько неверных шагов, привалился к стволу березы и медленно сполз на землю. Леонид опять поднял его, и они прошли метров тридцать. Затем разведчик снова, как мешок, осел в снег, и никакая сила не могла заставить его встать. Тщетно Савочкин расталкивал, встряхивал его, шептал у самого уха: «Вставай, капитан, тут фрицы», — тот в ответ лишь что-то мычал. Не помогли ни глоток спирта, ни горсть снега, положенная на его горячий лоб.
Савочкину самому впору было распластаться на соблазнительно мягком снегу, закрыть глаза и лежать, лежать без движения, ни о чем не думая. Но он собрал все свои силы, обхватил правой, действующей рукой безвольное, тяжелое тело разведчика и поволок его. Запала хватило ненадолго. Протащив своего пленника метров двадцать, Савочкин ткнулся рядом с ним в снег. Полежал несколько минут и потащил снова.
Потом он уже не мог подняться и лежа, забыв о раненой руке, извиваясь, скрипя зубами, тянул его за собой, словно куль, а на ровных местах перекатывал, как чурку.
Это была поистине адская работа, и Леонид, силы которого иссякали, не заметил, сколько времени занимался ею. Не заметил он и того, что лес кончился и они очутились на поле. Только когда поблизости сверкнула яркая вспышка и гулко ударила пушка, Савочкин инстинктивно сжался и замер. Потом поднял голову, но в следующее же мгновение снова втянул ее в плечи: впереди в небе, как два ослепительных шара, качались две ракеты.
За первой вспышкой выстрела блеснули новые. В ночной мгле они возникали одна за другой, в разных местах, и грохот орудий слился в сплошной гул. Это были огневые позиции немецкой артиллерии, а за ними, где взлетали и колыхались в небе ракеты, — передний край гитлеровцев.
Полагая, что между батареями должны быть промежутки, Леонид потянул безвольное тело разведчика влево от первой пушки. Он протащил его метров пятьдесят, не больше, и неожиданно вместе с ним скатился на дно глубокой воронки, миновать которую у него не хватило сил. Полежав некоторое время, Савочкин хотел выбраться из нее, но не мог. Попытался встать, но земля закачалась у него под ногами, и он рухнул рядом с человеком в меховой куртке, который снова начал что-то бормотать в бреду.
Сознание покинуло Савочкина, и он не слыхал, как утром на вражеские позиции обрушился огонь советской артиллерии, не видел, как тяжелые танки «КВ» утюжили позиции гитлеровцев, давили их пушки, как началось наступление и пошла пехота.
Гитлеровцы не выдержали натиска и побежали. Грохот и лязг откатывались все дальше и дальше. На поле боя стало тихо.
Когда к воронке подошли санитары и кто-то из них сказал: «Эти, кажется, готовы», — Савочкин очнулся, открыл глаза и с трудом проговорил:
— Живой я. Посмотрите того, в меховой куртке... Сообщите о нас особому отделу...
* * *
Затем была долгая, как вечность, ночь, был мрак, похожий по цвету на черные чернила или на обычную сажу. Чернила лились и клубились огромным водопадом и заливали все вокруг, сажа кружилась хлопьями, как снег, и Савочкин никак не мог взять в толк, почему снег может быть таким черным.
Были в этой ночи, в этом чернильном мраке большие и малые просветы, и возникали в них то картины детства, картины родных сибирских мест, на него смотрели лица отца и матери, то вдруг появлялись ночной лес, какие-то зарева, и огонь начинал нестерпимо жечь ему тело.
Потом все это кончилось, и Савочкин вдруг увидел самое обыкновенное окно, а за ним большие, белые, пушистые хлопья настоящего снега. Он зажмурился, снова открыл глаза: нет, снег не изменил своего цвета, не почернел; белые хлопья за стеклом кружились медленно, плавно, оседая на черных ветках дерева.
Некоторое время Савочкин с нескрываемым любопытством наблюдал за этим красивым кружением. Затем он почувствовал боль в левом плече. Ему показалось, что у него сильно онемели пальцы левой руки. Решив размять их, он под одеялом потянулся к ним правой рукой, но ничего не обнаружил. Руки не было. На миг его охватил ужас, он хотел закричать, но голоса не стало, и он чуть слышно простонал:
— Рука!..
— Руки нет, милый, — раздался рядом негромкий женский голос. Теплая ладонь легла на его лоб, и женщина-врач присела на табуретку около постели. — Руки нет, лейтенант, — еще раз повторила она уже тверже. — Мы ничего не могли сделать. Гангрена...
Савочкин закрыл глаза, оглушенный и подавленный этим страшным открытием. Молчала и докторша, сухонькая, седая, чем-то напоминавшая ему мать. Потом он спросил:
book-ads2