Часть 52 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Даже не могу предположить, что бы это могло быть.
Не хочу предполагать.
Иначе сдурею.
Иначе не найду ни единой причины прямо сейчас не вернуться в зал и не размозжить Островскому башку. Взять какую-то тяжелую хуйню и превратить его голову в набор костей, крови и мозгов.
— Больно? — Конечно, сука, больно!
Монашка не отвечает: отстраняется и прикрывает рану рукавом.
Она скорее язык себе откусит, чем хоть в чем-то сознается.
Мы же гордые!
Мы же на малолетку смотрим свысока.
— Мне жаль, что ты узнал все вот так, — тихо говорит Анфиса, обхватывая себя за плечи и старательно отстраняясь от меня, как будто ей противна сама мысль о том, чтобы дышать одним на двоих воздухом. — Я думала… все будет иначе. Была уверена, что выиграю время и мы с Капитошкой станем, наконец, свободными.
Хочется удавиться от этой горечи в ее голосе.
Что я, блядь, творю?
— Александра — единственное, что у меня есть. Мое маленькое сокровище. — На мгновение ее глаза наполняются теплом и тут же снова гаснут. — Больше никого. Мы сами за себя. Проданные и преданные. — Мимолетный взгляд в мою сторону. — Даже теми, кому… нам очень хотелось…
Дверь за нашими спинами открывается.
Монашка вздрагивает от испуга и быстро, путаясь в складках платья, скрывается в распахнутой бульдогом Островского двери.
Он не сразу уходит — несколько секунд изучает мое лицо.
Хочется вломить ему, чтобы и ходить не мог, но приходится сдерживаться, потому что тут и дураку будет понятно, на ком отыграется мудак Островский.
Я выкуриваю не одну сигарету, прежде чем немного успокаиваю жажду крови.
Возвращаюсь в зал.
Анфисы нигде нет, зато Островский уже вовсю скалит зубы с какой-то вульгарной бабищей. Из породы тех, кому дали много денег и сказали «сделать себе красиво». И человек сделала программу максимум. На эти губы смотреть противно, но, уверен, старый хер только на такие и дрочит. Он всегда выбирал какую-то конченную красоту.
Ангелочек тоже не скучает, и когда мы встречаемся взглядами, мысленно спрашивает, нужно ли ей снова прилипнуть ко мне. Мотаю головой, беру с подноса проходящего мимо официанта бокал с коньяком и вливаю в себя залпом. Сразу в горло, чтобы занемело все нахер.
Ладно, Островский, давай поторгуемся.
Он очень тупо делает вид, что не замечает моего ровного вектора в его сторону.
То и дело дергает головой и косит глазом. Вот теперь я точно вижу, что старик болен: и рожа обвисла, и хуево загримированные круги под глазами. Сквозь еще не седые волосы, хорошо «светит» череп.
А он ведь не дряхлый.
Но выглядит как человек, которого смерть держит за яйца и по какой-то причине до сих пор их не отрезала. По причине, которая и ему самому не ясна, поэтому делает вид, что ему все по фигу, а на самом деле дергается от каждого хлопка в свою сторону.
Я никогда его не боялся. Даже когда он наставлял на меня ствол и держал палец на курке. Даже когда по его приказу, меня привязывали и резали, словно тушку, а он смотрел на все это и зевал, и просил сделать так, чтобы «мелкий хер подергался».
Мне никогда не было страшно, что он выстрелит или даст команду перерезать мне глотку.
Он знал это. И поэтому не ставил точку. Видимо все надеялся, что рано или поздно у меня заиграет очко и он насладиться моими соплями и мольбами о пощаде.
Наша встреча в клинике все расставила по своим местам.
И сейчас Островский очкует.
Потому что хоть бы сколько псин не сторожили его зад — я все равно успею вцепиться ему в глотку.
Но у меня достаточно места для маневра и когда между мной и инвалидной коляской остается пара шагов, тварь сам разворачивается ко мне лицом. Типа, ему не страшно.
Но пальцы на подлокотниках дрожат.
Особенно, бля, мизинцы.
— Рэйн, — растягивает сквозь зубы мое имя, пока охрана, стараясь не привлекать внимание гостей и журналистов, которых здесь как минимум трое и все — из солидных новостных изданий. — Какого… ты здесь делаешь?
Я шагаю вперед.
Плечом толкаю пытающегося перегородить дорогу шакала.
Он косит в сторону, скорее от неожиданности, потому что я, хоть и здоровая каланча, куда меньше всех этих квадратных дуболомов.
— Пришел сделать тебе предложение, от которого ты не сможешь отказаться. — Присаживаюсь перед ним на корточки и, наплевав на правила, закуриваю. Гости косятся в нашу сторону, но предпочитают не вмешиваться и обходят стороной. — А если откажешься — устрою так, что ты сдохнешь в собственной блевотине, нищий и в старых дырявых носках. Поверь, мне хватит ума и дури, чтобы устроить тебе все это.
— Господи… — бормочет губастая баба возле него, но ее тоже оттесняют подальше.
— Может, не здесь? — От напряжения у Островского дергается веко правого глаза. Хотя лично у меня ощущение, что дергается он сам. Весь.
— Здесь, — не соглашаюсь я. — Я с мудаками переговоры веду исключительно нахрапом, чтобы не забывались, что мир не принадлежит только им.
— Ты совсем, хуесос мелкий, озверел?! — громко шипит он, уже почти не сдерживая себя.
— Ты отдаешь мне Анфису и мою дочь. Я — оставляю тебя в покое и даю тебе дожить последние дни так, как ты сам захочешь. Поверь это очень милосердно с моей стороны.
Рожа Островского вытягивается то ли от возмущения, то ли от удивления такой наглости.
Вот что бывает, когда мнишь себя хозяином жизни и теряешь бдительность. Малейшее отклонение от курса — уже как с размаху в бетон без подушки безопасности.
— Что? — переспрашивает мудак. — Ты мне… Да я… Тебя…
Присаживаюсь перед ним на корточки, наслаждаясь тем, что с моим ростом даже вот так — мы глаза в глаза. Хочу наслаждаться каждым его отблеском страха.
— С этой минуты, если с головы Анфисы и Александры упадет хоть волос, если мне хотя бы покажется, что с ними плохо обращались — мое предложение будет аннулировано. Я все равно их заберу, но ты узнаешь, на что способны волчата, которых воспитывали палкой и плеткой. — Скалюсь от еле сдерживаемой злости. — Я могу прямо сейчас перегрызть тебе глотку. И сделаю это до того, как твое шакалье успеет меня пристрелить. Хочешь проверить, Островский? Хочешь прямо сейчас узнать, какая смерть на вкус? Представляешь заголовки завтрашних газет? «Известный олигарх и меценат намертво загрызен собственным сыном».
Он так сильно держится в подлокотники, что костяшки пальцев становятся синюшно-бледными, как у «выдержанного» в холодильнике покойника.
— Знаешь, как это — захлебываться собственной кровью? — уже откровенно наслаждаюсь я. — Когда тебе зубами вырывают кадык и вместо воздуха тебе в глотку попадает только собственная вонючая и горячая кровь? Каково это — подыхать как падаль?
Я хочу сделать с ним все это.
Потому что воспоминания о просьбе Капитошки и о ране на плече Анфисы, превращают меня в зверя.
Говорят, оборотни существуют только в книгах и легендах.
Ну а кто тогда я, если прямо сейчас зверею от желания рвать его на куски за все то, что эта тварь успела с ними сделать?
— Ты так уверен, что она пойдет с тобой, — пытается бравировать Островский. — Может, спросим Анфису?
Теперь я знаю, что у него на нее что-то есть. Что-то, из-за чего она с ним. Не только потому что у нее нет денег и некуда пойти, хотя уверен, Островский и здесь постарался обрубить все возможности для побега.
Он держит ее на поводке.
Он всегда это делал, когда понимал, что есть люди, которых невозможно сломить одной угрозой, потому что они слишком хотят жить. И единственная возможность согнуть их в бараний рог — найти болевую точку.
Меня подворачивает, когда вдруг доходит, кто эта болевая точка у моей Монашки.
Моя дочь.
Капитошка.
Анфиса давно бы сбежала, даже если бы пришлось жить в подземке и бомжевать. Но она никогда и никуда не уйдет до тех пор, пока рядом не будет Александры.
— Через неделю я возвращаюсь в Лондон. Они едут со мной, мразь. Обе. Целые и невредимые. И если…
Наклоняюсь к нему, чтобы между нами осталось меньше полуметра свободного пространства.
— Я с тебя шкуру спущу, мееееедленно. С удовольствием. И это будет только начало.
— Рэйн, — Островский пытается сделать вид, что ему весело, но мы оба знаем — это ни хрена не так. — Я могу сделать так, что они обе просто… исчезнут.
— Конечно, ты мог бы.
«Мог бы» снова делает его рожу растерянной.
book-ads2